Текст книги "Адью-гудбай, душа моя !"
Автор книги: Виктор Эмский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)
Глава двадцатая
Дорогой и любимый товарищ С.
Металлически отсвечивающий сфероид, зависший над Кирочной на уровне крыши дома 1 32/34, садил из всех бортовых лазеров по угловому дому на Маяковской. Именно оттуда, из окна на пятом этаже и прозвучал роковой, оборвавший жизнь бедняги Щипачева выстрел. Он лежал рядом, откинув голову на кирпичную кладку чердачного перекрытия. От ослепительных вспышек орудийных залпов взблескивали его зубы, стекла черных очков, аккуратные стальные подковки на подошвах кирзачей. Он улыбался, как живой. Крыши над зданием не было. Ирреально-веселый дымок от сигатеты «Мальборо», которую Щипачев держал в руке, виясь, устремлялся в ночное небо, впротивоход выпавшимся оттуда редким хлопьям радиоактивного пепла. Из кармана ватника, золотясь, свисала цепочка. Вздохнув, я потянул за нее. Антикварные часы знаменитой швейцарской фирмы «Мозер» тикали, как ни в чем не бывало... Ах, как он, чудак, обрадовался моему внезапному возвращению из Задверья! – Товарищ Тюхин! Вернулись! – просиял бессменный часовой, лежавший на кухне у амбразуры. – Ну, наконец-то! Горячо проздравляю вас с выполнением опасного боевого задания!.. Ой!.. Айн момент!.. И Щипачев, припав щекой к прикладу ППД, дал длинную очередь по закопошившемуся в уличных потемках противнику. – Вот так и живем! – отирая лоб, сказал мой верный телохранитель. – Третий месяц держу круговую оборону. Товарищ Даздраперма Венедиктовна так мне и сказали: «Вернешься без эфтого героя в кавычках, разжалую в генералиссимусы!» – Он шмыгнул носом. – Тридцать пять календарных лет беспорочной службы, бытовая неустроенность, лишения, четыре контузии – и на тебе!.. Эх, товарищ Тюхин, товарищ Тюхин! Я ведь не жалуюся, просто обидно!.. Массируя в очередной раз ушибленное об холодильник колено, я огляделся. Грустное зрелище являла собой профессорская квартира. Стена, выходившая на Кирочную, обрушилась. Сквозь продырявленную снарядом дверь в светелочку моей сожительницы тянуло гарью. – Тут у нас не соскучишься, – пояснил Щипачев. – По три штурма за день. А вчерася – так и вовсе газы пустили! «Тю-юхин, – орут, – сдавайся, мы тебя за Зловредия Падловича всем полком обожать будем!» Я ощутил тяжелый холодок трофейного браунинга в кармане. – А вы что, товарищ Тюхин, вы нашего товарища Зверию порешили?.. В наступившей тишине стало слышно, как где-то в стороне Литейного взрыкивал дизелями танк. Что-то гиблое, неслыханное мною ранее, тяжело кашляло, да так, что позвякивала серебряная ложечка в стакане, забытом на холодильнике. – Она, – прошептал Щипачев, – птица Феликс!.. А вы что, вы и не знаете?! Эх, товарищ Тюхин, товарищ Тюхин, и откудова такая тварь на наши головы! Крылья, как у черта, шастает стервия по ночам и все дохает, дохает!.. Из последующих слов Щипачева я выяснил, что жуткая, видом напоминавшая доисторического птеродактиля тварь появилась в Городе в самый разгар Великой Конфронтации, когда уже вовсю шли кровопролитные сражения. Питер пылал. Противоборствующие стороны попеременно торжестовавали свои пирровы победы. Уже погиб Эрмитаж, а на Таврический дворец, оплот невесть откуда взявшегося диктатора Мандулы, какой-то отчаянный даздрапермист сбросил с воздушного шара вакуумную бомбу. Являвшая собой некую таинственную третью силу безжалостная ночная бестия воспользовалась ситуацией. Практически неуязвимая для пуль, почти бесшумная, она совершала налеты на штабы и командные пункты враждующих армий, похищая выдающихся военачальников, страшные вопли которых раздавались потом из ее чудовищного, свитого на крыше Большого Дома, гнезда. До рассвета порой не смолкал хриплый торжествующий кашель. – И куды ж мы только ей, пропадлине, не целили! – сокрушался простодушный Щипачев, – и в самый глаз, как белке, и в это, ну которое сердце! – Нету у них, гадов, сердца! – помню, сказал я. – Вот потому и живучие такие, можно сказать – бессмертные... – Эвона! – подивился Щипачев. Отбив очередную вылазку опившихся фиксажем мандулистов, мы связались со Штабом по телефону. – Тюхин, хер моржовый, ты, что ли?! – возликовала Даздраперма. – Жди на крыше... На крыше, кому говорю!.. Сейчас