355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Астафьев » Кража » Текст книги (страница 2)
Кража
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 00:37

Текст книги "Кража"


Автор книги: Виктор Астафьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц)

Солнце с каждым днем поднималось все выше и выше. Вытаяла еще одна сторона завалины, и Гошка стал передвигаться вслед за солнцем. Так в полусне, не размыкая глаз, и полз он по завалинке на ощупь к теплу. К нему никто не смел приблизиться. Стоило подойти и вывести парнишку из сонного состояния, он принимался визгливо кричать:

– Чё вам от меня надо? – и жутко, не по-мальчишески ругался.

Вокруг Гошки возились, почирикивали воробьи. Вид у них был козыристый, какой бывает у всех птах, переживших зиму, да еще к тому же заполярную.

Гошке оставляли на столе еду, и он ел, когда ему вздумается. Гошке выписывали лекарство. Он пил его сердито, как будто принудиловку отбывал. На прием в поликлинику сердобольная Маргарита Савельевна водила его за руку, почти силком.

И вот больной сам выпросил ложку, завернул ее в тряпицу и носил в кармане – сам начал пить лекарства. В четвертой комнате снова запахло больницей. Есть начал Гошка. Бывало, он выпивал компот, отщипывал немного хлеба, и все. А тут принялся суп хлебать, второе ковырял вилкой, уставал от такой работы и однажды шевельнул морщинами на лице, пробуя улыбнуться: «Ешь – потей, работай – мерзни!» Желтое лицо Гошки тронуло загаром, губы его зашелушились, он сделался покладистей характером. В доме поговаривали о том, что Гошка «вытаивает».

В эти ранновешние дни Гошка приходил спать после отбоя, жалея, что мало времени еще бывает на небе солнце. Но это заполярное, ярко слепящее солнце все же помнило о Гошке и расправлялось с глубоко засевшей заполярной зимой хотя и не очень уверенно, однако ж снега растапливало, как масло, и кое-где на буграх одряхли снега, сочили в лога светлою снеговицею. И все же были пока ручейки еще вялы, бесшумны, коротконоги. В логах даже не поголубело, и леса не окутало вдали сиреневым дымком. Студено еще было. Утром горела корка наста из края в край, нестерпимо обжигая глаза. До полудня держался этот наст, а потом отмякал, ронял хрусткие козырьки, и в низинах снова проступали потайки, снова в недолгий путь отправлялись ручейки, неслышные, вялые. Ночь смиряла их, вымораживала до сухоты.

Знали люди: будет еще всякой всячины. Что весна эта вроде девки, не вошедшей в лета, – нет у ней ни серьезности, ни крепкого огня, а так, улыбочки одни, заигрывание, баловство.

И все же заполярный житель есть заполярный житель. Он постоянно скучает по чудесам, он надеется на них, верит в них, ждет.

Нет, он не доходит до больших фантазий, например, насчет того, что жаркий климат переселится сюда, а холодный туда, и где была зима, там станет лето. Заполярный житель – стреляный воробей, и мечты его как кони с закушенными удилами: побегли бы, да…

И все же вдруг именно нынче будет оно, долгожданное чудо – эта ранняя весна не загаснет. Не обманет. Вон она, милая, как старается, пластает белые полога, нащупывает водою землю, подтачивает и режет ручейками глину в ярах и осыпях; шевелит коренья трав и кустов. Уж бугры за сараем маленько оголились, и на них выпрастываются из-под снега хилые березки; тропа, по которой ребята в школу бегают, горбатой сделалась. С крыши капель частит, и Гошке чудится, что это птицы долбят зиму в самое ледяное, нечуткое сердце.

Ночью, вернувшись на свою кровать, Гошка нетерпеливо ждал утро. Во сне ему слышался шум ручьев и речек. Речки гремели под окнами, под полом дома, поставленного на сваи. Гошка плыл на корабле в теплую землю, в какой-то южный санаторий, куда обещал его отправить доктор.

