355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Эмский » Адью-гудбай, душа моя ! » Текст книги (страница 5)
Адью-гудбай, душа моя !
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 20:54

Текст книги "Адью-гудбай, душа моя !"


Автор книги: Виктор Эмский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)

О, брат, – в застенках мрачных КГБ, Под пытками всего одно лишь слово Шептал... м-ме... я – ЛЕМУРИЯ, Марксэн!..

И д е я ( щелкая курочком ). Нет, ну какая сволочь!.. П р и з р а к З. ( переходя на рыдания ). Прости, о прости, навеки... м-ме... родной и любимый Учитель и, не побоюсь этого слова, Вождь!.. Это ведь я по велению партийного долга сообщил о тебе... м-ме... куда следует... О, смягчитесь все жаждущие отмщения сердца: вот она ( Призрак рвет на груди рубаху. ) – вот она – расплата за содеянное! Вот оно – торжество Принципа, посрамление маловерия!.. Как сказал гений человечества Тюхин ( Я вздрагиваю. ): "Томит, бля, совесть, мучит по утрам похмельная, бля, жажда покаянья!..". Я ( растерянно ). Когда?.. Где?.. И д е я ( громко ). Да сколько же можно вам говорить, Зоркий, нету, нету папы дома! П р и з р а к З. ( делая вид, что не слышит ). О, если бы – назад и против хода... Щелкает дверца. Это призрак призрачной своей рукой открывает холодильник. Он вынимает из него уже знакомую читателю трехлитровую банку и, сняв крышку, жадно припадает к содержимому. П р и з р а к З. Уп.. уп... уп... уп... Я ( сглатывая ). Пьет!.. И д е я ( во весь голос ). А еще в шляпе, а еще интеллигент называется! Тьфу, мерзость какая!.. По мере того, как жидкость в банке убавлялась, дух Ричарда Ивановича все более явственно терял свою призрачность, он как бы проявлялся, обретал материальность. Напившись, Ричард Иванович поставил банку на место. Раздался звук сытенькой отрыжки. – Пардон, – кротко сказал Зоркий, аккуратно закрывая холодильник. Моя Идея Марксэновна с трудом удержалась от выстрела. – И потрудитесь как следует захлопнуть за собой дверь! – дрожа от гнева, крикнула она. Ричард Иванович опять сделал вид, что не слышит. Шаги его – удаляющиеся, исполненные достоинства – звучали еще какое-то непродолжительное время, затем, уже у самых дверей, покойничек споткнулся о тазик и совсем уж неинтеллигентно выразился. Брякнул надетый в сердцах на велосипедную педаль предмет нашей санитарии и гигиены, бабахнула входная дверь... Мы устало откинулись на подушки. Меня разбудил ее голос. Нет, я не оговорился – именно разбудил. К этому времени я уже вполне овладел строго засекреченной техникой спанья с открытыми глазами, каковой, кстати сказать, виртуозно владел все тот же К. Комиссаров, половину жизни своей проспавший в президиумах торжественных заседаний. Итак, среди ночи меня разбудил ее приглушенный голос. Идея Марксэновна стояла в коридоре с телефонной трубкой в руке. Она прикрывалась ладошкой, но отдельные слова все-таки доносились до моего слуха. На всякий случай, я заткнул уши пальцами и – о ужас! – вдруг услышал их разговор. Каждый вздох, каждое словечко... – Ну зачем, зачем?! – сказала она. – Ах, если б ты знал, если б знал – как не вовремя, не кстати!.. А тут еще этот твой бесстыжий Ричард Иванович... – Опять приходил? – голос незнакомый, странный какой-то: ни мужской, ни женский, как бы и не человеческий вовсе. – Спать нужно меньше, Идея Марксэновна. Они, Ричарды Ивановичи, являются только во сне. Она всхлипнула: – А Афедронов через час звонит... – Ха-ха-ха! – смех совершенно неестественный, напрочь лишенный эмоций. – До сих пор не успокоились. О темпора, о море... – Это для тебя – умора, а я просто с ума схожу!.. Ведь все равно поймают!.. Может, пошел бы, сдался?.. – Плюнь, батюшка, поцелуй ручку злодею..?! – Пушкина читал, с уважением отмечаю я, Тюхин. – Так, что-ли, по-твоему? – И снова смешок, скрипучий, мохнатый какой-то. – А ну, как не поймают?! Ты с ним говорила? – Нет еще. – Почему? – Боюсь! – Не надо бояться покойни... – Все равно – боюсь! – перебивает моя отчаянная. – О, если б ты знал, каково это – спать со жмуриком! По спине моей бегут тарантулы ужаса: это что... это они... обо мне?! – Все мы в каком-то смысле – жмурики, – философски замечает ее загадочный папа. – И все-таки, моя дорогая, – надо! Другого выхода, уверяю тебя, нет. Все варианты просчитаны. От волнения у меня перехватывает горло. Я склатываю комок, да так громко, что Идея Марксэновна вздрагивает. – Кажется, нас подслушивают, – говорит он. – Ну что – решилась?.. Ну -быстро, быстро! Придешь? Она стонет: – Что ты со мной делаешь, о-о, что ты делаешь!.. – Последний раз спрашиваю: придешь или нет? – Уходи, умоляю! Они уже засекли твой номер... – Значит, договорились? – Да, да, да! – Она хлопает трубкой и бессильно оседает на пол. Хотите верьте, хотите нет, но это, кажется, обморок!..