высылаю транспорт! Так что готовься, душа из тебя вон!.. Как это к чему? Я ж тебе, выползку, русским языком говорила в «поливалке»: шире жопы, Тюхин, все одно не перднешь! – и загоготала, шпалопропитчица. По черному ходу мы перебежками поднялись на чердак. Крыши над домом не было, от нее остались одни, торчащие как ребра скелета, стропила. Внизу мерцали бертолетовые вспышки перестрелок. За Смольным полыхало зарево. Хакал ротный миномет. Глядя с высоты, Щипачев вдруг расчувствовался, неловко махнул рукой. «Эх, – сказал он, – красота-то какая, товарищ Тюхин, в кавычках, понятное дело! А я ведь третьего дня застрелиться хотел!..» И он всхлипнул. Да и у меня, признаться, от этого зрелища захватило дух. Как в песне, падая, светилась ракета и никакого Города, в сущности, уже и не было. Снегом, милосердным снегом, как саваном, прикрыл Господь руины моей памяти. И пусто было, и призрачно. И где-то под ногами, на Кирочной, поскуливал замерзающий раненый. – И вообще! – сморкаясь, заключил Щипачев. И я тоже отчего-то задергался, махнул рукой – эх, елки зеленые! – и вытащил свои золотые, швейцарской фирмы «Мозер», и от лица службы наградил его за проявленную стойкость и мужество. – Вона ведь как! – только и вымолвил, пошатнувшийся от счастья Щипачев. Ждать пришлось недолго. О нет, не трескучий вертолетишко прислала за мной заботливая Даздраперма Венедиктовна! Медленно вращаясь и гудя, с темных небес Войны спустился гипергравитационный штурмовик типа «летающая тарелка», классически сфероидальный, с опояской рдяномигающих огней по обводу. Вспыхнул прожектор. – Ну, товарищ Тюхин! – заслоняясь, воскликнул мой сообщник. – Да что же это за день за такой?! – И он весь аж запрокинулся и, козырнув, отрапортовал в высоту: – Здравия желаем, дорогой и любимый товарищ С.! От всей души проздравляем вас с успешным перелетом через вражеские позиции!.. Папиросочки, извиняемся, у вас закурить не найдется? Трансформаторно зудящий корабль с гордым именем на борту – «Дембель неизбежен!» опустился еще ниже. Раздался четкий, как пароль, отзыв: – Папырусучек «бэлумурканал» нэт, есть цыгарэтка «мальбуро»! Я вздрогнул. Я вытаращился. – Не может этого быть! – непроизвольно вытягиваясь в струнку, прошептал я. -Нет, это сон, мираж, фата моргана! – не поверил я, и как всегда ошибся. Самый что ни на есть натуральный, Он стоял на капитанском мостике той самой хреновины, которую у нас, на Земле, называют НЛО, и одна рука Его была на поручне, а другая у лба, и Он смотрел на меня, придурка, с-под ладони -коренастый, циркульно расставивший кавалерийские свои полу-бублики в надраенных до лунного сияния хромачах, до смертного вздоха незабываемый, конопатый, говнистый, гонявший меня в хвост и в гриву за неподшитые подворотнички, за разгильдяйство, разговорчики в строю и за все такое прочее, рыжий, курнявый, в вечно заломленной на затылок фуражке, которую он, по слухам, не снимал даже на ночь, сволочь, гад, кусок, дундук, макаронник, бывший мой старшина батареи -дорогой товарищ Сундуков, Иона Варфоломеевич, каковой, царствие ему небесное, целых два с половиной года только и говорил мне: «Я из тебя еще сделаю человека!..» Господи, даже по прошествии тридцати лет меня прошиб холодный пот! – Кутурый из вас Тютькын? – неповторимо укая, вопросил человек, страх и уважение к которому я пронес через всю свою тюхинскую жизнь. Я сделал три шага вперед. Четко. По-военному. – Воынская спэциальность? Звание? – спросил товарищ старшина. – Старший радиотелеграфист. Рядовой. Щипачев испуганно ахнул. – Не узнаете? Германия. Карибский кризис. Ну я еще вам в сапог нассал... Вспоминаете? М. моя настоящая фамилия. – Ну ту, шу ты эм, так это и невууруженным глазум выдно, – узнавая, пробурчал И. В. Сундуков. – Чэго дубылся, кэм стал?.. Как, гувурышь, твуя фамылия, рядувуй Мы? – Так точно! – подтвердил я. – Рядовой М. Он же Эмский, он же – Тюхин. Слышали такую песню «Доля»? – Дуля?! – удивился Иона Варфоломеевич. – Кукая такая дуля? Пришлось мне этому сундуку с клопами исполнить свою жутко популярную в народе песню. Потом другую, про армию. Я ему, долбоебу, прочитал даже коротенький отрывочек из «Химериады» и тут его, кажется, проняло. Товарищ старшина харкнул с высоты птичьего полета и сокрушенно произнес: – Ну я жэ гувурыл, гувурыл, шу чэлувэка из тэбя, рудувуй Мы, нэ получытся!.. Уж не знаю, что бы я ему, гаду, ответил на это, но хлопнул, бля, выстрел, стоявший рядом с сигареточкой в руке полоротый мой друг и боевой соратник товарищ Щипачев как-то странно вдруг всплеснул руками, охнул, задохнулся, как от восторга, и упал, елки зеленые, навзничь, обливаясь героической кровью. Стреляли, как мне показалось, со стороны Маяковской. – Эх, какых людэй тэряем! – огорчился товарищ старшина. – Надэнь, Витек, учкы – услэпнэшь, я мстыть буду!.. Надо ли говорить, что это неожиданное обращение вот так вот запросто, по имени, словно током лягушку, пронзило меня, покойного Тюхина. Что-то, с отвычки больно, екнуло в груди, острым таким клювом торкнуло, пронзило как бы насквозь! "Шо?!! Хто там? – не понял я, и, пошатнувшись, догадался: так ведь кто же еще – разумеется, – оно, наше второе МЫ!.. Господи, Господи! Да неужто?! – со свойственной Эмскому эмоциональностью схватился за грудь Тюхин, и застонал, и рухнул рядом со Щипачевым, пораженный снайперской пулей в левое межреберье. После каждого лазерного залпа Тюхин предсмертно вздергивался. Разум то гас, то вспыхивал. Ляскали зубы. Кровавые Зловредии Падловичи плясали в очах. – Эх, товарищ Тюхин, товарищ Тюхин! – умирая, прохрипел верный телохранитель. – Вот оно ведь как получилося!.. – он затянулся последней в жизни сигареткой и закашлял, не веря своему счастью, а когда, испустивши дух, наконец-то прокашлялся, из последних сил прошептал: – Вы это, вы берегитеся, товарищ Тюхин, окрутит она вас!.. – Кто? – захлебываясь, ужаснулся агонизирующий Тюхин-Эмский. – Ах, да все она же, она – Даздраперма свет-Венедиктовна, каковая, откроюсь вам по секрету, вознамерилася, дорогой мой товарищ рядовой, стати нашей, товарищ Тюхин, императрицей! А что касаемо вас, то вас она, курва, хочит назначить своим моргально-оптическим супругом!.. – Мор... морганатическим?! – помертвел погибающий. Верный телохранитель что-то еще доверительно шептал ему на ухо, но Тюхин уже не слушал. Ошарашенно соображая, он пялился в потусторонние, озаряемые сундуковскими залпами небеса, простой, как газета «Правда», не монархист и даже не дворянин... Нет, прав, тысячу раз прав был Кондратий Комиссаров, которому я однажды по пьянке подарил сервант: «Никогда не забирай взад тобой даденного, Тюхин, -Боженька накажет!». Часы, золотые карманные «мозеры», вытащенные мной из ватника несчастного Щипачева, именно они, проклятые, стали причиной непоправимого, страшного ЧП, имевшего место в декабре 43-го года на крыше дома 1 32/34 по улице Салтыкова-Щедрина. Когда я в очередной раз воскрес, Иона Варфоломеевич уже отстрелялся. Пышущий жаром космический аппарат, свиристя сервомоторами, убирал пушки. Товарищ старшина, весь багряный от зарева пожаров, в своей незабываемой позе – правая рука за лацканом кителя, левая – за спиной, – стоял на капитанском мостике. Тускло светились его стальные зубы. Сияли медные пуговицы и значок сверхсрочника. Поблескивали черные светомаскировочные очки на глазах. Ощупав себя, я с удивлением обнаружил отсутствие каких-либо существенных телесных повреждений. Таинственный феномен НЛО не только заживил мою новую смертельную рану, но и аккуратно заштопал дырочку на ткани пижамы. Озаренная огнями ночь уже подтаивала с востока. На Литейном полыхал Дом Старшин и Сержантов. Дымился кинотеатр «Спартак». Я вспомнил красочное – с древнеримским революционером – панно не стене, газировку в буфете, одиннадцатикопеечное эскимо, вспомнил, как однажды у меня вытащили из кармана билетик на «Тарзана в Нью-Йорке», – я вспомнил все это и заплакал. – Шу, Витек, птычки жалко? – не поворачивая головы, произнес, похожий на капитана Нэмо, старшина. Я не ответил. А чтобы этот кусок не видел моих тюхинских слез, я снял со Щипачева его служебные окуляры, а поскольку там, под окулярами, оказались широко распахнутые, как у всех здешних покойников, сияющие глазищи -совершенно, скажу я вам, человеческие – я перекрестился и, повторяю, чтобы он, макаронник, не видел, как я плачу, надел черные очки на глаза, и взглянул через них на самый красивый Город всех миров и народов и знаете, что я увидел? А ровным счетом – ничего! – Ну шу, усе понял, Тюхын? И нэчэго тут жалэть, и знаешь пучэму?.. Путуму шу нуга усе это! – Ну... нуга?! – Эта, рудувуй Мы, кугда у тэбя нугу в гуспытале утымут, а уна усе равно булыть! Я растерянно озирался вокруг, пытаясь разглядеть хоть что-нибудь. Я, как Ричард Иванович, щупал воздух и ровным счетом ничего не понимал. Наконец, не выдержав, я сорвал с окаянных глаз своих это спасительное оптическое приспособление, с помощью которого можно было отрешиться от всего: от войны, от смертей, от дорогого товарища старшины... – Да что ж вы за люди за такие! – ослепнув от зарева пожарищ, горестно вскричал я. – Вы только посмотрите, посмотрите, Иона Варфоломеевич! Или... или у нас тоже нету сердца?! – Ушибаешься! – нахмурился товарищ С. и, сунув руку за пазуху, вытащил что-то ярко светящееся, с электрическую лампочку величиной. Нет, все-таки не зря где-то в глубине души я всю жизнь уважал его. Товарищ старшина Сундуков походил теперь на Данко. И я устыдился горячности своей и, переживая, переломил очки надвое. – Хвантом усе эта! – сказал товарищ старшина. – Нэ жизнь, а цырк-шапыто, а умэсто Буга у ных – Эмыль Кыо! – Мадула у них вместо Бога! – прошептал я и товарищ старшина, услышав это имя, скрежетнул челябинскими челюстями, которыми однажды на учениях он на моих глазах перекусил танковый трос. Прикурив от сердца, товарищ старшина бережно вставил его обратно в грудь и, хмуря брови, сказал: – Усе тут ыллузия – и дума, и вулыцы... И нэбо... И жысь!.. – А смерть, смерть – тоже иллюзия? – дрогнувшим голосом вопросил я. – У самуе яблучко! – Постойте, постойте!.. А Даздраперма Венедиктовна, а ее приказ доставить меня, Тюхина, в Штаб?.. – А прыказ, рядувуй Мы, ун и в грубу – прыказ, а Даздрасперма Вэнэдыктовна Пэрвая – нэпусрэдствэнная муя начальныца!.. Еще вупрусы есть?.. Тугда прыгутувься, я сэйчас утключу гравытационную защыту, а ты прыгать будешь!.. Да нэ на вулыцю, а ку мнэ! И тут Иона Варфоломеевич Сундуков чикнул какой-то штучкой на своем, напоминавшем трибуну партсобрания, пульте управления Кораблем (пуК), трасформаторное гудение оборвалось, рдяное облачко, окружавшее летающий аппарат исчезло. «Ну же, чего рут руззявил!» – махнул рукой товарищ старшина и я, Тюхин, прыгнул. Ничего такого сверхъестественного не произошло. Я, правда, малость поскользнулся, ударился злосчастной своей левой коленкой о ребристый металл корпуса, но тут же встал, одернул пижаму. – Кутурый час? – спросил тот, кого я, придурок, чуть не принял за Сталина. Я вытащил роковые часы и отщелкнул золотую крышечку с гравировкой. Вот эта секундная пауза – он, задумавшись о чем-то, спросил, я глянул на циферблат и уже открыл было рот, но вздрогнул – это как это? – зажмурился, встряхнув головой, снова посмотрел, более того, даже пересчитал на всякий случай цифры на циферблате, и когда подтвердилось, а подтвердился тот странный факт, что часовых делений на часах было не двенадцать, а тринадцать, когда я окончательно убедившись в этом, поднял растерянные глаза на товарища старшину, – именно в этот миг нечто жуткое, крылатое и бесшумное, как пикирующий с выключенными моторами боевой самолет, из тьмы, из мрака военной ночи упало на капитанский мостик, всплеснули омерзительные чертячьи крылья, из монструозно-огромной, усеянной крокодильими зубами смрадной пасти исторгся чудовищный кашель, вспыхнули злые, красные, как светофоры, буркала и никакой не фантом, не плод игры моего тюхинского воображения, а самая что ни на есть натуральная Тварь, привлеченная, должно быть, сверканьем золотых часов и блеском надраенных асидолом пуговиц на кителе Ионы Варфоломеевича, подхватила смертельными когтями – да не меня, не меня недостойного, а его – товарища старшину! – и понесла, понесла, держа за шиворот, в кровавое свое логово!.. – Пэрэдай нашим, – донеслось издали, – пусть счытають мэня члэнум руднуй Хуманыстыческуй партыи!.. Техныку, уввэрэнную мнэ служную буевую тэхныку -бэрэгы, как зэныцю ука, Тюх-ы-ин!.. Случилось ужасное – дорогого товарища старшину Иону Варфоломеевича Сундукова похитила кровожадная бестия по имени Феликс-птица! Преодолев мгновенное замешательство, я кинулся к ПУКу. И хотя единственный транспорт, которым я с грехом пополам умел управлять, был велосипед, это, конечно же, не остановило меня. – Товарищ старшина, держитесь, я щас! – вскричал я. Ничего такого особо сложного на этом пульте не было: рычажочек, как на игральном автомате – влево-вправо-вперед-назад – какие-то кнопочки с цифрами, пепельница, внизу педали для ног – целых шесть штук, лампочки, приборчики, какой-то микрофон... Я вспотел. «Господи, – мелькнуло у меня в голове, – а что, если он там, в Армии, только прикидывался идиотом?! Что, если... Ну где, где здесь зажигание?..» И поскольку времени на размышление уже не оставалось, я по-тюхински – а-а, где наша не пропадала! – ткнул наугад пальцем, нажал наудачу ногой!.. Божий свет метнулся куда-то вбок. Задзынькало. Замигали сумасшедшие огоньки. Я ударил, как мне казалось, по тормозам, но корабль швырнуло в пике. Взвыла сирена. На панели вспыхнули буквы: «УПАСНУСТЬ!». Вконец растерявшись, я врезал кулаком по панели, как по роялю старика Бэзила!.. Господи, Господи!.. Лишенный гравизащиты летательный – едва не описался: летальный, – аппарат, мелко задребезжав, вдруг чудовищно увеличился в размерах и на скорости чуть ли не света врезался во внезапно возникший на пути купол Исаакиевского собора! От удара меня вышвырнуло. Уже в воздухе, в падении я увидел, как что-то огромное, огненно-круглое, шарахнулось по небу и сгинуло неведомо куда...
Глава двадцать первая
У дымящейся воронки в чистом поле
Всего переломанного, меня подобрала вездесущая хлопотунья Перепетуя. Очнувшись, я обнаружил себя в котельной, на куче ветоши. Подмигивала коптилка. На бетонном полу валялись пустые бутылки из-под фиксажа. Перепетуюшка при ближайшем рассмотрении оказалась не такой уж и старой. С последней нашей встречи на трассе факельного забега она заметно вымолодилась, обзавелась зубами и даже, в некотором смысле, похорошела. Заметив, что я пришел в себя, спасительница моя облегченно вздохнула: – Очухалси, сокол сталинский! Ну, слава Развратной Засыпательности! Гипосульфитику хошь?.. Вздрогнув, я впал в тревожную задумчивость. Что и говорить, положеньице было аховое! Сочетаться морганатическим браком с заминированной дурой Даздрапермой я не желал. Даже сама мысль об этом мне, вернувшемуся из Задверья убежденным марксэнистом, казалась кощунственной. Уж на этот-то раз поступаться принципами я не собирался. Что сотворили бы со мной, попадись я в их лапы, Мандула с Кузявкиным – об этом и подумать было страшно!.. Про старшину Сундукова, героически погибшего товарища, доверие которого я так преступно не оправдал, я старался даже не вспоминать. Куда ни кинь – всюду светила "вышка". Очами души увидел я изувеченный купол архитектурного шедевра и застонал. Отзывчивая Перепетуя склонилась надо мной. На левой ноздре у нее была волосатая бородавка. Вместо глаз пивные пробки. Нетерпеливая рука мышью забегала по моему израненному телу. – Ты мне лучше пяточки почеши! – добрея, сказал я. – А ты мне спинку! – жарко дохнула она. Так мы с ней – душа в душу – и перекантовались всю зиму. Обуревали мысли. Когда Перепетуя уходила и по котельной, наглея, шастали непонятно откуда взявшиеся в Тартаристане крысы, я, сидя у каганца, думал. Во-первых – эта лишняя, тринадцатая циферка на часах. Она ведь появилась после вторичной телепортации из "фазенды". Что сие значило и чем было чревато для меня, особенно в том свете, что часы остановились на без тринадцати тринадцать – об этом я не имел ни малейшего понятия. Второй странностью была чудесная метаморфоза, случившаяся с моим краснокожим аусвайсом. Каким-то волшебным образом из него исчезли все поддельные записи. Да не просто выцвели или там испарились, а скрупулезнейшим образом поменялись на прежние, подлинные. Я листал фантастический документ гражданина несуществующего уже государства – некоего М., Виктора Григорьевича, умудрившегося родиться 20-го октября 1942 года, то бишь в самый разгар Сталинградской битвы, – я изучал странички, как чужую валюту – наощупь и напросвет, и душа моя пела, а внутренний голос нашептывал: "Таки – да: скоро уже!.. И причем – самым непредсказуемым, как и должно быть у нас, у русских, способом... Обязательно, всенепременно, несмотря ни на что и вопреки всяческой логике!.. Слышишь, Витюша?". Витюша слышал. Нащупав в кармане пижамы серую пуговицу от пальто, он, затаив дыхание, сжимал ее пальцами. Чуда не происходило, но Тюхин уже почти наверняка знал, что так и должно было быть. Для того, чтобы возвратиться наверх, нажимать нужно было на верхнюю пуговицу! В этот вечер добытчица Перепетуя вернулась раньше обычного. – Вона полюбуйся! – хлопнув на стол бумаженцию, сказала она. Прочитав листовочку, я так и подскочил. Ея Императорское Величество Даздраперма Первая высочайшим рескриптом объявляла меня, Тюхина, вне закона! Цитирую: "как подлого изменщика, агента межгалактического сионизма, тайного чеченца, псевдодемократа и брачного афериста". "Приговор Наш, – писала далее Даздраперма Венедиктовна, – окончательный, обжалованию не подлежащий, а ежели кто вышеупомянутого злодея стренет, то ничтоже сумняшеся пущай его, окаянного, вервием фиксирует и доставляет ко мне, в Смольный, для сугубой расправы". – Достукался, касатик! – загрустила Перепетуя. – Неужто донесешь?! – Одна, пожалуй, не донесу, – озаботилась чертова перечница, – придется кого-нито на помощь крикнуть. Но это – опосля. Ты гляди-кося, Мересьев, каку я невидаль на свалке сыскала! Фиксаж – не фиксаж... Может, проявитель? – И она, кормилица, вынула из своей заплечной сумы трехлитровую, с ручкой, бутылищу "столичной". Мое бедное, изнуренное трехмесячным затворничеством сердце, оборвалось: Господи! То-то мне Кондратий с рюмкой примерещился!.. Очередная трагедия произошла как-то до обидного буднично, невпечатляюще. Я зажмурился, поднес ко рту, запрокинулся, загуркал, аки голубь, допил до дна, занюхал мануфактуркой, крякнул, елки зеленые: "Экая гадость! И как же ее беспар...". Остаток слова застрял в моей окаянной глотке. Подруги дней суровых в наличии уже не было. Лишь кучка пепла на табурете да пустой пластмассовый стаканчик на полу – вот и все, что осталось от любезной Перепетуюшки. Дряхлая голубка сгорела потусторонне-синим огнем. Точь в точь, как родной брат соседа моего -Гумнюкова, дернувший с похмела подвернувшегося под руку карбодихлофоса. Замычав от горя, я потянулся к бутылище. Так начался кошмарный запой. В одиночку я пить не мог, чем, кстати, всю жизнь втайне гордился. На мое счастье, нивесть откуда возник рядовой Мы. Потом притащился этот алкаш Эмский. Завывая, он декламировал стихи собственного сочинения. Слабак-солдатик все икал. А что касается Тюхина, то тот, переживая потрясение, посыпал голову пеплом своей спасительницы. – Так поцелуй же ты меня, Перепетуя! – в помрачении шептал он. Потом ему вдруг приспичило позвонить по служебному телефону. Подмигивая собутыльникам (глядите, мол, какой я храбрый!), Тюхин крикнул в трубку: – Але, Мандула, слышишь меня? Трубка, скыркнув, сурово ответила: – Чую тоби, сынку, чую!.. Тюхин тряс солдатика: – Нет, ты скажи, скажи честно: да разве ж это смерть?! Где покой, где покаяние?.. Зачем, точнее – за что все это?! Мало мы с тобой там, в горячо любимом Отечестве, помыкались, а? И потом – где люди, в смысле – настоящие люди, нехимероиды?.. Где, в какой стороне – цель, которая еще не стала нашей с тобой мишенью?! Нет, ты, салага, морду не вороти, ты мне прямо ответь: па-че-му? за какие такие особые прегрешения?! – Зна... значит так надо! – сотрясаясь от икоты, бормотал рядовой Мы. – Но кому, кому?! Помутившийся Эмский упал со стула. Его подхватили под руки и поволокли на свежий воздух. Лицо у поэта было смертельно сизое, заплывшие глаза практически отсутствовали. Он скрежетал зубами, пытался плюнуть, обвисая, стонал: – Гады, гады-ии!.. Что ж вы, гады, со мной, Тюхиным, содеяли?! Как Тюхин попал на Троицкое поле, одному черту известно. Он сидел на подозрительном сугробчике, в двух шагах от колышка с табличкой: "Заминировано!". Вокруг было тоскливо, не по-питерски пусто, незнакомо. По небу тащились поздние ноябрьские облака. Пахло талой травой и скорой осенью. Человек, первый за шесть суток его несусветного столпничества, приближался нестерпимо медленно. До него было так далеко, так велика была вероятность, что этот самоубийца или свернет в сторону, или не дай Бог, подорвется, что Тюхин боялся пошевелиться. Да и мина под ним самим вполне могла быть противопехотной, из тех сволочных, взрывающихся от снятия с них тяжести... Тюхина мелко трясло. Хмель уже давно выветрился, остался один страх – а ну как закемарит, свалится с бугорочка, или того хуже – вдруг да нагрянет в этот Богом забытый район чудовищная перепончато-крылая протобестия, истребительница генофонда нации! Уж больно эта унылая, окраинная местность напоминала Тюхину его навязчивый сон – помните – с унылым осенним пейзажиком, с бугорочком, с расклячившимся на нем голодранцем, который – и это Тюхин понял именно здесь, на поле – и чистом, и Троицком, и минном одновременно – который был никем иным, как он сам – Тюхин. Смельчак был все ближе. Задрав слепое, в черных очках лицо, он шел прямехонько на потерпевшего, щупая снег перед собой бамбуковой лыжной палкой. Инвалид по зрению был без шапки, без шарфа, зато при бабочке, в черных фрачных брюках, в сереньком, до мурашек знакомом Тюхину, пальтеце – однобортном, в рубчик, застегнутым на одну-единственную уцелевшую пуговицу – Господи, дивны дела твои! – как раз на верхнюю! Светлая, исполненная большого человеческого счастья, улыбка озаряла лицо слепца. Да, друзья мои, это был он – один из братьев-близнецов Брюкомойниковых. И снег хрумкал все громче, и сердце у Тюхина билось все сильней... Зверь сам шел на ловца. "Ну же – ближе, ближе!" – как в засаде терпеливо, заклинал сидевший на корточках. Он уже набрал воздуха, чтобы гаркнуть... нет, чтобы шепнуть этому гаду – Ну, что-нибудь такое... такое этакое! – стой! -шепнуть ему, – гад, стой, стрелять буду! – но Брюкомойников, приблизившись так, что до него можно было доплюнуть, вдруг сам встал, как вкопанный и, выхватив из кармана бутылку, крикнул в небеса: – Пане Тюхин, х-хотите верьте, х-хотите – нет: в-весь Город об-блазил! Н-нету н-нигде водки, только п-портвейн... Тюхин чуть не подавился слюной от неожиданности, а жизнерадостный заика, не давая ему опомниться п-повел речь п-про к-какого-то Наждакова – н-ну помните, п-пане Тюхин, ку-кудрявый такой, вы ему еще инст-трумент кулаком исп-портили? – что это, мол, из-за него, из-за Наждакова и вышла такая досадная задержка -п-отому что ч-черт его п-понес в эту С-сосновую Поляну, п-приехали, а т-анк и сломался, г-горючее, геноссе Т-тюхин, кончилось – и Брюкомойников, задыхаясь и всхохатывая, затароторил про какую-то совершенно неведомую Тюхину, но тем не менее горячо в него, в Тюхина, влюбленную Капитолиночку – н-ну п-помните, которая на столе голышом п-плясала?! – ничего, ровным счетом ничего ошарашенный Тюхин не помнил, а поскольку память с бодуна отшибало у него частенько, – верил и внутренне ужасался. Выяснилось, что Капитолиночка больше не сердится и даже – айн-цвайн – Брюкомойников выхватил из кармана граненые стаканчики – и даже шлет сеньору Тюхину – хрусталь с поцелуйчиком! – и он опять хохотнул, погрозил Тюхину пальцем – ох, и шалун вы по этой части, кабальего Эмский! – что она, Капитолиночка, баба классная, только, как все акробатки, и отравить, ежели что, может. А вот то, что вы, дорогой женишок, сидите на холодном сугробе, рискуя застудить свои мужские достоинства, это, сэр Тюхин, нехорошо, а если учесть на чем вы сидите... – На чем? – белыми губами спросил Тюхин. – А вы д-думаете – Н-на мине?! Н-на говне вы сидите, домнул Т-тюхин. – И, сияя, этот парфюмерный хлыщ в бабочке, с испанскими усиками, доходчиво растолковал незадачливому столпнику, что эти самые мины по полю понаклала все та же сволочная Птица Феликс, обхезавшая, по словам Брюкомойникова, почитай что весь Город, а посему – сказал, разливая, прозорливец – а посему давайте, дорогой будущий родственничек, выпьем сначала не за здоровье вашей невесты, а моей двоюродной сестры, а за дорогого и любимого Народного Героя-Освободителя, Его Благородие товарища Сундукова, Иону Варфоломеевича, беззаветно истребившего зломерзкую Залетную Гадину! – Это как это? – прошептал Тюхин, держа в руке стаканчик с поцелуйчиком, то бишь – с губной помадой на стекле. – Как, когда, каким образом?.. – Еще той з-зимой, – целясь выпить, сказал слепец. – Он ей, суке, всю г-лотку п-перегрыз! З-зубами, з-зубами, мистер Т-тюхин!.. Тюхин хватил залпом. Снег, которым он машинально закусил, был горький, как соль "барбара". Тюхин вспомнил трос, перекушенный товарищем старшиной, и безоговорочно поверил. Всему, всему, елки зеленые. – Эх, – затуманившись, вздохнул Брюкомойников, – эх, месье Тюхин, если б вы только знали, как мы с братом вам благодарны. Я ведь когда увидел вас на улице Дзержинского, у меня, поверьте, ноги подкосились от волнения!.. Ах, до чего же удивительная штука – жизнь, казалось бы, – мимолетная встреча в подворотне, а каков итог: преображение душ, благодатная перемена участей! – что характерно, он произнес эту тираду ни разу не заикнувшись, а когда, взволнованный, снял очки, Тюхин с содроганием узрел на лице бывшего чечеточника кукольно-огромные, голубые – нараспашку глазищи, предвестники близкого расставания. Язык у Брюкомойникова развязался. С изумлением Тюхин узнал, что встреча в подворотне вовсе не была роковой случайностью, что это коварный Кузявкин, пригласив двух братьев-стукачей, намекнул им на некие амстердамские бриллианты, якобы зашитые у него, у Тюхина, в плавках, что когда таковых не обнаружилось, собиравшиеся свалить за бугор братья-близнецы ужасно огорчились и даже – в сердцах – сняли с него, с Тюхина, пальто – кстати, как вы, товарищ Тюхин, часом, не замерзли? – он и руку уже из рукава выпрастал – и тут Тюхин – о, слюнтяй, размазня интеллигентская – отмахнулся: ладно, мол, потом! хотя сам же, придурок, поучал при случае других: дают – бери и беги, пока не передумали!.. Впрочем, чего уж теперь-то, после драки... – А как сунулись в карман, – продолжал млеющий от радости Брюкомойников, -как обнаружили ваши, ребе Тюхин, еврейские корочки – силы небесные – с визой израильской – ну тут уж – форменная ханука, именины сердца! Мы тогда такой "семь-на-сорок", такую "хавунагилу" напару сбацаем!.. Эх!.. – Так ведь паспорт-то один был, – удивился Тюхин. – Вот то-то и оно, что документик один, а счастья – два получилось! Мы, Витохес Герцлович, на морского кинули. Пальтишко досталось мне, паспорточек -моему братцу. Эх, поди, лежит сейчас на Мертвом море, принимает солнечные ванны! "Знал бы ты, мудила, где он лежит!.." – поежился Тюхин, но виду не подал, промолчал, ожидая, пока Брюкомойников разливал по новой. – А ваше-то счастье в чем? – спросил он, чокнувшись. – А вот по этому поводу – второй тост, пане добродию! Давайте выпьем за нашего общего друга – дорогого товарища Афедронова, за его патриотическую душу, за его могучий удар! Узнавши, что мой братец свалил в Израиль, он так врезал мне промеж глаз, что я, херре Тюхин, там же, на Литейном, и ослеп, по каковому поводу и был удостоен персональных черных очков индивидуального подбора!.. Знаете, экселенс, какая у меня теперь должность?.. Слепец-поводырь! А посему – третий мой тост: за нашу с вами долгую и счастливую дорогу, ваше превосходительство, за светлый и широкий путь! – Куда? – отдирая от задницы ледышку, поинтересовался циник Тюхин. – Куда глаза глядят! – торжественно провозгласил собутыльник, глаза которого глядели точнехонько в небо. Тюхина как обожгло: вот, вот оно! За грудиной когтисто сжало, да так, что от боли он чуть не задохнулся, но вытерпел, не выдал себя, даже попытался улыбнуться, правда, улыбка получилась горькой, еще горше, чем здешний снег. Они выпили и пошли через поле – слепец-поводырь впереди, держащийся за хлястик собственного пальто В. Г. Тюхин – сзади. Догорал закат. Снег был рыхлый, ноябрьский. Брюкомойников, торкая палкой, о чем-то говорил, то и дело проваливаясь и всхохатывая, но Тюхин уже не слышал его, он думал о своем. "Неужто оживаю, – думал он, – а может... а может я и не умирал вовсе?.." Вышли на дорогу. Брюкомойников обтопался. Надев очки, он оглядел захмелевшего спутника и всплеснул руками: – Да где ж вы тапок-то завязили, милорд?! Правого тапка на ноге у Тюхина действительно не было. – Э-э, да чего там, – вяло отмахнулся он, – чего там, когда самой ноги, Брюкомойников, нету. Ее нету, а она – болит... Спутник всполошился: – Да что ж вы такое говорите?! Ведь до Сосновой Поляны – топать и топать!.. – И побежал, побежал по следам, шуруя бамбуковой палкой, чуткий, почти уже родной. Вспыхнуло! Ударило по обоим ушам сразу, взметнув ошметья!.. Когда Тюхин приблизился, снег в дымящейся воронке еще шипел. Тюхин, на котором лица не было, поднял тлеющий лоскуток серой, в рубчик материи и, глядя на него невидящими глазами, прошептал: – А вот теперь уже точно – финита, дамы и господа!..