Бушуют, пенятся валы вокруг корабля, и необозримо разливается океан-море. Где-то там, из-за края земли, уже скоро появятся дальние страны, о которых ему читал Валериан Иванович, и на скале, под самым небом, – большой санаторий, похожий на крепость. Белый-белый он, как снег, и у входа в санаторий плавают в озере белые лебеди и кланяются всем. В санатории тихо, и тоже все белое-белое и много солнца. В нем никогда не бывает зимы, в санатории-то, и не шумит, не бегает горластая братва. Там не надо ни шапок, ни пимов, ни пальто. Лежи себе голый возле озера на белом чистом песке, гляди на белых лебедей, пуляй камни в воду, а тебя греет солнце со всех сторон.

Так греет, так греет!..

И в последнем сие Гошке виделся белый санаторий, виделись дальние страны с высокущими елками. На елках сидели красные попугаи и кричали: «Пиастры! Пиастры!», а может: «Здравствуй! Здравствуй!»

Огромное белое солнце сияло над миром.

Вдруг оно покатилось быстро-быстро за гребень лесов, за край земли.

Гошка приподнялся на кровати, пытаясь заглянуть туда, за стену этих высоких елок, увидеть солнце.

Но оно опрокинулось и полетело плашмя, как тарелка, которую однажды Гошка запустил в воспитательницу. Мальчишка замер, ожидая страшного звона.

Но солнце разбилось беззвучно, оно даже не разбилось, оно лопнуло, ослепительно сверкнув огненными брызгами.

Гошка упал на мятую подушку, затискал в горсти простыню…

– …Да-а! Не верили вот, шкеты. А он вот помер. Болел потому что, рассуждал караульщик Попик, сидя подле накрытого простыней совсем смирного Гошки Воробьева. – Если бы весна наступила бы после Нового года, он не помер бы. – И, не дождавшись никакого отзвука от Деменкова, задумчиво продолжал: – Зря мы его с магистрали увезли. Там солнце раньше выходит. А на солнце все оживает: и трава, и лес, и человеки тоже… Да-а, я вон деранул из хазы одной, совсем доходил на вокзалишках. Дуба дал бы, да попал в один поезд. Он повез меня, повез и в Крым привез. А там солнца-а! Народу-у! С ходу два скачка сделал. Нашамался – во! Спал после этого сутки, может, боле. На земле прямо, под кустом. Разморило. Купаться надо. А в чем? Трусов-то нету. Баба одна, курортница, сушить на забор трусы повесила. Я снял их. Розовые были, с кружевами зачем-то. Накупался. Загнал трусы и опять нашамался. Лафа! – Попик прервался вдруг, поглядел на тускло белеющую в углу на Гошкиной кровати простыню и непривычным для него жалостливым тоном закончил: – Без солнца у нас никуда…

Хотя и заказывали гроб пятеро, он все равно оказался велик. Гошка весь утонул в нем. Лишь остренький нос торчал одиноко из бумажных цветов и пихтовых лапок. Долго решали, как положить Гошке руки: на груди крестом или по-другому. Вмешалась тетя Уля, сложила Гошке руки на груди. Еще дольше решали, надевать или не надевать на Гошку пионерский галстук, поскольку в пионерах он не состоял. Все же галстук надели: пусть хоть на тот свет явится пионером Гошка Воробьев.

В новой рубахе цвета луковой шелухи, в черных сатиновых шароварах, в синих спортивных тапочках и при галстуке Гошка был совершенно всем чужой и на себя непохожий. Это больше всего и нагоняло на ребят трепета и благоговения.

Ребята вынесли Гошку из дому на руках, мешая друг другу. Затем, как принято у взрослых, взяли домовину на полотенца. Распределились, правда, не по двое, а по четыре человека на полотенце! Казенные, застиранные, с ляписными штампами на углах полотенца. И хотя от детдома до кладбища было недалеко, решили дать крюку, торжественно пройти по центральной улице, а потом уж свернуть на кладбищенскую дорогу.

Серьезные девочки шли впереди и бросали пихтовые лапки. Мальчишки несли неумело свитый венок, из которого то и дело выпадали бумажные цветы. Ребята постарше несли следом на головах крышку, еще дальше – неуклюжий гроб. Было все как надо, как полагается по древнему похоронному ритуалу.

И все-таки ошарашенно замерло движение на центральной улице Краесветска, хотя жители его видывали виды. Люди стояли обочь вытаявшей мостовой, по колено в мокром снегу. Пожилые женщины крестились. Один школьник с сумкой отдал пионерский салют и смутился. Шустроглазая старуха, выйдя из универмага, приблизилсь к домовине, заглянула в нее, побросала крестики щепотью на покойника. На нее угрюмо покосились ребята, несшие гроб, и она, ткнув себя троеперстием в грудь, засеменила в сторону. Из бараков все высыпал и высыпал народ. Появилась шпана из шайки Слепца заклятого врага детдомовцев. Прошли «слепцы» следом с квартал, заедаться не решились, один по одному отстали.

Валериан Иванович хотел одного: как можно скорее миновать главную улицу, но торопить ребят не смел. У горсовета к похоронной процессии присоединилась инспектор гороно, бывшая заведующая детдомом Ненила Романовна Хлобыст.

– Й-я-ж-же предлагала Воробьева отправить в морг! – задышливо шептала она Репнину. – Эт-то ж-же ужас! Спектакль какой-то! Пантомима!..

Валериан Иванович приотстал, вытряхнул из калош снег и сказал, глядя по-петушиному на инспекторшу:

– Прошу вас на кладбище не ходить. Ребята все сделают сами. М-да, сами. – И, по-чудному решительно выкидывая ноги, догнал процессию, прилаживаясь к ребячьему шагу, и приладился уж было, пошел размеренно, однако скоро сбился с ноги.

Воспитательниц он не взял на кладбище под предлогом, что надо кому-то и делами заниматься, приводить в порядок дом, а тут эта дамочка вылезла, как всегда, не ко времени.

Ненила Романовна сердито смотрела вслед Репнину, непроизвольно ссутулившемуся, старающемуся быть незаметней и все же гористо возвышавшемуся над малолетней процессией. Ненила Романовна собралась было настичь Валериана Ивановича, сказать ему что-то руководящее, категоричное, но тут поравнялся с нею отставший от процессии этот ужасный, с костылем, огрел ее взглядом и поковылял дальше. У Ненилы Романовны пропала охота идти с ребятами, она поспешила с глаз долой, чувствуя себя в чем-то виноватой, а в чем, понять она не умела. С нею это происходило часто.

За городом нести Гошку оказалось тяжелее. Тропинка узкая. По обочинам пропитанный водою снег. Шагать же с гробом было надо по обочинам. Парнишки по колено увязали в снегу, спотыкались. Из домовины выпадали цветы, веточки, галстук съехал набок, а руки Гошки как были сложены на груди крестом, так упрямо и держались. Девочки подбирали цветки, бережно отряхивали, пальцы их были в чернилах и в краске. Шли без разговоров, без ругани, без шума.

Наконец добрались до кладбища. Это заполярное кладбище чем-то напоминало хриплый человеческий вскрик. В болотах, меж озерин на хлябающих марях, среди березняка, на котором и белой-то коры почти нет, а одни черные заплаты по стволам, среди елочек, у которых и лап-то живых одна-две, расселены могилы. Ползучими кустами карликовых березок, будто колючей проволокой, затянуто кладбище. Там и сям видны разномастные кресты и деревянные пирамидки с деревянными звездами – навострились их выпиливать мастеровые люди на лесозаводе. И кресты, и пирамидки стоят, отшатнувшись назад, как от зуботычин, или сунувшись надписью к земле, которую и землей-то назвать трудно. Много крестов, досок, перекладинок валяется на снегу и торчит из-под снега, а бугорки могил просели, обнажая желтую, как мыло, мерзлоту. В просевших могилах вода и почерневший от нее багульник да спутанные нити тощих корней. В налитых снеговицею могилах болтаются облака и среди них, как яичный желток, солнце. А из кустов, из глубокого снега подгулявшей, раздерганной толпой выбредают и выбредают кресты с раскинутыми перекладинами. Перекладины будто руки, готовые к объятиям. Мерзлота «отдает» летом, не держит кресты, и они валятся, сползают с бугров в низины, а там, в рыхлом болоте, в ряске и трясине, затягивает их илом, болотной дурью, и вместе с ними навсегда исчезает память о человеке.

Петляют ребята по буграм, по просторному, кажется, бесконечному кладбищу без ограды и церкви, без сторожей и страшных сказок.

Вот и Гошкина могила. На самом высоком бугорке – хоть немножко ближе к солнцу. Ребята сами долбили ее и хотели угодить Гошке.

Облегченно поставили ребятишки гроб на мокрую комковатую глину в прожилках инея, в тусклых проблесках мерзлоты. Попик скатился в яму. Там уже скопилась болотная вода. Попик принялся вычерпывать ее шапкой. За Попиком спрыгнул Толя Мазов, потом Сашка Батурин. Пошли шапки конвейером. Веселее в работе стало. Кто-то засмеялся, но тут же испуганно смолк.

Отчерпали воду. Что теперь делать?

Валериан Иванович, не поднимая головы, сказал:

– Прощайтесь, ребята, с другом.

Как это – прощайтесь? – наморщены лбы, насуплены брови. Если до этой последней минуты похороны воспринимались многими, особенно малыми ребятами, как игра или представление, то вот сейчас наступило что-то другое, главное.

Все топчутся. Никто не знает, что и как делать. Попик бойко растолкал ребят, кинул мокрую шапку на голову, наклонился к Гошке, поцеловал его в полуоткрытый глаз:

– Прощай, наш боевой друг и соратник! Мы не забудем тебя! – бодро сказал он и секунду помедлил. – Мир праху твоему…

Поковылял к гробу Паралитик. Костыль застревал в глине, а он никак не мог его выдернуть. Паралитик отбросил костыль, попрыгал на одной ноге к гробу, упал на бок и боднул Гошку подбородком. Он долго не мог подняться с земли без костыля. Ребята помогали ему, и от этого Паралитик разозлился, оттолкнул их.

Близко к гробу стоял Малышок и прикрывал рукавом вечно улыбающийся рот. К Малышку прижалась Зина Кондакова, высокая, красивая девочка, и слизывала, слизывала с губ слезы. Толя Мазов хмурился, сжимал кулаки держался из последних сил, сглатывал воздух, а воздух, видно, твердел в горле. А может, полипы мешали ему дышать носом. Трудно держаться Толе чувствительный парнишка. Любопытно глядит из-за спин Маруська Черепанова и все запоминает. Женя Шорников переминается, пританцовывает, ему необходимо отбежать в кусты, но он не решается в такой момент делать такое дело. Новенький мальчишка из первого класса еще не понимает горя, но все равно стоит по команде «смирно». Одна девочка, тоже первоклассница, взяла палец в рот и забылась. И над всеми ребятами глыбится, как всегда, угрюмый Деменков. Он молча, деловито подталкивает ребят прощаться с Гошкой. Все у него идет чередом: нет толкучки, нет реву, нет разговоров. Полная дисциплина.

Но смотреть на все это уже невозможно. Валериан Иванович отошел в сторону, сел на упавший нетесаный крест, закрыл глаза рукой.

Его закачало, плавно понесло в полузабытьи. Сидел он в мокром снегу, на старом кресте, плотно закрыв глаза, и, даже когда его тряхнули за рукав, очнулся не сразу.

– Валериан Иванович, пора вам… – неуверенно позвал Толя Мазов.

– Что пора? Ах, да, да…

Калоши снялись в размешанной глине, ботинки вязли, под ними чавкало, чмокало. Валериан Иванович с трудом добрался до выжидательно растворенной могилы, встал коленями в жидкую грязь возле гроба, поправил галстук на мертвом мальчике, загладил ему набок чуть отросшие светло-русые волосы и поцеловал в наморщенный лоб долгим, родительским поцелуем. Не поднимаясь с колен, все глубже уходя ими в жидкую холодную грязь, Валериан Иванович сдавленным голосом заговорил, глядя поверх кустов захлестнутыми глазами:

– Ребята, когда вы станете взрослыми и у вас будут дети – любите их! Любите! Любимые дети не бывают сиротами. Не надо сирот!.. Не.. – Чувствуя, что вот-вот разрыдается и что делать этого ни в коем случае нельзя, Валериан Иванович резко поднялся из размешанной грязи и хрипло приказал: Крышку!