Глава десятая

Марксэн почти не виден

Идея Марксэновна ходила по кухне, заламывая руки. Такой потерянной, по-девичьи беззащитной я еще не видел ее. – Что вы делаете со мной, что делаете?! – в отчаянии вопрошала моя сожительница – сугубо духовная, подчеркиваю! – Ты понимаешь, Тюхин, в чем ужас: ведь я же до сих пор по-своему люблю его!.. Ах, да причем здесь твой Шизый?! Ну мой, какая разница... Папу, папу люблю, Тюхин! И вся трагедия в том, что во мне происходит смертельная схватка между моими дочерними чувствами и чувством гражданского долга. С одной стороны, я обязана, понимаешь, Тюхин: о-бя-за-на сообщить о нашем свидании товарищу Бесфамильному, с другой... – Ну так и не сообщай, елки зеленые. – Ты думаешь? – оживилась она. – Ах, Тюхин, ты даже представить себе не можешь, какой он – мой папа! Умница, душка, мягенький такой! А сколько теплоты, обаяния! И знаешь, Жмурик, он ведь очень-очень старый. Ты даже представить себе не можешь – какой старый! Веришь ли – он был свидетелем и очевидцем трех полетов на Марс и двух мировых революций!.. Ах, Тюхин, чего он только не навидался на своем тутошнем веку. Мой бедный несчастный лохматик!.. О-о!.. О это "о"!.. Она ведь от меня, от Эмского, переняла это восклицание. Специфично-поэтическое. Милая, наивная!.. О, если б ты только знала, если б только представить себе могла!.. Строчки плывут в окаянных глазах моих, буквы двоятся... – Ну да, ну да, – с присущей Тюхину способностью опошлить все на свете, шепчу я, – он же – свидетель, а свидетелей было принято убирать во все времена, не так ли, дорогая? Она вздыхает: – Ну а как же еще иначе, неисправимый ты мой! – две суровые складочки – знак равенства между мыслью и словом – возникли на ее чистом, как у подлинного революционера, лбу. – Время, Тюхин, такое: бескомпромиссное, не признающее сантиментов время. И для одних, в данном случае для нас, Тюхин, – оно время жить, ну а все остальные, прочие – это не более чем Померанцы... Нет, чувствую, тебе это не понять. Вы ведь все – которые оттуда, сверху – существа безнадежно ущербные. – Я настораживаюсь. – В вас уже напрочь отсутствует самое стержневое, Тюхин: классовый инстинкт. Вы, Финкельштейны, ни во что не верите: ни в настоящее, ни даже в Прошлое! Вы – циники, вы бессердечные циники, Тюхин!.. – Мы не циники, – мягко возразил я, улыбнувшись ей бледной, как у покойника улыбочкой, – мы не циники, драгоценная моя, мы – лирики по рупь сорок за строчку, с вычетом подоходного и за бездетность... И тут она как-то особенно пристально посмотрела на меня, суровая и в то же время нежная, как сама Эпоха; она посмотрела мне прямо в глаза и тихо сказала: – Ах, Тюхин, возлюбленный товарищ ты мой, только ее – только этой твоей лирики нам сейчас и не хватало. Как там у Эмского: "Покоя нет, пока покойник снится!.." – вот так она и сказала, вовеки незабвенная моя. И ведь что характерно – покоя нам в тот памятный августовский вечерок и впрямь не было!.. Сначала позвонил Кузявкин. Вежливо поздоровавшись со мной по имени-отчеству, он справился, не ломит ли у меня к непогоде перешибленная Афедроновым нога. Ах, значит, не ломит, – деланно обрадовался он, – тогда это – к нечаянной радости. Ждите... Как стемнело, в окно постучал промокший под дождем Шипачев. Озираясь и шмыгая носом, он попросил этого самого... ну, сами знаете чего, только, упаси Бог, не из холодильничка, а прямо, товарищ Тюхин, из-под крана. Залудив кружку, он вдруг заговорил стихами: – Любовью, гражданин Хасбулатов, дорожить умейте! – сказал он, и погрозив мне скрюченным от постоянного нажимания на курок пальцем, загремел вместе с мусорным бачком, на котором стоял. Но самое поразительное произошло уже после отбоя. Вам, должно быть, небезынтересно будет узнать, что этот самый отбой объявлял Городу по радио все тот же прапорщик Мандула. Весь день в репродукторе стучал метроном, а без одной минуты двенадцать – в 00.01 по местному, в эфире раздавался его голос: "Р-регион, атбой!". Так вот, не успела отзвучать долгожданная команда, как входная дверь со страшным треском распахнулась и на пороге возникла Даздраперма П., как всегда – в мокрой плащпалатке, но на этот раз еще и с огромным мешком на плече. – Ие-ех! – крякнула она, сбрасывая двухсоткилограммовую тяжесть мне на ногу. – Это