Текст книги "Адью-гудбай, душа моя !"
Автор книги: Виктор Эмский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)
Глава восьмая
Несусветная моя, невозможная...
Там действительно был звонок с пластмассовой пупочкой. Может, и красной, из-за очков не ручаюсь. Была еще медная табличка под ним: ВОВКИН-МОРКОВКИН М. Т. свидетель и очевидец Дверь распахнулась мгновенно, словно за ней стояли и с нетерпением ждали меня. – А папы нет! Па... – начала было она и ойкнула, и быстро закрыла глаза руками. – Меня ограбили, – сказал я, жалкий, сутулый, как на призывной комиссии. -Сволочи какие-то, – переминаясь, добавил я. – Да вы проходите, проходите! Там у нас пол мраморный, простудитесь... И конечно же, честнее было бы мне сказать ей в ту минуту, что простуда мне, увы, уже не грозит, на худой конец, хотя бы извиниться за столь позднее вторжение... В конце-концов – сходу, как Афедронову, признаться, что она сразу же, с первого взгляда – понравилась мне, Тюхину, светлая такая, худенькая, в розовой такой, с оборванной лямочкой, комбинашке, в белых резиновых тапочках... Ах, бочку арестантов мог бы я по старой практике натолкать ей, но не сказал ничего. Просто надел пижаму, которую она мне вынесла со словами: "Это папина, стираная". Я оделся в полосатую пижаму – точно такая была у меня в психушке -и мы пошли на кухню отогреваться. Она, глупенькая, зажгла все четыре конфорки. Мы сели за стол, колченогий, крытый клетчатой, с паровозиками, клеенкой, сели и стали смотреть друг на друга. И чем дольше я смотрел на нее сквозь волшебные свои розовые очки, тем покойней и теплее становилось у меня на душе. И когда я понял: все, это судьба – я положил свою дурацкую ладонь на ее по-девичьи тонкое запястье и сказал: – Какие-то они странные были, во фраках... – Одинаковае такие и один заикается? – оживилась она. – Это братья-близнецы Брюкомойниковы. – Брюкомойниковы?! – удивился я. – Они у нас бьют, – посерьезнела она. – Жидов? – упавшим голосом спросил я. – Стэп, – сказала она. – Вообще-то они смирные, только очень хотят в Америку... – Навсегда? – не сводя с нее глаз, прошептал я. И она вдруг смутилась, две суровых вертикальных складочки (о, эти складочки!) прорезали ее математически-правильный лоб, она нахмурилась, незабвенная моя, и тихо ответила: – Навеки... Ее звали Идея. Идея Марксэновна Шизая. Вдова. Я полюбил ее больше жизни. Если, конечно, все случившееся со мной имеет к жизни хоть какое-то отношение. ...От бессонницы полузаблудшей, взалкавшей стабильности, души моей!.. Раскладушку я поставил на кухне, чтобы не смущать ее, мою гостеприимную. Часов до трех (т.е. до 15.00 по московскому) я беспокойно ворочался, пытаясь осмыслить произошедшее со мной. Отчаявшись, врубал свет – настольную, типа того, на Литейном, рефлектора – лампу, я доставал из-под подушки 53-й, заветный, томик И. В. Левина (замечу, кстати, что других книг в доме я не обнаружил), я раскрывал его – серый с розовым тиснением на обложке – и читал, читал... Читал, пока строчки не начинали плыть и двоиться, как до встречи с тов. Бесфамильным. И тогда я откладывал эту книгу книг. Со стоном я откидывался на подушку и долго, часами, смотрел на пулевую дырочку в потолке. Как в юности, в армии, когда изо всех своих, тогда еще не тюхинских, сил попытался сам, в одиночку понять и беззаветно полюбить "Капитал" гениального Маркса. И ведь осилил бы, ну, как минимум, дочитал, если б меня, выродка, вовремя не комиссовали... Она очень сердилась, когда узнавала, что я опять не берег свое зрение. – Ах, ну что же здесь такого непонятного, – выговаривала мне Идея. – Это же так, Тюхин, просто... – и, гладя мою поседевшую, в проплешинах от серной кислоты, голову, все пыталась растолковать суть основного, играющего решающую роль в развитии человечества противоречия эпохи – противоречия между гибнущим капитализмом и победно утверждающейся коммунистической формацией... Бог ты мой, как же она хорошо, как умно и правильно излагала! И до того-то ведь просто, Господи, до того, казалось, доступно!.. Поцеловав меня в воспаленный, гудящий, как силовой трансформатор, лоб, наставница моя на цыпочках уходила в свою скромную светелку. А я, выждав минут десять, тихо, стараясь не скрипнуть раскладушкой, вставал и тоже на цыпочках крался к зеркалу над раковиной. Я снимал очки и, затаив дыхание, всматривался в свое ошалелое лицо, пытался припомнить: был ли я таким идиотом всегда или это не более, чем временное расстройство, ну, скажем, от влюбленности. Потому что... Потому что я все никак... Ах, да какая теперь, в сущности, разница – почему?! ...И еще одно немаловажное обстоятельство. Однажды под утро – то бишь под вечер, по-нашему, по-земному – скажем лучше так – однажды на рассвете я совершенно неожиданно не то чтобы заснул, а вроде как закемарил, заклевал носом над эпохальным трудом Ильи Владимировича "Шаг назад и два шага вперед". Это случилось, если мне не изменяет память, 13 июня. Очнулся я уже весной, в комнате моего Розанчика, в ее вдовьей, пока еще, постели. – Ну, слава Возвратной Поступательности! – облегченно вздохнула моя заботливая. – Оклемался, Жмурик!.. Как мы высчитали с ней потом, в прострации я пробыл ровно один год и двадцать девять дней... Теперь о нашем гнездышке, о квартирке на Салтыкова-Щедрина. Увы, это был самый заурядный питерский "клоповник". Примерно в такой же коммуналочке совсем неподалеку – на улице Восстания – откуковал я целых семнадцать лет. Господи, Господи! – как один вздох, как сонный клевочек носом в Книгу Судеб... Те же неизбывные – 37,5 метров. Темная прихожая. Напротив входа, на стене, неизвестно чей детский велосипед, на нем, на педали, эмалированный тазик. Справа – совмещенная с сортиром и фотолабораторией ванная. Водогрей. Рядом со шкафом дверь в темный – там почему-то постоянно исчезала лампочка -коридор. В коридоре – холодильник "Арагац". Это об него я потом расшиб коленную чашечку. Сразу налево – по коридору – ее спальня. 11,7 кв. м. Кровать, тумбочка, стул, стол, шкаф (в нем висела ее кожаная тужурочка и маузер в деревянной кабуре). Над кроватью темное прямоугольное пятно аж с тремя пулевыми пробоинами. На этом месте висел портрет ее бывшего мужа, врага народа. Вспоминать о нем у нас было не принято. Деталь на заметку: окно в ее комнате было закрашено белой больничной краской. Как-то раз я неудачно пошутил: мол, совсем, как у нас в Удельной, в Скворцова-Степанова. Она, умница, даже не улыбнулась... Дальше по коридору, по той же стороне – еще одна дверь. Наглухо забитая гвоздями, уже не наша, соседская. Их – соседей – я уже не застал. И слава Богу! Их там жило семеро и все – чеченцы... Напротив этой, "не нашей" комнаты – другая, наша. Но тоже запертая. Мало того – опечатанная гербовой печатью. Государственным, так сказать, сургучом на почтовых веревочках. Именно там и был роковой кабинет ее таинственного родителя – Марксэна Трансмарсовича Вовкина-Морковкина, царствие ему небесное!.. О, если б знал!.. Но, впрочем, все по порядку... Спокойствие, главное – выдержка и спокойствие!.. Тем паче, что мы добрались уже до последнего помещения – до моей кухни. Газовая плита, раковина, табуретка, ведро. Ну, а что еще может поместиться, по-вашему, на семи кв. метрах? Вот, пожалуй, и все об этой квартирке... Нет, забыл: на стене в коридоре, левее холодильника – телефон. И еще – но это уже так, в качестве курьеза, что ли: под моим окном во дворе – неизменный – изо дня в день, из года в год -товарищ в габардине. Не сочтите, ради Бога, за шутку. Какие уж тут шутки, когда человек с ружьем стоит на посту. Я до того с ним сроднился, что буквально места себе не находил, ежели по каким-то причинам не мог с ним поздороваться! У товарища была звонкая уголовно-поэтическая фамилия – Щипачев! Как это ни странно, он тоже уважал стихи... Но об этом как-нибудь после, а сейчас – Господи, прямо аж сердце замирает! -сейчас о ней, да нет же, не об Идее... Увы, о другой – где он, где нитроглицерин?! – ... О!.. О лучшей школьной подруге моей цыпочки – о Даздраперме П., о ней, погубительнице!.. Я ведь эту нехитрую аббревиатурочку разгадал сразу же, чем, помнится, по-хорошему порадовал и даже больше того – обнадежил свою домохозяйку. Хотя -чего уж тут такого хитрого: ну, Да-здра-пер-ма – то бишь – Да здравствует Первое мая, день солидарности всех трудящихся. Элементарно. Другой вопрос, о какой солидарности шла речь – о нашей, земной – международной и крепко замаранной поляками или же об ихней – межрегиональной, да к тому же еще – не всех стран, а всех родов войск. Но это уже, повторяю, совсем другой вопрос. К тому же – чуть ли не политический... Итак, Даздраперма. Подруга семьи с хорошо закодированной, в отличие от имени, фамилией. Она звонила рано, в 17.30 по местному. – Па-адъем! – орала она в трубку веселым басом. – Подмыться, побриться, заправить коечки, проветрить помещение! И, заржав, давала мне, бывшему радисту, АС – ждите – на двенадцать часов. Так он и начинался – почитай что каждый день нашей с Идусиком совместной жизни – с ее по-армейски незатейливых напутствий. По вечерам – ровно в 5.30 – она являлась к нам лично – крупная (куда там Ляхиной!), горлопанистая, пахнущая казармой и тринитротолуолом, всегда почему-то в мокрой, точно на улице шел дождь, плащпалатке, в каске, в кирзовых, с налипшими кусками глины, сапожищах. Она бухала чугунным своим кулаком во входную дверь, крючочек, естественно, не выдерживал. Даздраперма без предупреждения вламывалась в нашу спальню: "Здравствуйте, посрамши! А вот и я!.." Мы с Идусиком, застигнутые врасплох, вскакивали, как по тревоге! – два-раз! – и вот мы уже бежим, бежим, взявшись за руки, как дети, на Литейный в Дом офицеров, то есть, прошу прощения, – я хотел сказать в Дом сержантов и старшин. Я, в полосатой пижаме, как коренник -посредине, они – пристяжные мои – по бокам. Слева – Идея Марксэновна в революционном кожанчике, в розовой косыночке, с антикварным маузером на бедре, слева – жопа Даздраперма – вечно со своими хамскими подмигами, с подтыкиваньями в бок локотком, неущипно плотнотелая, языкастая, до корней волос выбеленная, как Мерлин Монро, пергидролем. С 5-ти до 3.50-ти шли теоретические занятия на ВКСВГ, то бишь на Высших Курсах Строителей Военного Гуманизма. По окончании лекций на сцену выносили "Панасоник" и в качестве иллюстративного материала смотрели по "кабелю" бездуховную американскую кинопродукцию: всяких там "Рейнменов", "Блейдраннеров", тьфу, ведь и не выговоришь! – "Терминаторов" и прочих "Крестных отцов". Между прочим, именно там, в Тартаристане, как я назвал этот, параллельный нашему Мир Четвертой Пуговицы, именно там я наконец, и посмотрел все до единого фильмы про Джеймса Бонда. Вспоминаю дусика из Военно-Спиритуалистической Академии. Господи, в чем и душа держалась, а ведь так, помню, пронял меня, что до сих пор не могу опомниться. Лекция его называлась: "Клиническая смерть как способ ноль-транспортировки в иные, лучшие миры". Когда он закончил, мы все – а надо заметить, что кроме нас в тот день в зале находился весь старшинитет Северо-Западного Оборонительного региона, – так вот, когда он дочитал до конца, все мы в едином, можно сказать, порыве вскочили с мест, бурно и продолжительно аплодируя. Началась стихийная запись на фронт. У выхода этому профессору кислых щей стало вдруг дурно. Бог его знает от чего – может, от духоты, может его, хиляка, малость помяли в толкотне. Не знаю. Но стервь Даздраперма и тут не упустила случая сунуть мне локтем в печень и торжествующе заявить: – Знай, говнюк, наших! Это у него голодный обморок! Как у Цюрупы! – И она, зараза, больно куснула мое левое ухо и захохотала. И ведь накаркала, ворона мокрая!.. После переклички начались танцы. Даздраперма сходу объявила "белый" и, вытащив меня на средину зала, учинила форменную ламбаду. И вот, когда во время финального па я, запрокинутый, оказался на ее могучем бедре, когда музыка смолкла, а восторженные зрители, обступившие нас, еще не отошли от столбняка, в животе моем опять заурчало... Спазм был нечеловечески долог и звучен. – Отс-ставить! – прошипела Даздраперма и с очаровательной улыбкой перебросила меня на другое колено. Увы, увы!.. Я ведь, признаться, по натуре своей существо мнительное, с комплексами. Всю жизнь я, Тюхин, мучительно стыдился чего-то. К примеру, в детстве я буквально места себе не находил из-за того, что отец мой был не советский простой, как, скажем, отец Рустема, человек, а чуть ли не адмирал да еще к тому же – второго ранга! С трудом повзрослев, я устыдился своей, похоже, наследственной, нездоровой, как рукоблудие, склонности к сочинению гражданственных виршей. О, кто бы знал, как мне было стыдно, когда стишок про очередной съезд партии был напечатан в городской пионерской газетке, причем под моей настоящей, нетюхинской фамилией, с указанием номера школы и даже класса... А уж когда вдруг приняли в Союз писателей, да еще, как на грех, наградили тоталитарной премией – аж запил со стыда... Ну, в общем, когда она меня вынесла на улицу и, смаху приложив к стенке, рявкнула: – Ну и гад же ты, Тюхин! Да я даже под Жоркой, под Мандулой такого не слыхивала! – когда она мне сказанула это, да еще с чувством, со сверканием очей, – я в буквальном смысле чуть не сгорел со стыда! А Даздраперма, дурында вербованная, вынула "беломорину" и, не найдя позолоченной своей зажигалочки, по-хамски прикурила от моего пылающего лба. Господи, не помню, как и домой дошел! А едва мы с Идусиком переступили порог, позвонил вдруг Ричард Иванович. – Слушайте, друг мой, – сказал он, – а чего это вы давеча про голубей разговор завели, неужто аппетит... м-ме... проснулся? – А что – не должен? – сглотнув слюну, спросил я. – Да нет, почему же, – уклонился от прямого ответа слепец-провиденциалист. -Только имейте ввиду – жрать здесь все одно... м-ме... нечего. У меня потемнело в глазах. В кишках немелодично пело и поуркивало. Окончательно очумев, я погасил свет, но стало еще хуже: во тьме начались голодные видения. Я и не подозревал в себе такого изощренного воображения. Мерещилась родимая каша – гурьевская, гречневая, пшенная, овсяная, манная, гороховая, перловая – о солдатская "кирза"! – в мисках, в бачках, в дымящих походных кухнях на колесах!.. Сводил с ума запах свежевыпеченного хлеба – черного, горячего на излом, с хрустящей корочкой. Мучительно хотелось сваренного женой-хохлушкой борща, белорусской бульбы, узбекских мантов, молдавской мамалыги, грузинского, с колечками лука, шашлычка... Дразнил ноздри дух нашей русской водочки под это дело... А как пахло мамиными, с луком-с-яйцами, пирожками – не передать!.. Все мои попытки усилием воли переключить сознание на что-нибудь другое, некулинарное, успехом не увенчались. К примеру, я уже начал было подступаться к философскому осмыслению астральной сущности Адама Кадмона, но тут коварное воображение подменило чистого, почти безгрешного первочеловека – Адамом Смитом, я вздрогнул, я вспомнил свой недавний, горестный опыт на тернистой стезе дикого русского бизнеса, я тряхнул головой и Адама Смита, будь он неладен, сменил автор уголовных романов Аркадий Адамов, Адамова – Кирилл Набутов с его популярным "Адамовым яблоком", очами души я увидел кадык садиста-интеллигента Кузявкина, следом – свою дачу в Кузьмолово – и пошло-поехало!.. Антоновка, белый налив, джонатан, бергамот, – яблоки, яблоки, яблоки – черт бы их всех побрал – маринованные, моченые, сушеные, в компоте и просто – на ветках в таком невозможном, невозвратном таком саду моего детства... – О-о! – застонал я, и в мучительном пароксизме свалился с раскладушки и пополз в коридор к холодильнику. Когда я нащупал ручку на дверце, проклятое чрево мое издало такой тарзаний вопль, что я аж выгнулся, застонал от нестерпимого унижения: Господи, но почему, за что, за какие такие особые прегрешения?! И вот я открыл цыпочкин "Арагац", я распахнул его и чуть было не проглотил язык от неожиданности! Мало того, что в холодильнике в смысле еды было, что называется, шаром покати – это бы ладно, этим нас русских-советских писателей удивить трудно, – поразило вот что: на верхней полке агрегата, под морозильником, стояла трехлитровая банка из-под яблочного сока, а на ней наклеечка с такой вот до боли знакомой уже надписью: гипосульфит натрия. И в скобочках, чтобы кто-нибудь ненароком не перепутал, как это случилось со мной: " фиксаж ". Еще не осознавая всей несусветности происходящего, я снял полиэтиленовую крышку и, облизнув пересохшие губы,... отпил из банки, сначала робко, маленькими глоточками, потом все смелее, смелей... Сейчас уже затрудняюсь даже сказать в каком году – то ли в 48, то ли в 47, -точно помню только, что перед ноябрьскими – мы пошли как обычно в ДСС на занятия. Запала в душу характерная фамилия лектора – Померанец. Век не забуду и темочку: "Детская болезнь правизны в гуманизме (военном) в беспощадном свете постпердегласного анализа". Мы все трое – две моих дамочки и я, Тюхин, как всегда сидели в первом -исключительно для почетных гостей – ряду. О чем этот самый Померанец говорил в лекции, этого я даже тезисно пересказать не берусь. Да и, признаться, не все расслышал, потому как там, на Литейном, как и обещал мне Кондратий Комиссаров, получил-таки доской по уху. Хорошо помню только его, лектора, заключительный пассаж. – Нуте-с! – потирая ладони, сказал этот гад. – Соображения, возражения, вопросы – есть?.. Нет вопросов! Оч-чень хорошо! – и он, придурок лагерный, совсем уж было собрался соскокнуть со сцены, но тут, точно какой-то гоголевский черт – и ведь что любопытно: очки я в этот момент как раз протирал носовым платочком – точно сологубовский мелкий бес какой-то подъелдыкнул меня поднять свою дурацкую, дважды ломаную Афедроновым руку: – Одну минуточку! – сказал я. – Вот вы тут насчет болезни рассуждали и очень точно подметили, что ее – эту самую проклятую "правизну" из нас, мерзавцев, надо выжигать каленым железом. С этим невозможно не согласиться. Не вызывает возражения и другой ваш вывод – что де горбачевых только могила исправит. И тут я вас, уважаемый, понимаю и горячо поддерживаю. Но вот ведь какая загвоздка: коли уж есть болезнь, то должен быть и, так сказать, субъект заболевания. Я хо... Да отстань ты, в конце-то концов! – это я Даздраперме, поганке! Нет, вы представляете: я говорю, а она меня дергает за... ну, в общем, за штаны! – Так вот насчет этого самого субъекта. Болезнь, как мы выяснили с вашей помощью, действительно, детская, только дети-то где?.. Вот уж сколько здесь у вас мыкаюсь, а кроме впавших, так сказать, в детство дусиков, ничего похожего на детей и в глаза, елки зеленые, не видел!.. И-йех! – И тут я изо всех сил топнул своим домашним тапком по ее кирзовому сапожищу!.. Даздраперма даже пукнула от удовольствия. – Дети?.. Какие еще... дети?! – побледнел Померанец. – Ну, маленькие такие, писклявые... ну, писаются еще, – я покосился на Даздраперму, – лезут куда ни попадя... – Все полезно, что в рот залезло! – ни к селу, ни к городу ляпнула Даздраперма, дура, доложу я вам, жуткая, временами просто клиническая... – Да вы, гражданин Померанец, не нервничайте, вы садитесь, садитесь, -разрешил я, и этот олух царя небесного так и сел мимо стула. – Знаете, – сказал я, сглотнув подступивший было к горлу закрепитель, – я тут после каждого занятия ночами все думаю, думаю, и вот ведь какая ерунда получается: ну, хорошо, ну, допустим, построили мы с вами этот самый наш Военный Гуманизм, ну а дальше-то что?.. – Так вы, значит, ставите вопрос: что дальше?.. Что же, так сказать, дальше -спрашиваете вы, – тоскливо озираясь, пролепетал Померанец. – Ну, так и что дальше-то?! – со свойственным мне бессердечием вопросил я. Нет, ей-богу не знаю, чем бы все это кончилось на этот раз, если б не она, суровая моя возлюбленная и наставница. – А дальше, – звенящим от волнения голосом сказала Идея Марксэновна, вставая, – а дальше, дорогой товарищ Тюхин, начнется новая, но опять же – героическая глава нашей с вами самой великой в мире Истории, товарищи! Зал так и взорвался аплодисментами. Зазвучали здравицы в честь руководителей. И вы знаете, такая она была одухотворенная, такая, даже без поправки на розовые очки, привлекательная в тот момент, что я, Тюхин, честно говоря, даже залюбовался. Вот тут-то и надо было бы мне, пользуясь случаем, остановиться, попридержать свой дурацкий язык, но увы, увы – меня уже понесло. – Но тогда что же это выходит, товарищи, – не сводя с нее, с Идеи моей Марксэновны, глаз, воскликнул я, ее духовный ученик и платонический сожитель, – ведь если в 1924 году, в январе, в Горках Ленинских, к нашей всеобщей радости снова начнет биться сердце Вождя мирового пролетариата, дорогого и любимого нашего... товарища, – глубокий, взволнованный вздох, – товарища... Иванова, – моя Идея облегченно переводит дух: не перепутал-таки, Жмурик! -товарища Иванова Константина... Петровича!.. – Точно ветер проносится по залу. Все в едином порыве встают, а я, вредитель, терпеливо дожидаюсь, когда овации поулягутся, и заканчиваю-таки свою вредительскую мыслишку, ничтожную, циничную, типично тюхинскую: – ...тогда со всей неизбежностью следует, что далее – в 1918 году, тоже в горках, только уже в других – в Уральских, в городе Екатеринбурге восстанет из праха и... И тут, дорогие мои, раздался в буквальном смысле этого слова – леденящий душу, пронзительный крик: – Молча-ааать!.. Мне даже показалось поначалу, что это опять он – мой, так называемый, внутренний голос, но и на этот раз я угодил пальцем в небо. Кричала она – моя квартирная хозяйка Шизая, Идея Марксэновна, соломенная вдова. Клянусь, в жизни не слыхивал столь отчаянного, на грани самоуничтожения крика! Вот так, говорят, кричат перед смертью зайцы – безысходно, почти по-человечески. – Молча-ать, кому говорят!.. Господи, как же она была хороша в это мгновение: глаза метали огонь, грудь -скромная такая, совершенно непохожая на Ляхинскую, возбужденно вздымалась под кожаночкой, неровные зубки постукивали. Что и говорить – напряжение в зале достигло апогея. Но тут произошло маленькое чудо. Идиотка Даздраперма опять оконфузилась. Причем, на этот раз, по-моему, специально. И все мы как-то разом расслабились, заулыбались простыми человеческими улыбками, забыли о политических разногласиях. Атмосфера разрядилась. Даже Обосранец и тот, опомнившись, нашелся: – Товарищи, а хотите, я вам фокус покажу? Военачальники дружно зааплодировали. – Дорогие товарищи, – задушевно сказал заметно приободрившийся агент по распространению партийно-правительственных постановлений, – а хотите я сейчас, прямо на ваших глазах съем какой-нибудь совершенно несъедобный предмет? – Просим, просим! – зашумели все в зале и я, дубина, в том числе. – Итак, сейчас на глазах почтенной публики я проглочу... ну что?.. Ну, скажем, – и в этот миг он резко повернулся ко мне, – ну, скажем, паспорт, который мне даст наш дорогой гость, гражданин... – он выдержал паузу, – гражданин Финкельштейн, он же – Хасбулатов, он же – Тюхин и так далее, и тому подобное!.. Воцарилась мертвая тишина. Я медленно встал. Вы сами, должно быть, догадываетесь, как безумно трудно, почти невозможно было мне, Эмскому, сказать что-нибудь мало-мальски связное по этому печальному поводу. И все же я сказал. – Ксива моя была в клифте, – честно, как бывало в камере, сказал я. – Клифт взяли на гоп-стоп два штопорилы с волынами. Гадом буду!.. Зал одобрительно зашумел. Идея Марксэновна Шизая, наставница моя, даже глазами заморгала, до того ей понравился мой предельно искренний, полный внутреннего достоинства ответ. Померанец поморщился. – Ах, вот оно что! – сказал он. – Тут товарищ Тюхин забивает нам баки про то, как его, зубра, казачнули две сявки с дурами. – Он подмигнул в зал. – Ну, что ж, допустим... Но если у товарища Финкельштейна нет паспорта, пусть уважаемый товарищ Хасбулатов предъявит нам с вами какой-нибудь другой документ, ну, скажем... ну, скажем, партийный билет члена КПСС товарища Тюхина! О, это был поистине сокрушительный, почти афедроновской силы удар ниже пояса! "Вот он и настал, Виктор Григорьевич, – горестно подумал я, – вот он и пришел – час расплаты за все содеянное!.." Вот так подумал я про себя, а вслух с трудом выговорил почти непроизносимое: – Партийного билета у меня тоже нет. Я сдал его в партбю... в партбюро... – Так-так! – подбодрил торжествующий мерзавец. – Говорите, мы, затаив дыхание, слушаем вас!.. – Я сдал его в свое партбюро, вместе с заявлением, – пропадая, прошептал я, – вместе с заявлением о выходе из нашей родной Коммунистической партии... Стало слышно, как где-то далеко-далеко, должно быть, в Левашово, сухо пощелкивают одиночные. На Идею Марксэновну было больно смотреть. Казалось, еще немного и она не выдержит, заплачет! И все же моя бескомпромиссная подруга нашла в себе силы и мужество. – Этого не может быть, – сухо сказала она. – Тюхин, скажите товарищу лектору, что все услышанное нами – неправда! – Да правда, правда, – небрежно махнул рукой Померанец, норовя соскочить со сцены. Идея Марксэновна Шизая небрежностей не прощала никому! – Одну минуточку! – осадила прыткого Померанца моя хорошая. – А где же фокус, который вы пообещали товарищам сержантам и старшинам?.. – И вольнонаемным! – гаркнула пердунья Даздраперма П. – Да бросьте вы, девоньки, какие там еще фокусы, – отмахнулся обнаглевший Померанец. – Главное, что у него, у врага, фокус, как говорится, не удалси!.. И он, провокатор, спрыгнув со сцены, юркнул бы в народные массы, как Ричард Иванович, бесследно бы растворился, и даже лагерной пыли нерозовой не осталось бы после него, но тут Идея Макрсэновна нахмурила свой правильный лобик, две упрямых вертикальных складочки нарушили его девственную чистоту. – А ну стой, гад, стрелять буду, – расстегивая допотопную деревянную кобуру, спокойно сказала она. И Померанец дрогнул. – Товарищи сержанты и старшины! – вскричал он, суетливо вынимая глаза из глазниц и рассовывая их по карманам. – Товарищи вольнонаемные! Съесть-то я что-нибудь, может быть, и съел бы, и даже, признаться, с удовольствием, только ведь сами видите – есть нечего!.. – Ну почему же нечего, – не повышая голоса, сказала моя хорошая. – А ну-ка, Померанец, откройте-ка рот!.. И когда этот, неизвестно как проникший во все мои секреты гад, не только не подчинился, но изо всех сил стиснув зубы, еще и ладошкой прикрылся в довершение, Идея Марксэновна Шизая, дочь таинственного Свидетеля и Очевидца, проявила себя во всем своем убийственном великолепии. – Не хочешь – заставим, – сказала она, как любил говаривать наш батарейный старшина Сундуков, сказала и, щелкнув антикварным курочком, торжественно провозгласила: – Великому нашему Илье Владимировичу Левину, теоретику и практику всепобеждающего Военного Гуманизма – ура, товарищи! И оно грянуло под величественными сводами Дома Сержантов и Старшин – наше родное солдатское "ур-ра!". Самозабвенно кричал я. Издавала громкие звуки бесстыжая Даздраперма. Широко раззявив поганый рот, голосил очередной мой недоброжелатель – негодяй в штатском Померанец. Энтузиазм был таким всеобщим и полным, что на звук выстрела, собственно говоря, никто и не среагировал. Я лично сообразил, что произошло лишь после того, как моя ненаглядная зачем-то дунула в ствол своей устрашающей "пушки" из Артиллерийского музея... Или я, инвалид по голове, что-то путаю? И не любовь моя – Шизая, а дура Даздраперма шмальнула навскидку из американской реактивной базуки, а потом дунула в трубу, пародируя архангела Гавриила?.. И вечно вот так – замрешь вдруг на самом разбеге, влепившись лбом в незримую, не рассекреченную еще проявителем стену. И только звон на весь мир, да волосенки дыбом от несущегося навстречу и мимо паровоза жизни!.. Так кто же все-таки выстрелил? И какой все же год – 48-й или 47-й – стоял на дворе? Да и было ли все это, елки зеленые, или так – примерещилось с чеченского порошочка?.. Ну и самое, пожалуй, для меня принципиальное, как сказал бы Кондратий Комиссаров, – стержневое: прикурила тогда, после ламбады от моего пылающего лба Даздраперма или как раз наоборот – в сердцах погасила об него свой слюнявый окурочек?.. – Что, съел?! – злорадно вскричала Даздраперма. – Что съел?.. Что, что он съел? – взволновался я. А Померанец между тем уже вился волчком на сцене, элегантно выбрасывая правую ногу во время каждого пируэта. Ну, ей-богу, совсем, как М. Барышников, с которым лично мне, Тюхину, выпало счастье познакомиться не где-нибудь, а на одном таком тоже совершенно инфернальном мероприятии, то есть – на съезде Ленинского комсомола, кажется, на XVII-м. И уж если совсем начистоту – мы там тоже кричали "ура", и насколько мне помнится – с утра до вечера. Впрочем, Мишель, по-моему, только рот для виду раскрывал, диссидент этакий!.. И ведь что характерно – у нас даже номера в гостинице были соседние: у него 777-й, а у меня – 13-й... Или я опять что-то путаю?.. Или мы тогда вообще жили в одном двухместном номере, только в разных городах и странах?.. "Значит, все-таки съел!" – подумал я, и пока эта мысль, втемяшившаяся в мою трижды продырявленную Афедроновым голову, томила и тревожила меня, Померанец все выделывал свои фантастические фуэте. "Эх, сюда бы еще Ляхину в одних чулках!" – совершенно неожиданно вообразил я и, невольно покосившись на соседнюю, прямо скажем, не выдающуюся ни на один миллиметр грудь под скрипучей революционной кожей, вздохнул. В это мгновение Померанец, долго и мучительно помирая, пал наконец на одно колено. Прижав левую руку к сердцу, а правую простерев вперед, в онемевший от восхищения зал, он вдруг раскрыл на всю варежку свой, как у клоуна, каррикатурно-красный, кровавый такой рот и вдруг запел – да ведь так задушевно, так замечательно, ну точь-в-точь, как мой батарейный старшина товарищ Сундуков:
Вот умру я, умру, Похоронят меня...
И мы дружно, все, как один, подхватили:
И никто-о не узна-ает, Где могилка моя.
Господи, ведь были же, были Песни!.. Эх!.. Ну вобщем, допев до конца и под шквал аплодисментов – сорвался-таки напоследок! – раскланявшись, Померанец с подозрительным грохотом пропал за кулисами. – Это куда это он? – обеспокоился я. И суровая моя подруга, бесценная Идея Марксэновна Шизая, пощелкивая курочком реликвии, задумчиво ответила: – Да все туда же, Тюхин, туда же...
Глава девятая
Воздыханья, тени, голоса
Господи, Господи, да что же это творится со мной, окаянным? Зачем, а главное -откуда это голодная, скрежещущая вставными зубами злоба? Почему не радость -но злорадство? Отчего не улыбка – но саркастическая ухмылочка, да еще с двусмысленными намеками, с подтекстом, с безжалостной тюхинской подковырочкой?.. Люди, я совсем недавно любил вас... И ведь не было же никаких кровавых буковок под сомнительными обязательствами, собственного глаза, выбитого следователем, на ладони, разгайдаренных сбережений в кубышечке... Ничего этого не было и в помине, просто я проснулся однажды и... и даже не заметил, что грудь моя во сне опустела, как дупло осеннего дерева. Где ты, душа-кукушечка, чего ужаснувшись, покинула меня, трепеща одеревеневшими от страха крылышками?.. Она стоит на коленях перед моей раскладушкой – худенькая такая, в розовой комбинашке с оборванной лямочкой. Она сморкается в мятый розовый платочек и, совершенно незнакомая, другая, шепчет мне на ухо: – Да пойми же ты наконец – это все не случайно! Откуда у него такая информация о тебе?.. Ну, откуда – подумай своей гениальной головой!.. Вот то-то и оно!.. А стало быть, Померанец как минимум провокатор! Понимаешь, это провокация, Тюхин. Хуже – заговор! Они там опять, Тюхин, заваривают кашу!.. Я смотрю на нее сквозь розовые очки, на взволнованную такую, человечную, готовую на все ради меня – о, она так мне и сказала: ради тебя и Отечества я, Тюхин, готова на все! Честное левинское! – я смотрю на нее сквозь афедроновскую оптику – и едва ли не верю, и почти что люблю ее больше жизни, но простить, увы, не могу... – В рот!.. живому человеку... из маузера?! – сглатывая слезы, бормочу я. -Господи, да как же это... чтобы человеку и – в рот!? – Челове-еку?! Это кто – это Померанец, по-твоему, человек?! Эх, ты-ии!.. Да какие же они, Тюхин, люди, если они – враги!? – она хмурит брови, она сжимает крепкие кулачки, чекисточка моя невозможная. – И пока бьется сердце, Тюхин, пока в жилах струится, – и тут я весь настораживаюсь, дорогие читатели! -пока струится... ну эта... ну как ты, Тюхин, называл ее? – Кровь, – обмирая, подсказываю я. – Ну да, ну да, – соглашается она совсем, как Ричард Иванович, – пока верю тебе, Жмурик, пока... люблю!.. – И она, безумица, хватает вдруг мою изуродованную на Литейном руку и начинает осыпать ее торопливыми поцелуями, -люблю!.. люблю!.. люблю!.. И я, едва не забывшись, чуть не зажмуриваюсь от нахлынувших чувств!. О!.. О-о!.. О, только не это – чур, чур меня!.. Только не телесная близость, потому что... потому что... – Ах, да какая, в сущности, разница – почему, – молвит моя безутешная, подтыкая под мои бока колючее солдатское одеяло. – Ухожу-ухожу!.. Отдыхай, набирайся сил, завтра практикум по государственному планированию... И Шизая моя, Идея Марксэновна – на пальчиках, как мариинская лебедь уходит к себе, во вдовью светелочку. Она, снайперша, уходит, а я опять остаюсь наедине со своими бредовыми видениями на этой кухне, пропади она пропадом, где тараканы – и те почему-то не шебуршатся, только вода из крана – по капельке, как в китайской пытке, да шипит слабый газовый огонек на конфорке. А ведь всего-то, казалось бы, и дел-то: сдуть пламя с этой вот, зажженной, и открыть три остальные... Да! – и еще духовку, духовочку еще – для верности!.. Тазик свалился под утро. Громыхнуло так, что мы в обнимку подскочили в дружеско-супружеском нашем ложе. Вот почти стенографическая запись того, что за этим последовало: О н а ( выхватывая из-под подушки маузер ). Тсс!.. Я ( встревоженно ). Что – крысы? Глаза у Идусика так и фосфорицируют во тьме. Глупенькая, вот и крысы для нее -нечто совершенно неведомое. Бестиа инкогнита. Я откладываю томик И. В. Левина. Я. Ах, Идусик, ну так слушай же: В некотором царстве, в некотором государстве, в городе Гаммельне... О н а. Ф-фу, напугал... Да ну тебя, Тюхин! Сколько можно говорить: нет у нас ничего этого – ни царств-государств, ни крыс... Я. Господи, что – и крыс поели?! О н а. Тсс, тсс!.. В коридоре звучат крадущиеся шаги. Дверь приоткрыта. С кровати виден холодильник и телефон на стене. В поле зрения возникает тускло светящийся призрак. В шляпе, с характерной луначарской бородкой. Это Ричард Иванович Зоркий, заклятый враг народа, расстрелянный по приговору Военной Коллегии. Провиденциалистские глаза его навеки раскрыты. Руки сомнамбулически простерты. П р и з р а к З. ( неживым голосом ). Марксэн с небес, откликнись, отзовись, смени на ветвь оливы алебарду, сойди с дерев на землю, воплотись, дай лапу другу – Зоркому Ричарду!.. Я ( испуганно ). Стихи?! П р и з р а к З.