Ждавшие от Валериана Ивановича большой, продуманной речи, ребята разочарованно накрыли гроб крышкой. Тут оказалось то самое, что всегда оказывается у людей, не привыкших заниматься похоронными делами, – забыли молоток.

Стали искать камень. Но где же его найдешь в снегу, в болотах?

Деменков отломил перекладину от лиственничного креста, на котором недавно сидел Валериан Иванович. Гвозди гнулись, не шли в доски. Но покончили и с этим. Следующее, что всегда забывается, – это веревка. И ее, конечно, тоже забыли. Деменков, Попик, Толя Мазов охотно соскочили в яму, чтобы принять домовину и поставить на дно могилы. Но домовина была широкая, а могила узкая. Притиснуло домовиной ребят к ребристой от ломов и кирок стене могилы, и они держали Гошку на груди.

И ни они, ни те ребята, что были наверху, и даже Валериан Иванович, не знали, что теперь делать…

На лесозаводе вдруг запел гудок, сипло, протяжно, и поплыл он над городом Краесветском, достиг окраин, прошел над болотистым местом кладбища, где кучкою толпились ребятишки и Валериан Иванович. И когда гудок запал во мшистом редколесье, далеко за городом, ребята еще постояли над могилой большую минуту молча, а потом забросали Гошку землею и, закончив горькое дело, побрели домой.

В душе у каждого из них звучал и звучал прощальный гудок.

ГЛАВА ВТОРАЯ

В доме нехорошее затишье.

Не стучали обломанные кии на бильярде, где взамен утерянных настоящих шаров катались шарикоподшипники, унесенные с автобазы; не ходили по коридору зеваки вслед за Борькой Клин-головой, который подпинывал шикарную «жошку» из оленьей шкурки и, даже обедая, орудовал ногой и не проливал суп и компот. Вечных стычек и потасовок тоже не было. Книги из библиотеки ребята вовсе перестали брать. Не заправляли койки, валялись на них, ожидая от воспитательниц замечаний, чтобы поогрызаться. Те, кто любил поволынить, пользовались моментом, не ходили в школу. Звонил заведующий школой, беспокоился, ругался. Валериан Иванович попросил его прийти в детдом, а тот чего-то не шел. Маргарита Савельевна ушла – заболела-таки от потрясения, сидит дома. Тетя Уля присмирела, курила одну папиросу за другой и чего-то ждала. Екатерина Федоровна поговаривала о расчете, а кастелянша и завхоз повесили по второму замку на кладовую с продуктами и на шкаф с бельем.

Одиноко в этом густолюдном доме заведующему. Одиноко и тревожно. Ни смеха, ни возни вокруг, выжидательная, напряженная тишина.

Что из нее возникнет? Что получится?

«Хоть бы озорничали», – тоскливо думал Валериан Иванович, почти не спавший после похорон вот уже три ночи.

Девочки взяли патефон, заводили одну и ту же пластинку: «Не одна во поле дороженька», – и потихоньку плакали. Мальчики слонялись из комнаты в комнату, из угла в угол.

В обед Попик бросил в парнишку по прозвищу Глобус хлебом. Бросил целый ломоть доброго пшеничного хлеба. Валериан Иванович молча поднял хлеб, обдул его и громко, отчетливо сказал, чтобы слышали все:

– У Саши Рагулина родители умерли от голода. У Гали Косовой – тоже. Умерли оттого, что еще семь лет назад в стране засуха была. Голодали люди. – Он повернулся и ушел из столовой.

Паралитик хряпнул Попика костылем, а заодно и Глобуса. Он-то хорошо помнил тот страшный голод. Именно тогда, в тридцать третьем году, его истоптали на Камской пристани высушенные голодом мужики, у одного из которых он разрезал котомку и выковырнул из нее краюху, сляпанную из отрубей и мякины. Попик в том году совсем клопом был еще, но помнить должен все, потому что в том году его «забыла» на железнодорожном полустанке родная мать, а сама, шатаясь от голода, убрела куда-то. Попик доходил до того, что грыз поднятые с дороги мерзлые конские шавяки. Забыл?!

Паралитик еще раз треснул Попика костылем, чтоб не забывал, чего не следует. Попик схватился было за вилку, но на него заорали со всех сторон, и Паралитика дежурные силком водворили за стол. На этом происшествие как будто закончилось.

Но что-то должно было произойти в доме, какая-то разрядка должна быть.

«Какая?»

Валериан Иванович ломал голову, ждал поножовщины, слез, драк, даже побега, но где же ему одному было уследить за фантазией такой оравы! Фантазия эта и настроение ребят способны изменяться каждую минуту, в зависимости от чего угодно, даже от погоды.

Наступил четверг.

Этот день ребята очень любили, потому что четверг был банный день. Еще с утра двое или трое ребят укатывали в город в прачечную и привозили на нарте чистое белье, застиранное, плохо отглаженное, почти серое, но все же из прачечной.

Приходили ученики из школы с предчувствием банных событий и зашвыривали учебники подальше. На каждой кровати лежало по две простыни, наволочка, полотенце. От белья пахло хозяйственным мылом и ледяной прорубью. По коридору из комнаты в комнату сновали ребятишки, донимая кастеляншу и завхоза просьбами полотенце заменить или наволочку. Сошедшая с круга потная кастелянша сопротивлялась, не меняла. «Много, – кричала, – тут вашего брата, всем не наменяешься!» Ребята из-за этого сердились, демонстративно не заправляли койки. Девочки, те подлизывались к кастелянше, набивались подсоблять ей, чтобы потом отобрать себе простыни да наволочки поновей и почище.

Ладно. Пусть. Неважно, что бумажно. Главное, шум есть, гам, работа веселая. Заправляй, братва, постели, живи дальше! Ночуй!

Уроки в этот день никто не делает: побоку грамоту! Баня! Суматоха! По комнатам пыль и перья столбом. Гвалт, возня, всякие интересные проделки: кто полотенце у кого стянет, кто на голову его намотает, как чалму, и хана какого-нибудь или просто придурка изображает, схватки случаются мимолетные из-за того, что у соседа койка заправлена чинно-важно, и не хотел бы, да сядешь на нее. Ну и получишь разок, а то и два.

Бельишко – штаны и рубахи – ребята надевали на себя еще дома и в баню отправлялись налегке, без узелков, потому что в те годы еще жива была непримиримая вражда между «приютскими» ребятами и теми, кто звал их детдомовской шпаной, то есть ребятами городскими, имеющими свой дом и родителей.

В краесветской бане окна женского отделения были закрашены, а на мужское краски не хватило или считалось, что мужикам стыдиться некого и незачем; городские окружали баню, заглядывали в темное нутро моечной, дразнились, показывали дрыны, поджиги, ножики. Голые детдомовцы могли показать в ответ только кулаки да похлопать себя по тому месту, что ниже живота. Они знаками просили городских парнишек повременить, не разбегаться.

У бани начиналась свалка. Благодушные от бани и всеобщего дружелюбия, наступающего в четверг, детдомовцы постепенно накалялись и не раз обращали в бегство городских.

Выпачканные в болотной жиже, со свежими царапинами, ушибами и синяками, с оторванными пуговицами, а то и в распластанной рубахе возвращалсь парни в детдом, довольные собой, рассказывая друг дружке: «Ка-ак он меня!.. Кэ-эк я его!..»

Дома умывались, пришивали пуговицы, клянчили у кастелянши рубаху взамен порванной в бою, и на несколько дней в детдоме хватало воспоминаний и полнейшего всеобщего согласия.

Так было. Но в этот четверг так быть не могло. Валериан Иванович заметил негласное единение детдомовских сил. «Группа» Паралитика, всегда державшаяся на отшибе от других ребят, сейчас оказалась ядром детдомовского народа. Ребята шушукались, что-то прятали в карманы. Из железных кроватей вынуто много прутьев. Эти прутья – грозное оружие детдомовцев. Парни загибали концы прута, спускали его в штанину, цепляя крючком за пояс, всегда под рукой железяка. При злости и ловкости ею можно голову размозжить.

Валериан Иванович редко ходил с ребятами в баню, обычно отправлял он туда воспитательниц и кастеляншу. Самому надо было успеть сдать грязное белье, отчитаться, звонить, организовывать дезинфекцию. Словом, вести так называемые хозяйственные дела. Но в этот раз он пошел с ребятами в баню и, мало того, позвонил в милицию, чего не делал прежде.