тебе, Тюхинштейн, от товарища майора Бесфамильного. Жрать-то, поди, хочешь? Брюхо мое одобрительно буркнуло. – То-то! Тут тебе эта, как ее... Ну, от которой пучит... Ну, в мундирах которая... – Картошка?! – Во-во, она самая. Жри от пуза, вражеский лазутчик! И шоб, когда опять ламбадировать будем, шоб никаких таких "чэпэ" больше не было! – А ты?.. с нами, – не веря своему счастью, пролепетал вечно голодный Тюхин. – Как же – разбежалась и нога в говне! – деликатно отказалась Даздраперма. Мало того, она достала откуда-то из-под юбки три буханки родимой нашей солдатской черняшечки, а когда я принял их в обе руки, воспользовалась моментом и дернула меня за... ну, в общем, за эти самые. И взгоготнула и, откозыряв, удалилась, хабалка пригородная!.. Ах, если б я и впрямь обладал волшебным даром болгарской бабушки Ванги, тем жутковатым талантом ясновиденья, который ненадолго заподозрил во мне слепец-провиденциалист Ричард Иванович! О, если бы!.. Ведь это именно она -эта вот эстонская, трофейная, да плюс наш, пропади он пропадом, – ржаной -переквашенный, плохопропеченный... О, Господи, Господи!.. А тот звонок, которого мы ждали, раздался минут на десять позже условленного срока. – А вот это – он! – побледнела Идея Марксэновна. Я, как и было договорено, метнулся к телефонному аппарату. – Да, слушаю вас! – Ку-ку... ку-ку... ку-ку, – трижды прокуковала кукушечка, не моя, не деревянная. И все. И пошли гудки отбоя, которые тут же прервались и послышался встревоженный голос Дежурного по Кухне: – Шо?! Хто звонил?.. Я не стал лукавить: – Кукушка, – честно сказал я. – Карэло-хвынская, со снайпэрской гвынтовкой? Я повесил трубку. Итак, Марксэн Трансмарсович Вовкин-Морковкин, таинственный свидетель и очевидец и мой, в некотором смысле, тесть дал знать, что будет ждать нас в три часа ночи в Таврическом саду у пруда. – Ну что – пойдешь? – испытующе глядя на меня, спросила Идея Марксэновна. – А то нет, елки зеленые! – с каким-то совершенно неестественным для покойника одушевлением ответил я. Любите ли вы Невский проспект? Лично я терпеть не могу. Особенно днем, в часы пик, да к тому же в эту нашу с вами смутную, межеумочно-промежуточную, перед посадкой пришельцев из Светлого Будущего пору, когда и в троллейбус-то сесть нет никакой человеческой возможности. Тихая, почти провинциальная (чуть не обмолвился – провиденциальная!) Тверская всегда была ближе и роднее моему сердцу, хотя бы потому, что я бегал по ней, задрав штанцы, с железным обручем от пивной бочки на проволочном крючке. Бегал от тубдиспансера (на этом месте сейчас бывший ДПП) и аж до решетки сада – самого Таврического на свете... "Под ноги, под ноги гляди! Убьешься!.." Бог ты мой, какие дивные, какие сентиментальные воспоминания обуревали меня, Тюхина, в ту памятную ночь! И хотя от нашего с Идусиком дома до сада, который здесь, в стране Четвертой Пуговицы, опутался колючей проволокой и – весь в часовых – стал резиденцией прапорщика Мандулы, Верховного Главнокомандующего Северо-Западного Укрепрегиона (ВГСЗУ), хотя идти от нас было всего ничего – ну минут десять прогулочным шагом – я, Тюхин, уже за час до назначенного срока не находил себе места: ходил по кухне, как по камере, заложив руки за спину, садился, вставал, заглядывал к Шизой: "Идусик, не опоздаем?"... Идея Марксэновна, чистившая маузер, упорно отмалчивалась. – Но там же охрана, сигнализация... Ты что, ты будешь снимать часового?.. А глушитель?! У тебя есть глушитель?.. Моя хорошая только презрительно кривила губки. В 03.05, когда со всей очевидностью стало ясно, что мы уже опаздываем, то есть происходит то, чего я всю жизнь не терпел делать сам, а уж тем более – не прощал другим, она наконец передернула затвор. – Что, встреча отменяется? – не выдержал я. – Терпение, Тюхин! Выдержка, спокойствие и терпение, – засовывая маузер в кобуру, сказала Идея Марксэновна в кожаной тужурке, в косынке, в белых тапочках. И встала со стула и, посмотрев на будильник, нахмурила упрямые брови. – А вот теперь – пора! Заходи, Тюхин. Заходи и закрывай дверь на крючок. И я зашел и закрыл. То есть сделал то, что делал каждый вечер, когда мы ложились спать (и оба – как выяснилось из телефонного разговора – с ужасом, потому что в одну не шибко прекрасную ночь я вдруг обнаружил, что ее интимное местечко крепко-накрепко зашито суровыми нитками, как были зашиты злосчастные глаза Ричарда Ивановича...). Итак, я зашел в ее светелку и закрыл дверь на крючок. На будильнике было 03.03. Идея Марксэновна подошла к окну, стекла которого, как вы помните, были выкрашены белой больничной краской, она щелкнула задвижечкой и открыла ставни на себя. В лицо пахнуло сыростью. Она вылезла в окно и снизу, из темноты, протянула мне, курослепому, руки: – Спускайся, тут невысоко. Осторожно нащупывая ступеньки, я слез на землю. Тут как раз взлетела осветительная ракета, я огляделся и в очередной раз не поверил глазам своим. Окно, из которого я только что выбрался, каким-то совершенно необъяснимым образом превратилось в окошечко строительного вагончика на колесах. Заляпанная известкой стремянка была приставлена к нему. Вагончик, покосившийся, с выломанной дверью и весь издырявленный пулями, стоял в бурьяне, в двух шагах от водоема, узнать который не представляло ни малейшего труда. Это был пруд Таврического сада. В трепетном свете ракеты я узнал и контуры дворца за ним, и деревянный мостик, тот самый, с которого в детстве кормил уток. Дул ночной, пахнущий Охтинским химкомбинатом, ветер. Шуршала мокрая листва чудом уцелевших деревьев. Когда мы переходили мостик, сырую тьму вспорола еще одна "свечка". Ракета с негромким шпоканьем вспыхнула над развалинами кинотеатра, я споткнулся, ухватился за перила и... обмер. Широко раскинув руки, он лежал на воде лицом вверх, уже вздувшийся малость, все в том же черном фраке, в бабочке, все такой же безглазый, только теперь уже и без усов. Один из моих обидчиков -брат-близнец Брюкомойников был мертв. Шизая дернула меня за рукав. Мы прошли еще метров десять по берегу и свернули в заросли. Под ногами затрещали ветки. Мы продрались сквозь кустарник и тут, на маленькой полянке под дубом, Шизая остановилась и прислушалась. Скажу честно, когда она вынула из кобуры свою "пушку", сердце у меня встрепыхнулось. Я уже начал было: "Отче наш, иже еси...", но Идея Марксэновна почему-то вдруг передумала и, горестно вздохнув, поднесла дуло к собственному рту. "Неужто застрелится? Как Гадюка, толстовская?" – с сочувствием подумал я. Но в эту ночь хорошая моя стреляться была, по всей видимости, не расположена. Точно опытный охотник, Идея Марксэновна Шизая дунула в дуло. Глуховатый, похожий на крик ночной птицы, условный сигнал разнесся по дремучим закоулкам режимной территории. Прошла секунда, другая... И вдруг в ответ отгукнулось. Только не из кустов, как я ожидал, а откуда-то сверху, с неба. Я поднял голову. Нечто смутно-голубоватое, светящееся, обезьяньими скачками спустилось по веткам дуба и, радостно ухнув, спрыгнуло на руки Идеи Марксэновны. – Ну вот, Тюхин, – нежно гладя это напрочь лишенное формы энергетическое, судя по всему, образование, сказала Шизая. – Вот, Тюхин, – сказала она, -прошу любить и жаловать: это мой бедный папа Марксэн Трансмарсович... Милые мои, дорогие, хорошие! Думаю, даже Богоматерь с младенцем, доведись мне, окаянному, лицезреть ее в яви, не так бы потрясла меня, как это ночное видение под древом иной жизни. Моя Мадонна стояла с Небесным Сиянием на руках и оно искрилось и электрически потрескивало, и волосы мои от него торчали дыбом! И вот в голубом запульсировала серебризна. Зазвучал голос – тот самый, ненароком подслушанный мной, ни мужской, ни женский, да и, судя по всему, нечеловеческий: – Ерраре хуманум эст, – прожужжало Видение и само же перевело, – Тюхиным свойственно заблуждаться. Идея счастливо засмеялась: – Тюхиным свойственно!.. – Но если Тюхиным это простительно, то для нас, Марксэнов, любая ошибка в нынешнем положении – смерть, – вот так он, шутник, и сказал, просто и очень убедительно, до того убедительно, что я вдруг встал по стойке смирно, как мои волосы, и весь обратился в слух!.. – Эрго, то есть – из этого следует, – прострекотало Нечто, как в насмешку нареченное кем-то Вовкиным-Морковкиным, – из этого следует, Тюхин, что вы и только вы, поскольку вам сходило с рук и не такое, только вы, Тюхин, в данный момент и при данных обстоятельствах, способны выполнить миссию, которую, без боязни впасть в преувеличение, можно квалифицировать как Всемирно-Историческую... Готовы ли вы? Он еще спрашивал! – Это самое... ну это, елки... ну, вобщем, так точно! – шалея, как это всегда бывало со мной в присутствии любимых женщин, решился я, тем паче, что терять мне, Тюхину, было решительно нечего. – Исходные данные: меня ищут... – Ищут! Еще как ищут, Мохнатенький! Прямо аж с ног сбились, – подтвердила гордая Идея Марксэновна. – То есть, – скрипуче рассмеялся Фантом, – то есть из этого следует, что дух поиска, при всем его катастрофическом дефиците в обществе прогрессирующего мандулизма – жив, милостивые государи! На здешних знаменах следовало бы начертать: Мы ищем, следовательно – существуем. Выводы: примо – не все еще потеряно, секондо – возможны варианты, тертио – один из этих вариантов, причем самый для меня предпочтительный, вы, Тюхин! Испуганно всхохотнула сова. С соседнего дуба, чуть ли не свалившись с ветки, торопливо откаркнулась огромная, с человека величиной, ворона в маскхалате. Туманный Свидетель и Очевидец засветился недобрым красноватым свечением. – Снять? – щелкнув застежкой кабуры, спросила Идея Марксэновна. – Это Профартилов, – просвиристел Гость Небесный, – мы с ним тут играем в русскую рулетку. Он стреляет, он же и падает, особенно, когда выпьет... У нас тут весело, – поголубев, добавил он. – Итак, на чем мы остановились, Тюхин?.. Положеньице, в которое я угодил по милости известного вам майора, скажу прямо, архискверное. Некая дверь, сами понимаете, – не совсем обычная, но в то же время с обыкновенным, самозащелкивающимся замком, взяла да и захлопнулась. Что в условиях задачки? Жизненно необходимо проникнуть в помещение за сей дверью и вынуть из ящика письменного стола некий интересующий меня предмет. Назовем его – коробок... Вы следите за моей мыслью? Так вот, коробочек на вид самый что ни на есть заурядный, спичечный, с истребителем МИГ-29 на этикетке. Откроюсь: в коробочке нечто такое, что в ближайшее время станет мне нужнее всего на этом свете. Впрочем, когда откроете, сами поймете... Сложности? Пожалуй, одна: без ключа в это столь волнующее товарищей из Учреждения помещение не попала еще ни одна живая душа. И, смею заверить вас, – никогда не попадет. Почему я обращаюсь с этой просьбой именно к вам, Тюхин? А вы подумайте, только хорошенечко подумайте, как любит говаривать хорошо знакомый нам обоим гражданин майор, и вы непременно поймете... Ду ю андестенд ми? – Йез, – сказал я и, подумав, зачем-то добавил, – ит из. Живое светящееся облачко на руках моей цыпочки присвистнуло. Моросящая ночная тьма тотчас же отозвалась свистками – слева, справа, сверху и даже, как мне показалось, из пруда, где лежал Брюкомойников. – Голубчик, – вздохнув, прошелестело газообразное чудо природы, – там, на столе початая пачка сигарет "Мальборо". Не в службу, а в дружбу – прихватите ее к чертям собачьим... Зачем? – справедливо спрашиваете вы. А затем, Тюхин, что очень уж курить хочется. Особенно перед смертью... Ву компронэ? – Уа... то есть – уи, – только и вымолвил я. И тут взлетели сразу три ракеты. На крыше дворца вспыхнул и суматошно зашарил по кустам прожектор. Завыла сирена. Мы распрощались. Обратную дорогу помню смутно, фрагментами. Вопреки моим ожиданиям, к строительному вагончику мы с Идусиком не вернулись. "Назад не получится", -кратко и загадочно объяснила Шизая. Все мои попытки выяснить – почему, наткнулись на упорное молчание. Вспоминаются выстрелы, мечущиеся по зарослям тени. Навеки в сердце моем волевое личико моей возлюбленной – две упрямых, как ручки пулемета "максим", складочки на лбу, неподвижный, устремленный вперед взгляд ее стеклянных, вынимаемых на ночь, как моя челюсть, глаз, – решительные шаги по центральной аллейке. И я чуть сзади, и моя рука в ее руке – и выстрелы, выстрелы... У выхода на Таврическую, перед будкой КПП она показала двум встрепенувшимся было олухам в габардине небольшую, с золотым тиснением, книжечку, они встали навытяжку, а мы с Идусиком беспрепятственно покинули строго охраняемую территорию Военно-Таврического, как его здесь называли, объекта. Шел дождик. С трудом поспевая за маленькой Идеей Марксэновной, я задирал голову и ловил языком редкие капли. Они были непривычно крупные, теплые с тем уже привычным для меня горьковатым привкусом, назвать который химическим было бы заурядным, типично тюхинским кощунством...

Глава одиннадцатая

Задверье

Передо иной обыкновенная питерская дверь – двустворчатая, крашенная белой краской, в бесчисленных вмятинах и порубах. – Это они, идиоты, пытались ее взломать, – вытерев губы, поясняет моя лапушка. Глаза у нее вытаращены, как у голодающего эфиопа, в левой руке -миска с вареной картошкой, в правой – вилка. – Слушай, Тюхин, – торопливо пережевывая, говорит она, – ты видел какие у него глазищи, а? Что значит – не видел?! Ты что – серьезно?! А шерсточка, а лапочки?.. "Милая, бедная, – думаю я, – может, я еще и хвостик не разглядел? Впрочем, ничего удивительного – заурядные галлюцинации дистрофика. Вон ведь какая худенькая, одни косточки. Вся так и просвечивает насквозь... Господи, Господи..." Стоящая в условиях задачки дверь опечатана казенной бумажечкой, налепленной на щель между створками. На бумажечке – отчетливый штемпель до боли знакомого мне Учреждения и от руки: "14.Х.1968 г. Дверь опечатал генерал-лейтенант Бесфамильный". Ручка на двери отсутствует. Битый час я топчусь у этих проклятых дверей, понятия не имея, как к ним подступиться. Папа Марксэн, похоже, явно переоценил мои проницательные способности. Плечом и задом я уже пробовал. Разве что -лбом, с разбега?.. – Слушай, – прошу я мою на себя не похожую, аж постанывающую от вожделения, – ты постарайся припомнить в подробностях. Ну вот – он выходит, видит – за ним пришли товарищи в габардине, – кивая головой, она смотрит сквозь меня и жует, жует. – Вот он делает вид, что смертельно перепугался, как бы отшатывается, толкая дверь спиной... Щелкает замок... Так? Небесная моя сожительница, босая, в одной розовой комбинашечке с оторванной лямочкой, утвердительно трясет своими жиденькими кудряшками. Она накалывает на вилку новую картофелину – кусь! – и половины как ни бывало!.. Прямо с кожурой, без хлеба, без соли... Так кто же она в конце-то концов, моя Идея Марксэновна?! Или их, согласно легенде какого-нибудь Кузявкина, – несколько, сменяющих друг друга, согласно графика дежурств?.. Ах, да шучу, конечно же, шучу, хотя – положа руку на сердце – не до шуток... – И они, значит, берут его за шиворот и уводят?.. – За шкирку, за шкирку, Тюхин. Это место у них шкиркой зовется... А впрочем, кажется, я вспомнила!.. Правда, это чушь какая-то, да и вообще – религиозный предрассудок, – она хмурит лобик, выцеливая вилочкой очередную картофелину. -Нет, ты правда не хочешь? А-то я все ем, ем... Правда-правда-правда?.. Ну, вобщем, когда Афедронов дернул за ручку и она оторвалась, папа Марксэн трижды сделал вот так вот, – и моя хорошая опустевшей миской вычерчивает в воздухе знак креста... – Так что ж ты раньше-то!.. Эх!.. Да ведь он же – закрестил дверь!.. Она шмыгает розовым носиком, она покаянно кивает головкой и, тяжело вздохнув, ставит мисочку на холодильник. И я смотрю на нее, такую другую, совсем непохожую на ту, впервые мною увиденную через волшебные розовые очки, которые, кстати, лежат у меня в кармане, я смотрю на мою теперь уже старомодно амбивалентную и жалость комом подкрадывается к горлу. Ну и гад же ты, Тюхин! – клеймю я самого себя, – ты хоть понимаешь, что ты натворил, сволочь антипартийная?! Ведь это надо же – совратить такого чистого, беззаветно преданного идеям И. В. Левина товарища! И ведь как, чем?!.. Ну ладно бы – той самой штукой, которую тебе непонятно зачем откорректировали. Что ж – сказали бы умные люди, – дело житейское. Любовь, как известно, -зла... Но, Бог ты мой, когда непримиримость к несправедливости, урча и постанывая, меняют на вареную картошечку, пусть даже – в мундирах?! – когда творится этакое!.. Нет, вы представляете: не успеешь погасить свет, чуток пригреться, а она уже вышмыгивает из-под одеяла. Шлепают по полу белые тапочки, клацает дверца холодильника. И вот я слышу чавканье... О-о!.. "Милая, ты что делаешь?!" – "А что же еще прикажешь делать с тобой, Тюхин?! – жру!.." О несчастная моя жрица, увы, не любви! Это ведь я, выродок, чиркнув спичечкой, зажег ритуальный огонь на кухонном капище твоего пагубного культа! Я, змей-искуситель, сказал: "Хочешь попробовать?". Господи, да разве можно забыть это, по-детски наивное, как привычка дуть в дуло после выстрела: "А это что -съедобно?". – "Это не только съедобно, это очень даже вкусно!" – "Вкусно?! А что такое – вкусно?.." И в ответ – о, Тюхин, Тюхин! – "Это когда тебе хорошо, как Померанцу, любознательная моя...". Нет, нет мне, мерзавцу, прощения! – патетически восклицает во мне голос Эмского, на что другой мой голос – тюхинский – вполне резонно ответствует: "Да брось ты, Витюша, выябываться! Человеку кушать хочется, вот он и ест, потому как оголодал в этом своем Тартаристане еще круче, чем ты в своей Гайдарии!..". "Таки – нет или таки – да, Финкельштейн?.." – "Таки – йес", – соглашается Давид Шлемович. – А коли так, тогда вот что я тебе скажу, многоликая моя, – говорю я, вынимая из пальчиков моей ненасытной личиночки двузубую трофейную вилку, – солдатом, лауреатом, конформистом, клятвопреступником, самоубийцей и даже замаскированным под славянофила пархатым жидом – я уже был. Пришла пора испытать на своей, чудом уцелевшей шкуре, участь полтергейста, то бишь – духа, для которого, как известно, даже кремлевская стена – не преграда. Ужасно шумного, между прочим!.. – И с этими словами я, впервые за все эти годы открыто, по-нашему, по-русски – справа налево как читал свой запрещенный Коран дядя Минтемир -перекрестился и, изо всех сил зажмурившись, боднул дурной своей головой неприступную с виду преграду... Я лежал на паркетном полу, а по ладони моей ползла божья коровка. В голове позванивало, уши были заложены, как в самолете, а она все ползла по моей линии жизни, и было щекотно, и бешено колотилось сердце. Это был огромный, со старинным камином и книжными стеллажами под потолок, холл. Странно знакомый, имевший какое-то необъяснимое отношение к моей скромной персоне. И эти вот часы без стрелок на камине, старинные, с двумя бронзовыми молотобойцами. И мордатый рыжий котяра, спавший в кожаном профессорском кресле. Я даже откуда-то знал, что его зовут Парамоном. Кстати, и он, зверюга, ничуть не удивился моему неожиданному вторжению, только потянулся и, выпрастав когти, зевнул. – Марксэн хороший! – скрипуче сообщил мне сидевший в клетке попугай. И тут взметнулись тюлевые шторы, пахнуло морем. Теплым, южным морем моего детства, такого давнего и счастливого, что, казалось, будто и не моего. С веранды, клацая давно не стриженными когтями, вбежал каштановый коккер. – Ах, Джонни, Джонни, – сказал я, незапамятный, – ну и где же ты, бродяга, шлялся?.. Не стыдно?.. Ему было стыдно. Сознавая свою вину, давным-давно сбежавший от меня коккер лег кверху лапами и замолотил обрубком хвоста по паркету. И тогда я встал и вынул из холодильника плошку с его вчерашним мясом. Все мне здесь было знакомо до мелочей. Я бывал уже когда-то в этом доме, в этой стране с чудным названием – Лимония. И отсюда до моря, до Банного спуска, по которому я, рискуя свернуть шею, три раза на дню сходил на пляж, было рукой подать. Я узнал каминные щипцы, вспомнил даже, как однажды, пытаясь прикурить, выронил уголек на вьетнамский ковер – вон оно пятнышко – и попугай заорал, веселя сборище: "Тюхин растяпа!.. Р-растяпа!..". Я узнал телевизор "Шарп", детскую кроватку в углу, аквариум со скаляриями, большущий, зачем-то в багете, цветной снимок лемура над письменным столом, и, конечно же, сам стол – старинный, с резьбой, чуть ли не тот самый стол из того самого гарнитура великого князя К. Р. – тоже, замечу, моего коллеги и, что характерно, единственного поэта на свете, которого К. Комиссаров уважал практически безоговорочно, а напиваясь, даже цитировал. Где-то я уже видел это дубовое чудо-юдо, сиживал за ним, и, похоже, не раз. Но где, когда?.. И еще одно безусловное знание как-то сразу же обозначилось во мне. Я мог поручиться, что каминные часы без стрелок вовсе не были сломаны, но вот заводить их не имело ни малейшего смысла – молотобойцы все равно бы не затюкали своими пролетарскими молоточками по бронзовым цепям земного шара. В этом мире у времени было иное назначение. И когда я услышал в саду голоса, которые ни чуточки не изменились за сорок лет, я вобщем-то не особенно удивился. Я только сосчитал про себя до десяти и на цыпочках, чтобы не спугнуть пацанву, подошел к полураскрытым дверям на веранду. Их было четверо – Скоча, Вавик, Сова и Китаеза. Их было четверо и они, сукины дети, трясли яблоню. Господи, как будто и не было окопчика под Белоостровом, где они вот так же – вчетвером – и подорвались, свинчивая головку со снаряда. Пятым, по всем законам арифметики, был бы я, по почему-то не поехал. Сколько раз все пытался потом вспомнить – почему? – чья рука меня спасла от смерти тогда – ангельская или рука отца, силком потащившего нас с Рустемом в баню?.. Я взял коккера за ошейник. Нет, этот охломон даже и лаять бы не стал. Он просто кубарем слетел бы с веранды и заслюнявил всех четверых до неузнаваемости. Так что невозможно было бы разобраться, как тогда, после взрыва, где кто... Я стоял за шторой и скулы у меня сводило яблочной оскомой. Потому что они были еще зеленые, недозрелые – маленькие такие китайские яблочки, те самые, которые – о, не случайно же! – назывались еще и райскими... ...а еще по какой-то совершенно необъяснимой ассоциации я подумал: Господи, но почему, почему – не я. Почему – Пушкин, Альбер Камю, Барышников, наконец? Почему же не Тюхин, Господи?.. Эта мысль настолько поразила меня, что я разрыдался, как ребенок, всхлипывая и сморкаясь в тюлевую штору. А когда пароксизм отчаянья миновал, ни этого вечно убегающего куда-то коккера, ни пацанов в саду уже не было... А потом было утро. Я вышел на веранду, потянулся да так и замер с поднятыми вверх руками и разинутым ртом. Вниз по пыльной улочке, спускавшейся к морю от санатория на горе две женщины в белых с голубыми оторочками рясах бережно вели под руки смертельно бледного товарища младшего подполковника. Кузявкин был бел, как единственная стена в моем Отечестве, под которой за все время его существования так никого и не шлепнули. Он был бескровен, как обмуровка незримого града Китежа, утонувшего, как известно, удивительно вовремя. Увы, самого товарища младшего подполковника вражеская пуля не миновала. Предначертанное сбылось. Входное отверстие с раздавленную вишню величиной алело как раз по центру его непомерно большого лба. – Это кто же вас так, дорогой товарищ Кузявкин? – с сочувствием вопросил я. И он, сочинитель гениальных протоколов, гуманитарий-садист, вздернулся в руках небесных сестер и бессильно обвиснув, простонал: – Так я и знал!.. Значит Вовкина-Морковкина все еще не взяли! Плохо, из рук вон плохо работаем, товарищи!.. И милосердные сестры замахали на меня руками, зашикали: молчи, молчи, Тюхин, видишь – человек не в себе!.. И повели его, гада, дальше неведомо куда и зачем – может, на пляж искупнуться, может, на Комиссию по Искуплению, а то и на ВТЭК, оформлять бессрочную инвалидность... А потом я подошел к столу и наконец-то решился взять ее в руки, свою собственную, ненаписанную еще книгу. Формата "покетбук". В целлофанированной обложке сорта "яичная скорлупа". С золотым тиснением, Господи! Так издавались там за бугром только самые сокрушительные бестселлеры... Я держал в трясущихся, как с бодуна, руках свой собственный, изданный не где-нибудь, а в самом Париже – роман, и с фото на задней стороне обложки на меня пялился не какой-нибудь там Лимонов, а я сам, правда, почему-то не совсем на себя похожий: невозможно старый, носатый, с печальными, как у Ильи Вольдемаровича, моего недавно уехавшего в Израиль соседа, глазами... Я посмотрел на год выпуска и невольный стон вырвался из груди моей. Впервые за долгие годы – да что там за годы, за десятилетия! – мне мучительно захотелось закурить. "Вот так, елки, всегда, – невесело подумал я, – и, разумеется, невозможно поздно, может быть даже после смерти..." Рука невольно потянулась к сигаретной пачке. Я машинально обхлопал карманы и, не найдя спичек, открыл ящик стола. Кажется, левый. Коробочек лежал сверху, на толстенной рукописи. Как Марксэн и говорил, -обыкновенный, спичечный, с военным самолетом на этикетке. Я вздрогнул. Я вспомнил зачем проник сюда, в Задверье, открыл коробочек и слезы, невольные слезы выступили на тюхинских глазах моих! – Господи, Господи! – прошептал я. Ну, конечно же, это было – то. То самое – без чего папе Марксэну не было бы упокоения в диком Военно-Таврическом саду, в окаянной Тартарии, безбожной, негативной... И я взял из ящика позолоченную дамскую зажигалочку, щелкнул, затянулся... и в глазах у меня поплыло, поехало... Строчки, буковки, знаки препинания -замельтешили в ослепших от сочувствия и сопереживания эмских очах моих... Только под вечер, когда по узенькой пыльной улочке на красном коне с гиканьем и присвистом пронеслась вся красная такая, в заскорузлых пятнах боевой и трудовой женской крови Ираида Ляхина, только на багряном закате я перевернул последнюю страницу своего сумасшедшего опуса. Пачка была почти пуста. Уже не умещавшееся в груди сердце, трепыхалось, как живое. Я сунул руку за пазуху. Кукушонок был большой, мокрый, перья его топорщились. – Лети, – сказал я, – лети домой, к хозяйке, дурашка... И он полетел. Выход из Задверья оказался до смешного прост. Я всего лишь повернул головку французского замка – слева направо, то бишь по часовой стрелке. Я легонько повернул ее, и открыв дверь на себя, шагнул из одного небытия в другое, уже ничего не страшащийся, уже, елки зеленые, бессмертный...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю