Текст книги "Анджело, тиран Падуанский"
Автор книги: Виктор Гюго
Жанр:
Драматургия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)
ПРЕДИСЛОВИЕ
При современном положении тех глубоких вопросов, которые касаются самых корней человеческого общества, автору этой драмы давно уже думалось, что было бы полезным и высоким делом развернуть на театральной сцене нечто подобное вот какому замыслу.
Сопоставить в действии, всецело проистекающем из сердца, два строгих и скорбных образа – женщину в обществе, женщину вне общества; другими словами, в двух живых типах представить всех женщин, всю женщину. Показать, что обе эти женщины, воплощение всех остальных, нередко великодушны, несчастны всегда. Защитить одну от деспотизма, другую – от презрения. Изобразить, каким испытаниям противостоит добродетель одной, какими слезами смывается запятнанность другой. Возложить вину на виновных, то есть на мужчину, который силен, и на общественный строй, который нелеп. Сделать так, чтобы в этих двух избранных душах враждебность женщины была побеждена дочерним благоговением, любовь к возлюбленному – любовью к матери, ненависть – самоотвержением, страсть – чувством долга. Рядом с этими двумя женщинами, так обрисованными, поставить двух мужчин, мужа и любовника, властелина и изгнанника, и показать на их примере, посредством множества второстепенных частностей, все те обычные и необычные отношения, которые у мужчины могут быть с одной стороны – к женщине, с другой стороны – к обществу. Затем, у подножия этой группы, то мрачной, то озаренной, которой дано наслаждаться, владеть и страдать, не забыть завистника, этого рокового соглядатая, который всегда присутствует, которому провидение назначило место у подножия всех человеческих обществ, всех иерархий, всех благополучий, всех людских страстей; вечного ненавистника всего, что выше, который меняет облик смотря по времени и месту, но в сущности всегда одинаков: шпион в Венеции, евнух в Константинополе, памфлетист в Париже. Словом, поместить, как его помещает провидение, в тени, где он скрежещет зубами в ответ на все улыбки, этого умного и погибшего отверженца, который может только вредить, потому что все двери, закрытые для его любви, открыты для его мести. И наконец, над этими тремя мужчинами, между этими двумя женщинами, поместить, как связь, как символ, как заступника, как советчика, бога, умершего на кресте. Пригвоздить всю эту человеческую муку к оборотной стороне распятия.
Потом, на основе всего этого, построить драму: не вполне царственную, дабы возможность обрисовки не пострадала от огромности размеров; не вполне мещанскую, дабы мелочность действующих лиц не повредила обширности замысла; но вельможную и домашнюю; вельможную – потому, что драма требует величия; домашнюю – потому, что драма требует правдивости. И дабы удовлетворить потребность ума, который всегда желает ощутить былое в настоящем и настоящее в былом, смешать в этом произведении вечное с человеческим, общественное с историческим. Изобразить попутно, в связи с общим замыслом, не только мужчину и женщину, не только этих двух женщин и этих трех мужчин, но целый век, целый климат, целую цивилизацию, целый народ. Воздвигнуть над этим замыслом, следуя указаниям истории, происшествие настолько простое и правдоподобное, такое живое, такое трепетное, такое подлинное, чтобы от глаз толпы оно могло утаить самую мысль, подобно тому как мясной покров скрывает кость.
Вот что пытался сделать автор этой драмы. Он жалеет лишь о том, что эта мысль не пришла кому-либо лучшему.
И теперь, ввиду успеха, вызванного, несомненно, самым замыслом драмы и превзошедшего все ожидания, он считает необходимым изъяснить сполна свою мысль сочувствующим и просвещенным зрителям, которых каждый вечер привлекает его произведение и чье любопытство делает его задачу особо ответственной.
Размышляя о запросах общества, которым всегда должны соответствовать стремления искусства, приходится повторять неустанно, что в наши дни, больше, чем когда-либо, театр призван поучать. Драма, как то хотел бы осуществить автор этого труда и как то мог бы осуществить человек вдохновенный, должна давать толпе философию, идеям – формулу, поэзии – мышцы, кровь и жизнь, тем, кто вдумывается, – беспристрастное объяснение, жаждущим душам – напиток, невидимым ранам – бальзам, каждому – совет, всем – закон.
Само собою разумеется, что требования искусства должны быть прежде всего и полностью соблюдены. Занимательность, интерес, забава, смех, слезы, жизненная зоркость, чудодейственная оболочка стиля – все это должно присутствовать в драме, без чего она не была бы драмой; но для ее завершенности необходимо также, чтобы она хотела поучать, подобно тому как она хочет нравиться. Пусть драма вас чарует, но пусть в ней кроется урок, так, чтобы его всегда можно было обнаружить, если пожелают рассечь это красивое существо, такое пленительное, такое поэтическое, таксе страстное, так великолепно облеченное в золото, и шелк, и бархат. В прекраснейшей из драм всегда должна быть строгая мысль, как в прекраснейшей из женщин есть скелет.
Автор, как это можно видеть, не скрывает от себя ни одной из высоких обязанностей драматического поэта. Быть может, он когда-нибудь попытается в отдельной работе объяснить подробно, что именно он хотел показать в каждой из драм, обнародованных им за последние семь лет. В виду огромности задач, стоящих перед театром девятнадцатого века, он чувствует свое глубокое бессилие, но все же он намерен упорно продолжать начатое дело. Как бы он ни был мал, может ли он отступить, когда он ободрен сочувствием избранных умов, рукоплесканиями толпы, чистосердечной симпатией всех выдающихся и влиятельных представителей современной критики? Поэтому он намерен настойчиво продолжать; и всякий раз, когда он сочтет необходимым отчетливо показать всем, в мельчайших подробностях, какую-либо полезную мысль, полезную для общества, полезную для человечества, он наложит на нее театр, как увеличительное стекло.
В наш век кругозор искусства небывало расширился. Прежде поэт говорил: публика. Сегодня поэт говорит: народ.
7 мая 1835
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА
Анджело Малипьери,подеста.
Катарина Брагадини.
Тизбе.
Родольфо.
Омодэи.
Анафесто Галеофа.
Орделафо.
Орфео.
Габоардо.
Реджинелла.
Дафне.
Черный паж.
Ночной дозорный.
Дворцовый стражник.
Декан Святого Антония Падуанского.
Архипресвитер.
Падуя. – 1549, в правление дожа Франческо Донато.
ДЕНЬ ПЕРВЫЙ
КЛЮЧ
Сад, иллюминованный для ночного празднества. Направо – дворец, полный музыки и света, с дверью в сад и аркадами идущей по низу галереи, где мелькают фигуры гостей. Возле двери – каменная скамья. Налево – другая скамья, на которой во тьме можно различить спящего человека. В глубине, над деревьями, на ясном небе – черный силуэт Падуи шестнадцатого века. К концу действия светает.
ЯВЛЕНИЕ ПЕРВОЕ
Тизбе, в богатом праздничном наряде; Анджело Малипьери, в дорогом камзоле, с золотой столой через плечо; Омодэи, спящий; на нем длинный кафтан из бурой шерсти, застегнутый спереди, и красные штаны до колен; возле него – гитара.
Тизбе.Да, монсиньор, здесь вы – хозяин, вы – сиятельный подеста, вы распоряжаетесь жизнью и смертью, вы обладаете полнотой власти, полнотой свободы. Вы – посланец Венеции, и когда видишь вас, то кажется, будто видишь лицо и величие этой республики. Когда вы идете по улице, монсиньор, окна затворяются, прохожие скрываются, и все внутри домов дрожит. Увы, эти бедные падуанцы держатся перед вами ничуть не более гордо и уверенно, чем если б они были жителями Константинополя, а вы – султаном. Да, это так. Ах, я бывала в Брешье. Там – другое дело. Венеция не посмела бы обращаться с Брешьей, как она обращается с Падуей. Брешья защищалась бы. Когда рука Венеции бьет, Брешья кусает, а Падуя лижет. Это позор. Так вот, хоть здесь вы повелеваете всеми и намерены повелевать мною, выслушайте меня, монсиньор, я вам скажу правду. Не насчет государственных дел, не бойтесь, а насчет ваших. Так вот, да, я вам говорю: вы странный человек, я вас не понимаю – вы влюблены в меня и ревнуете вашу жену!
Анджело.Я и вас ревную, синьора.
Тизбе.О боже мой, вы можете этого и не говорить. А между тем вы не имеете на это права, потому что я вам не принадлежу. Я слыву здесь вашей любовницей, вашей всесильной любовницей, но это не так, вы сами знаете.
Анджело.Этот праздник великолепен, синьора.
Тизбе.Ах, я только бедная комедиантка, мне разрешают давать пиры сенаторам, я стараюсь забавлять нашего повелителя, но сегодня это мне не удается. Ваше лицо мрачнее моей черной маски. Напрасно я зажгла столько светилен и свеч, – тень не сходит с вашего чела. В обмен на мою музыку вы мне не дарите веселья, монсиньор. Да ну же, посмейтесь хоть чуточку.
Анджело.Что вы, я смеюсь. – Вы мне, кажется, говорили, что этот молодой человек, который приехал с вами в Падую, ваш брат?
Тизбе.Да. Так что?
Анджело.Он с вами только что беседовал. А кто это с ним был?
Тизбе.Один его приятель, вичентинец, по имени Анафесто Галеофа.
Анджело.А как зовут вашего брата?
Тизбе.Родольфо, монсиньор, Родольфо. Я вам все это объясняла уже двадцать раз. Неужели вам нечего сказать мне более любезного?
Анджело.Простите меня, Тизбе, я вам больше не буду задавать вопросов. Известно ли вам, что вчера вы сыграли Розмонду с волшебной грацией, что этот город счастлив вами обладать и что вся Италия, восхищенная вами, Тизбе, завидует этим падуанцам, которых вы так жалеете. О, как мне докучна эта рукоплещущая вам толпа! Я умираю от ревности, когда вижу вас такой прекрасной для стольких взглядов. Ах, Тизбе! – Но что это за человек в маске, с которым вы разговаривали нынче вечером меж двух дверей?
Тизбе.«Простите меня, Тизбе, я вам больше не буду задавать вопросов»… Превосходно! Монсиньор, это был Вирджильо Таска.
Анджело.Мой помощник?
Тизбе.Ваш сбир.
Анджело.На что он вам был нужен?
Тизбе.А что, если бы я отказалась вам ответить?
Анджело.Тизбе!..
Тизбе.Нет, полно, я добрая, я вам все расскажу. Вы знаете, кто я: ничто, простолюдинка, комедиантка, игрушка, которую вы ласкаете сегодня и сломаете завтра. Ради забавы. Так вот, как мало я ни значу, у меня была мать. Знаете ли вы, что такое мать? Была ли у вас мать, у вас? Знаете ли вы, что такое быть ребенком, бедным ребенком, слабым, голым, несчастным, голодным, одиноким, и чувствовать, что рядом с вами, вокруг вас, над вами, шагая, когда вы шагаете, останавливаясь, когда вы останавливаетесь, улыбаясь, когда вы плачете, есть женщина… – нет, мы еще не знаем, что это женщина, – нет, ангел, который тут, который на вас смотрит, который учит вас говорить, учит вас смеяться, учит вас любить!.. Который отогревает ваши пальцы в своих руках, ваше тело в своих коленях, вашу душу в своем сердце!.. Который отдает вам свое молоко, когда вы малютка, свой хлеб – когда вы подросли, свою жизнь – всегда!.. Которому вы говорите: «мама!» и который говорит вам: «детка!» – и таким нежным голосом, что эти два слова радуют бога! – Так вот, у меня была такая мать. Это была бедная женщина без мужа, которая распевала морлацкие песни в Брешье на площадях. Я ходила с нею. Нам кидали мелкие деньги. С этого я и начала. Моя мать обычно стояла у подножия статуи Гаттамелаты. Однажды в той песенке, которую она распевала, ничего в ней не понимая, оказался, по-видимому, стишок, оскорбительный для венецианской Синьории, и это рассмешило людей какого-то посланника, стоявших поблизости. Проходил сенатор. Он взглянул, услышал и сказал начальнику стражи, который его сопровождал: «Повесить эту женщину!» В Венецианской республике это делается быстро. Мою мать тут же схватили. Она даже ничего не сказала – к чему? – поцеловала меня, уронив мне на лоб крупную слезу, взяла в руки свое распятие и дала себя вязать. Я как сейчас вижу это распятие. Из гладкой меди. Мое имя, «Тизбе», грубо нацарапано внизу острием стилета. Мне тогда было шестнадцать лет. Я смотрела, как эти люди вяжут мою мать, и не могла ни говорить, ни кричать, ни плакать, неподвижная, оледенелая, мертвая, как во сне. Толпа молчала тоже. Но с сенатором была молодая девушка, которую он держал за руку, его дочь наверно, и вдруг она разжалобилась. Красивая девушка, монсиньор. Бедняжка! Она бросилась к ногам сенатора, и так плакала, и такими умоляющими слезами, и глаза ее были так прекрасны, что мою мать помиловали. Да, монсиньор. Когда мою мать развязали, она взяла свое распятие, – моя мать то есть, – и отдала его этой красивой девушке, говоря: «Синьора, храните это распятие, оно принесет вам счастье!» Время шло, моя мать умерла, святая женщина, сама я стала богата, и мне хочется увидеть это дитя, этого ангела, который спас мою мать. Кто знает? Теперь это уже взрослая женщина и, значит, несчастная. Быть может, я в свой черед могла бы ей помочь. В какой бы город я ни приезжала, я всякий раз вызываю сбира, барджела, начальника полиции, я рассказываю ему этот случай, и тому, кто разыщет мне эту женщину, я дам десять тысяч золотых цехинов. Вот почему я сейчас разговаривала меж двух дверей с вашим барджелом Вирджильо Таска. Довольны вы теперь?
Анджело.Десять тысяч золотых цехинов! Так что же вы дадите самой этой женщине, когда ее разыщете?
Тизбе.Мою жизнь, если она хочет.
Анджело.Но как же вы ее узнаете?
Тизбе.По распятию моей матери.
Анджело.Да она его наверно потеряла.
Тизбе.О нет! Того, что добыто такой ценой, не теряют.
Анджело (заметив Омодэи). Синьора! Синьора! Здесь кто-то есть! Вы знаете, что здесь кто-то есть? Что это за человек?
Тизбе (разражаясь смехом). О господи, конечно, я знаю, что здесь кто-то есть. И что он спит. И крепко спит. Неужели и этот вас тревожит? Ведь это мой бедный Омодэи.
Анджело.Омодэи? Что это такое – Омодэи?
Тизбе.Вот это, Омодэи, – мужчина; подобно тому как вот это, Тизбе, – женщина. Омодэи, монсиньор, это гитарист, которого настоятель Святого Марка, мой близкий друг, недавно прислал ко мне с письмом, и оно будет вам показано, гадкий ревнивец! А к письму был даже приложен подарок.
Анджело.Вот как?
Тизбе.О, истинно венецианский подарок. Коробочка, и в ней всего-навсего два флакона, белый и черный. В белом – очень сильный наркотик, который усыпляет на двенадцать часов, и этот сон подобен смерти. В черном – яд, тот страшный яд, который Маласпина дал папе в пилюле алоэ, – помните? Отец настоятель пишет, что это мне при случае может пригодиться. Знак внимания, как видите. Кроме того, досточтимый настоятель доводит до моего сведения, что этот бедняга, привезший письмо и подарок, – слабоумен. Он тут и поселился, и вы могли его видеть последние две недели; ест он на кухне, ночует где придется, по углам, на свой манер, играет и поет, а затем отправится в Виченцу. Он приехал из Венеции. Ах, моя мать тоже так скиталась. Пусть он у меня живет, сколько ему угодно. Сегодня вечером он развлекал моих гостей. Наш праздник ему скучен, он спит. Только и всего.
Анджело.Вы мне ручаетесь за этого человека?
Тизбе.Да что вы, смеетесь? Есть с чего приходить в такое смятение! Из-за гитариста, из-за слабоумного, из-за человека, который спит! Послушайте, синьор подеста, да что это с вами такое? Вы только и делаете, что расспрашиваете то про одного, то про другого. Все вас тревожит. Что это – ревность? Или страх?
Анджело.И то и другое.
Тизбе.Ревность – я еще понимаю. Вам кажется, что вы должны надзирать за двумя женщинами. Но страх? Когда повелитель – вы, когда вы сами всех страшите!
Анджело.Потому-то я и дрожу. (Приближается к ней и говорит тихо.)Послушайте, Тизбе. Да, вы правы, да, здесь я могу все, я – господин, деспот и владыка этого города, я – подеста, которого Венеция кладет на Падую, тигриную лапу на ягненка. Да, всемогущ. Но как я ни всесилен, а надо мной, поймите это, Тизбе, есть нечто огромное, и страшное, и полное мрака, есть Венеция. А знаете ли вы, что такое Венеция, бедная Тизбе? Я вам скажу. Венеция – это государственная инквизиция, это Совет Десяти. О, Совет Десяти! Будем говорить о нем тихо: он, может быть, где-то здесь и слушает нас. Люди, которых никто из нас не знает и которые знают нас всех, люди, которых не видишь ни на одном торжестве и которых видишь в каждом эшафоте, люди, которые держат в своих руках все головы – вашу, мою, голову дожа, – которые не носят ни тоги, ни столы, ни короны, ничего, что позволяло бы их узнать, что позволяло бы сказать: «Это один из них!» – только таинственный знак под одеждой; и всюду ставленники, всюду сбиры, всюду палачи; люди, которые никогда не показывают народу Венеции другого ляда, кроме этих угрюмых, всегда разверстых бронзовых ртов под дверными сводами Святого Марка, роковых ртов, которые толпа считает немыми, но которые, однакоже, говорят голосом громким и страшным, потому что они взывают к прохожим: «Доносите!» На кого донесли, тот схвачен; а кто схвачен, тот погиб. В Венеции все совершается тайно, скрытно, безошибочно. Осужден, казнен; никто не видел, никто не скажет; ничего не услышать, ничего не разглядеть; у жертвы кляп во рту, на палаче маска. Что это я вам говорил об эшафоте? Я ошибся. В Венеции не умирают на эшафоте, там исчезают. Вдруг в семье недосчитываются человека. Что с ним случилось? То знают свинцовая тюрьма, колодцы, канал Орфано. Иной раз ночью слышно, как что-то падает в воду. Тогда быстрее проходите мимо. А в остальном – балы, пиры, свечи, музыка, гондолы, театры, пятимесячный карнавал, – вот Венеция. Вы, Тизбе, прекрасная моя комедиантка, знаете только эту сторону; я, сенатор, знаю другую. Дело в том, что в каждом дворце – и во дворце дожа и в моем – существует, неведомый хозяину, скрытый коридор, соглядатай всех зал, всех комнат, всех альковов, темный коридор, вход в который известен не вам, а кому-то другому, и который, вы чувствуете, где-то вьется вокруг вас, но где именно – вы не знаете, таинственный ход, где все время движутся какие-то люди и что-то делают там. И все это переплетено с личной ненавистью, крадущейся в том же сумраке! Нередко по ночам я вскакиваю в кровати, я прислушиваюсь и внятно различаю шаги в стене. Вот под каким гнетом я живу, Тизбе. Я – над Падуей, но это – надо мной. Мне поручено смирить Падую. Мне велено быть грозным. Меня сделали деспотом на том условии, что я буду тираном. Никогда не просите меня о чьем-либо помиловании. Я не способен вам отказать ни в чем, и вы погубили бы меня. Чтобы карать, мне дозволено все, но прощать я бессилен. Да, это так. Тиран Падуанский, венецианский невольник. За мной следят зорко, будьте спокойны! О, этот Совет Десяти! Заприте слесаря в подвал и велите ему изготовить замок; раньше, чем он кончит работу, ключ от замка уже будет в кармане у Совета Десяти. Синьора, синьора, слуга, который мне прислуживает, за мной шпионит; приятель, который со мной здоровается, за мной шпионит; священник, который меня исповедует, за мной шпионит; женщина, которая мне говорит: «Я тебя люблю!» – да, Тизбе, – за мной шпионит!
Тизбе.О, синьор!
Анджело.Вы ни разу не сказали мне, что любите меня, я говорю не о вас, Тизбе. Да, повторяю вам, все, что на меня смотрит, это глаз Совета Десяти; все, что меня слушает, это ухо Совета Десяти; все, что до меня дотрагивается, это рука Совета Десяти, страшная рука, которая сначала долго нащупывает и затем хватает сразу. И я, сиятельный подеста, не могу поручиться, что завтра не появится вдруг в моей комнате жалкий сбир и не велит мне следовать за ним; и это будет всего лишь жалкий сбир, и я за ним последую! Куда? В какое-то глубокое место, откуда он выйдет без меня. Синьора, быть венецианцем – значит висеть на нитке. Суровую и мрачную службу несешь, когда стоишь, как я, склоненный над этим пламенеющим горном, который вы зовете Падуей, с лицом, всегда укрытым маской, занятый своим ремеслом тирана, окруженный возможностями, предосторожностями, опасениями, беспрестанно страшась какого-нибудь взрыва и содрогаясь от мысли, что тебя может мгновенно убить твоя работа, как алхимика убивает яд! Пожалейте меня и не спрашивайте, почему я дрожу, синьора!
Тизбе.О боже мой, вы действительно в ужасном положении!
Анджело.Да, я – то орудие, которым одна страна мучит другую. Эти орудия быстро снашиваются и часто ломаются, Тизбе. О, я несчастен! Единая моя отрада на свете – это вы. А между тем я чувствую, что вы меня не любите. Но вы по крайней мере не любите другого?
Тизбе.Нет, нет, будьте спокойны.
Анджело.Вы нехорошо произносите это «нет».
Тизбе.Что ж делать! Произношу, как могу.
Анджело.Ах, я согласен, не будьте моей, Тизбе, но зато не будьте ничьей. Чтобы я никогда не услышал, что кто-то другой…
Тизбе.Вам, может быть, кажется, что вы красивы, когда смотрите на меня, как сейчас?
Анджело.Ах, Тизбе, когда вы меня полюбите?
Тизбе.Когда все вас тут полюбят.
Анджело.Увы! Но все равно, оставайтесь в Падуе; я не хочу, чтобы вы уезжали из Падуи, слышите? Если вы ее покинете, меня покинет жизнь. – Боже мой, сюда идут. Может быть, уже давно заметили, как мы с вами беседуем здесь. Это могло бы возбудить подозрения в Венеции. Я вас покину. (Останавливаясь и указывая на Омодэи)Вы мне ручаетесь за этого человека?
Тизбе.Как за ребенка, который спал бы тут.
Анджело.Это ваш брат идет. Я оставляю вас вдвоем. (Уходит.)