– Сегодня возле бани может быть резня. Прошу вас наведаться туда во второй половине дня.

Резни не получилось. И даже малой драки не было.

Милиция или разогнала городских, или те не собрались, но мылись ребята на этот раз спокойно, им даже чего-то недоставало. То и дело парнишки подбегали к окну и сообщали Паралитику, который всегда садился мыться в парной в самый темный угол, чтобы не видно было его сухую и вялую, как тюлений ласт, ногу: «Нету!»

«Сперло маминых деток!» – лешачьи сверкая глазами из густого горячего пара, ровно из преисподней, злорадствовал Паралитик.

На какое-то время Паралитик и несколько ребят опередили Валериана Ивановича, чтобы покурить после баньки. Курили за кассой, сколоченной внахлест из струганых досок. Из кассы этой, похожей на корабельный гальюн, только что вышла озабоченная кассирша, повесила замок-самозакрывалку и куда-то поспешила, простучав каблуками по банному широкому крыльцу. Попик повел щенячьим носом, сморщил его плотоядно и, понарошку чихнув, поздравил сам себя великосветским манером:

– Салфет вашей милости, Юрий Михалыч! – и тем же тоном прочастил: Чую, грошами пахнет! – и еще продолговатее принюхался: – Аж воняет грошами, блин буду! Прокисают, должно, портются!..

Паралитик закрючил взглядом кругленький замок-самозакрывалку, и его глаза, с трещинками зрачков, расширились, как у кошки в темноте, перестали моргать.

– Косим! – Костыль застучал, как у полководца. – Батурка – в шухер, на крыльцо. Клин – в одевалку, зырь за Варьяном. Попик – гвоздь! – Паралитик человек дела. Юмора он не признавал и не любил. Команды его были резки, обрывисты, работа точная.

Через каких-нибудь пять минут как будто нисколько не поврежденный замок-самозакрывалка висел на своем месте, только восемьсот рублей – банная выручка за несколько дней – из ящика стола исчезла. Мелочь – пятьдесят три копейки – оставили в выдвижной столешнице, на развод.

Покатились денежки в детдом на проворных ногах беспечно посвистывающего Попика. Они были подняты на чердак, завернуты в тряпку. Попик обвязал сверток бечевкой и спустил его в трубу старой, давно не топившейся голландки. Вынутый из трубы кирпич Попик вставил на место и присыпал пылью, следы замел рукавицей. Посидел на чердаке Попик до тех пор, пока не раздались голоса прибывших из бани ребятишек, отряхнулся, осмотрелся и неторопливо спустился в раздевалку, а оттуда вместе со всеми явился в комнату.

Рассолоделый после бани, Попик свалился на кровать, включил радио. Передавали музыку, протяжную, печальную. Попик заслушался. «Хорошая же штука – музыка! – рассуждал он. – Вот слушаешь ее, слушаешь и даже зареветь можешь либо спать захочешь. А по весне из детдома рвануть можешь… Да-а, научиться бы на баяне играть или хоть бы на балалайке…»

О деньгах Попик уже не думал. Деньги были на месте, в заначке – чего о них думать? Их надо проесть, прокурить, Деменкову долю отдать, вот и вся недолга.

В детдоме обыск. Начальник милиции с одним сотрудником идут по комнатам, ворошат матрацы, подушки, тумбочки. В четвертой комнате мирно спит Попик, подложив под пухлую щеку ладошку. Здесь же, в четвертой, постоянное местожительство Деменкова, Мишки Бельмастого, Толи Мазова, Жени Шорникова, Малышка. Разбивку по комнатам делал сам Валериан Иванович и умышленно разделил «вольных людей».

В третьей комнате, где жили Паралитик, Сашка Батурин, Глобус и ребята помельче, обыск уже прошел. Паралитик волочится за властью, поигрывая костылем.

Начальник милиции косится на Паралитика, но ничего ему не говорит.

Они старые знакомые. В начале зимы Паралитика замели в милицию за драку с городской шпаной и решили не выпускать, покудова возможно. Ночью на чердаке милиции вспыхнул пожар – это Малышок, подосланный Деменковым, вылил из лампы керосин на чердаке и зажег милицию. Хорошо, что пожарка рядом. Потушили маленькое здание милиции. Дыра на крыше осталась, напоминая о том, что не так просто иметь дело с детдомовскими архаровцами. Дежурный по отделению вышвырнул Паралитика из помещения, бросил вслед ему костыль. Паралитик поднял костыль, надел шапку на голову, высморкался на крыльцо грозного заведения и поковылял домой.

С тех пор забирать в милицию с ночевкой детдомовских не решались. Начальник маломощной милиции, собрав в кулак все свои чувства, ждал первого парохода и грозился упечь в исправительную колонию половину детдомовской шантрапы, и в первую очередь Паралитика – главаря и заводилу всей этой хлопотной публики.

Ошибался начальник. Паралитик – заводила, но не главарь. Паралитика в детдоме боятся и ненавидят. Но есть человек, перед которым все трепещут, даже сам Паралитик. Это Деменков. Вон он сидит на кровати, угрюмый, замкнутый. «Леша» – выколото по темным ветвистым жилам его тяжелой руки. Взгляд его тоже глыбисто тяжел. Глаза – сплошные зрачки, на лоб клином спускается ежик волос, и отгого лоб кажется узким, как у пещерного человека. Черный клин волос почти заходит в сросшееся мужицкое межбровье.

Никогда и никого в детдоме не тронул Деменков даже пальцем единым, никого не обругал, ни на кого голоса не повысил. Но даже взгляда Деменкова пугаются ребята. корчатся под ним. Биография его еще невелика, но содержательна, Мать и отец Деменкова воры крупные, рецидивисты. Судили их и сажали за грабеж, за взломы и квартирные кражи. Совершенствуясь, они дошли и до «мокрых дел», и за убийство инкассатора отца Деменкова расстреляли, а мать затерялась где-то в лагерях. Деменков тоже успел побывать в «исправиловке». За это особый почет ему среди детдомовских ребят и боязнь перед ним особая.

Он убавил себе года и прилип к детдому до весны.

Весной он уйдет, сделает в городе кражу или грабеж и уйдет. На иностранный корабль, как выяснилось, попасть не так просто. Да и «компания» что-то подразвалилась, о загранице не говорит, из детдома этого бежать как будто не собирается. Попик да Паралитик только и остались верными, но они все-таки, куда ни кинь, шкеты. А его уже ко взрослым тянет, к настоящим делягам, не к рыночным блудням. Он достойный сын своих родителей! Весной навсегда кинет он эту мелкоту, отчалит в захватывающую и опасную воровскую жизнь.

А пока Деменков тих и непроницаем. Ему услужливо сообщили об операции в бане, но он никакого внимания не обращает ни на воров, ни на милицию. Он по натуре «медвежатник», а это все мелочи. Кроме того, с Деменкова можно шкуру содрать, и он ничего не скажет, хотя бы потому, что доля его – сармак – ему твердо обещана.

Паралитик, осклабившись, стоит за спиной начальника милиции. Все встали. Сидит лишь Деменков и спит Попик. Но стоило появиться в комнате чужим, как чуткий воровской сон отлетел, и Попик, вздрогнув, открыл белые, как ребята говорят, «простоквашные» глаза. Он в момент уяснил обстановку и, сладко зевнув, поприветствовал начальника милиции:

– Здорово живем!

Тот не удостоил его ответом. Попик вознамерился повести разговор дальше, но осунувшийся Валериан Иванович безнадежным голосом произнес то, что уже говорил до этого в трех комнатах:

– Ребята, из кассы бани пропали деньги. Кроме нас, там после обеда никого не было. Кто взял деньги?

Валериан Иванович переводит взгляд с лица на лицо. Не задерживаясь, проходит Деменкова, скользом – усмехающегося и почесывающегося Попика, ненадолго останавливается взглядом на напряженном и оттого совершенно жалком лице Малышка, пытающегося не улыбаться, и в упор, как штыком, колет взглядом Толю Мазова. Чувствительный, нервный мальчишка опускает глаза и тут же поднимает их. Все. Он уже переборол замешательство, теперь его так просто не заставить вздрогнуть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю