355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Эмский » Адью-гудбай, душа моя ! » Текст книги (страница 1)
Адью-гудбай, душа моя !
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 20:54

Текст книги "Адью-гудбай, душа моя !"


Автор книги: Виктор Эмский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц)

Эмский Виктор
Адью-гудбай, душа моя !

Виктор Эмский

АДЬЮ-ГУДБАЙ, ДУША МОЯ!..

Глава первая Тюхин низвергается... Глава вторая Кромешная тьма в ее звуковом варианте Глава третья Кромешная тьма (визуальный аспект). Я попадаю под трамвай Глава четвертая О том, как меня все-таки "зафиксировали" Глава пятая Казенный дом, нечаянная радость Глава шестая Ричард Иванович опять исчезает Глава седьмая Грабеж среди белой ночи Глава восьмая Несусветная моя, невозможная... Глава девятая Воздыханья, тени, голоса Глава десятая Марксэн почти не виден Глава одиннадцатая Задверье Глава двенадцатая Навстречу новым злоключениям Глава тринадцатая В августе сорок шестого Глава четырнадцатая В шесть часов вечера перед войной Глава пятнадцатая В некотором роде, конец света. Покаяние Глава шестнадцатая Райская жизнь при отягчающих обстоятельствах Глава семнадцатая За лимончиками Глава восемнадцатая Катастрофа Глава девятнадцатая Гудбай, Лимония!.. Глава двадцатая Дорогой и любимый товарищ С. Глава двадцать первая У дымящейся воронки в чистом поле Глава двадцать вторая Там, вдали за рекой... Глава двадцать третья Продолжение следует...

Глава первая

Тюхин низвергается...

В начале было слово, и слово это было: "Пох". – Пох... О-о!.. Пох ты мой! – схватившись за голову, простонал Тюхин. И была ночь, и был он гол, как Адам, и зубы у него ляскали. Стряслось непоправимое: на вторую неделю холостяцкой жизни Тюхин вдруг опять запил, да так смаху, так по-черному, будто никогда и не завязывал, будто их и не было вовсе – тринадцати лет трезвенности с тихим семейным счастьем, утренними пробежками по лесопарку, загранкомандировками... За окном шел снег. Обреченно покачиваясь, Тюхин сидел на диване. В комнате было темно, на душе тошно. Саднил подбитый глаз. Вчерашнее никак не вспоминалось. "Ну вот, вот и провалы в памяти, – думал Тюхин, сглатывая, – следующим номером будут слуховые галлюцинации, видения, быстрая деградация личности, удельнинская психушка, все тот же лечащий врач со страшной, как разряд электрошокера, фамилией – Шпирт... "Тюхин, даю вам установку: отныне и до гробовой доски – водка для вас яд! Па-акость! Кошачья моча! Слюна туберкулезной соседки!.." И тошнотный спазм. И холодная испарина. И слабый от гипнотического транса собственный голос: "А это... а портвейн?.." О-о!.. Смердело невытряхнутой пепельницей, бабскими духами. Куда-то сгинул стоявший в изголовье торшер. Мучительно кривясь, Тюхин дотянулся до тускло поблескивавшей на журнальном столике зажигалочки и чиркнул колесиком. Бутылка из-под шампанского была пуста. Один фужер валялся на ковре, во втором, недопитом, плавал разбухший, с помадой на фильтре, окурок. Вспышечно, Тюхин припомнил ее, вчерашнюю, крашенную пергидролем ларечную прошмондовку -чин-чин, чувачок! – промельком Тюхин увидел ее и зажмурился, застонал от презрения к себе. Светя зажигалкой, он брезгливо выудил двумя пальцами распухший трупик "мальборо" и, то ли вслух, то ли мысленно, констатировал: "Дрянь! О какая ничтожная грязная дрянь!.. Боже, а руки-то, руки-то как дрожат!.. И что? И ты это выпьешь?!" И тяжело вздохнул, и коротко выхыкнув, давясь, высмоктал... Так на чем это мы, бля, остановились?.. Ну да, ну да – она ведь, колбасница рыночная, так и сказала: "А в глаз не хочешь?.." Спокойствие, Витюша! Главное в нашем аховом положении – это военная выдержка и гражданское спокойствие. Спина выпрямлена, дыхание ровное. И с чувством, с расстановкой, как тот несусветный удельнинский гипнотизер: "Жизнь прекрасна, даже после серы в четыре точки, Тюхин! Как поняли меня? Прием". Вас понял. Действую в соответствии с полученной установкой. И вот я, Тюхин, встаю со смертного одра – ликом бледен, худощав, уже далеко, увы, не молод, но, кажется, еще способен на подвиги! Вот я чиркаю трофейной газовой зажигалочкой и, простирая руки, как сомнамбула, бреду к окну... Господи, да неужто и вправду снег?! Это сколько же я, Всемилостивец, пью? Неужто с самого пятидесятилетия?! И я отдергиваю тюлевую занавеску, а снег идет – несметный, лопоухий, валит, елки зеленые, как восставший народ на Дворцовую... Всем, всем, всем! Социалистическая революция, о необходимости которой... А, ч-черт!.. Осторожней, Витюша, тут почему-то пианино!.. Минуточку, а где же мой книжный шкаф с Брокгаузом? Где Толковая Библия? Где академический Пушкин? Где, бля, Гоголь 1900-го года в издании А. Ф. Маркса?! А кожаное, почти антикварное, кресло?.. И где, наконец, жена?.. Ау, любимая! Это я, твой верный менестрель Тюхин, он же – Эмский, всю-то жизнь, Господи, пропевший о любви к тебе!.. О-о!.. И ежели снег все идет, а стул на пути, пропади он пропадом, стоит, эрго, то бишь – следовательно, господа, я зачем-то еще существую! Жизнь продолжается, дорогие товарищи по несчастью! И черепушка уже фактически не трещит! И если воззриться вверх, откуда падает, так и кажется, что сам, аки ангел, воспаряешь в иные миры, ах в заветные поэтические эмпиреи, куда-нибудь подальше, Господи, от этой пропащей, окончательно ополоумевшей страны... И тут я, Тюхин-Эмский, сморгнув слезу, опускаю грешные свои очеса долу и... вздрагиваю! – свят, свят, свят! – потому как там, внизу, во внутреннем дворике нашей двенадцатиэтажки прямо, бля, на детской площадке стоит танк. И дизеля у него порыкивают, и башня медленно поворачивается. И не успел я, Тюхин, оторопело зажмуриться, встряхнуть похмельной своей башкой, как зазвучал некий негромкий, с козлячьей такой дребезжатинкой голос: "А зажигалочку вы бы лучше задули, мин херц, а то ведь... м-ме... уконтропупят, чего доброго!.." "Данке, Ричард Иванович!" – и я, Тюхин я этакий, падаю на карачки – и ползком, ползком на кухню, к холодильнику!.. Странное обстоятельство: свернув в коридоре, как и следовало быть, налево, я врезался головой в неожиданно возникшее на пути препятствие. Это была капитальная стена, причем метра через три на ней обнаружилась некая непредусмотренная проектом дверь, приоткрыв каковую я, к изумлению своему, увидел даже не комнату, а чуть ли не танцевальный зал, причем пол в нем был покрыт не моим, в геометрическую цветную крапинку, линолеумом, а самым натуральным паркетом, наборным, маслянисто-лоснящимся. Хлопает уличный выстрел. Слабым хрустальным звоном отзывается с потолка огромная люстра. По-пластунски, как в армии, как учил незабвенный старшина Сундуков, я ползу по направлению, все ползу, ползу, ползу, пока не упираюсь в ножку стола. И я поднимаю голову и вижу свисающую с него белую, издающую короткие гудки, телефонную трубку. Я снимаю аппарат со столешницы и почти в темноте, наощупь набираю номерочек, самый свой, можно сказать, засекреченный, почти что заветный, единственный и неповторимый... подношу трубку к уху и вдруг, после первого же зуммера слышу: "Шо?! Хто там?.. Ты, Ахвэдронов? Почэму прэкратил огонь по Смольному?!". Трубка у меня выпадает из рук, в глазах мутится... О-о!.. И вот я уже за входными дверями, в коридоре. Я зачем-то шаркаю тапками об коврик перед соседскими дверьми и в руке у меня все та же бабская зажигалочка. А ноги голые, волосатые. А еще на мне, и вот это уже существенней, чье-то однобортное, о четырех пуговицах, с хлястиком, демисезонное в рубчик пальто. Еще раз подчеркиваю – не мое. Просто сослепу должно быть сдернутое с вешалки... С моей ли?.. Ну, вообщем тут какая-то очередная собачья чушь. И я стою, светя себе фирменной от Кардена, и деликатно, чтобы не поднять на ноги весь этаж, стучусь в 118-ю, к Гумнюковым. Я свечусь и стучусь (надо же – рифма!), а там, за дерматиновой обивочкой – будто вымерли. А точнее – будто ушли на фронт, на защиту демократического Отечества. Все до единого, вместе со своим припадочным ризеншнауцером. Эй!.. Как вас там... Слышите?.. Ау-у!.. А потом я так же без толку барабаню в 119-ю. Потом возвращаюсь к 117-й и, поторкавшись, вдруг соображаю, что сюда – 117-ю колотиться совершенно незачем, потому что она – 117-я и есть та самая, все еще неоформленная по причине запоя, где я проживал в своей прошлой, теперь уже безнадежно загубленной жизни. Ну а что касается 116-й, то стучаться туда и вовсе не имело смысла. Эти Левины еще осенью эвакуировались куда-то в район сектора Газа, опять же все до единого и даже с беременной кошкой в коробке из-под макарон. Туда можно было и не стучаться, но я, мудила, на кой-то черт взял и долбанул в дверь 116-й, этак походя, ногой. И на тебе – защелкали запоры, забренчала цепочка, скрипя, приотворилась бронированная, с перископным глазком дверь. В нос шибануло сиплым чесночным духом. – Это самое... это я, Тюхин, – слепя себя же зажигалочкой, лепечу я. – А вы это, вы что... вы уже вернулись? В ответ только сопение. Мне становится как-то не по себе. Я задуваю огонечек, снова чиркаю колесиком. – Это... Шолом алейхем!.. И вдруг шопот – сиплый, с придыхом: – Вааллейкум ассалям... Сколка? – А? – Сколька дениг хочишь? В щель просовывается жуткая, вся в черной шерсти, лапища. Уж никак не левинская. Она тянется к моей позолоченной финтифлюшке. Я перевожу дух. – Нравится? Дарю! – В-вах! Скрипит дверь. Вот теперь я вижу его. Кепка, брови, усы... "Чеченец!" – молнией пронзает меня. Дверь приоткрывается пошире. – Вах-вах! – восклицает он. – Чего нада, дарагой? У тибя апят балыт галава? Тибя апят трысот-ламаит?! Вай мэ!.. Тибе что, дарагой, тибе апят парашочик нада?.. Меня прошибает холодный пот. Какой еще порошочек? Почему – "опять"? Это что же – мы с ним знакомы, что ли?.. – Я это... я – Тюхин, – растерянно мямлю я. – Тухын?! Гы!.. Шютишь, да? Твая фамылий нэ Тухын, твая фамылий... И тут – о ужас! – он действительно называет мою настоящую, из паспорта мою фамилию, ту самую, от которой я, по правде сказать, уже и отвык, постоянно фигурируя под идиотскими своими псевдонимами. Свет меркнет в глазах моих. (Или это гаснет зажигалочка?) Но позвольте, позвольте! – откуда она, эта почти интимная осведомленность? Да кто он та... И дыхание перехватывает, как от самогона: уж не агент ли иностранной спецслужбы. Может быть, даже турецкой, как мой в конце концов оправданный родитель. А из дверной щели – нет, это ж надо: у него и свет есть! – из пахнущего бастурмой логова тянется наглая пятерня. На ладони два пакетика. Таких обыкновенных, аптечных. – Баксы, дарагой, патом атдашь. Скрипит броня. – Э!.. Минуточку-минуточку!.. Вы это о чем?.. – Гы-гы!.. Апят шютишь, да? – А если это... если не отдам? Голос у него теплый, почти ласковый: – Зарэжу... И дверь захлопывается. Я поворачиваюсь и иду. Как сомнамбула – ничего не видя, ничего не соображая. И вот я уже у себя, на кухне. Господи, как дрожит рука... Язык от порошочка разом деревенеет, теряет чувствительность. Запить, немедленно запить эту самопальную синтетику!.. Я лезу в темный холодильник и нащупываю бутылку. Кажется, это коньяк. Горлышко заткнуто газетной затычкой. Я выдергиваю ее зубами и, как бывало в молодости, крутанув жидкость, с хлюпом всасываю в себя из горла. И тут... и тут глаза у меня начинают лезть на лоб. Один за другим, причем -наперегонки. И левый, как и следовало ожидать, оказывается куда расторопнее правого. На макушке вспыхивает ослепительный свет... Или это кухонная электролампочка?.. Или это вся моя буйная поэтическая головушка начинает интенсивно, как плафон в лифте, светиться. И что характерно – источник свечения там, внутри, в моем полыхающем нестерпимым огнем, в бедном моем, сожженном спиртом "Рояль" желудке... ...а еще забавней наблюдать, как из водопроводного крана вылезает гоголевский чертик... А уж когда смотришь на эту, из-под коньяка, бутылку, так и разбирает смех, тоже в некотором смысле – гоголевский. Потому что на ней наклеечка, а на наклеечке сделана рукой дорогой супруги надпись: "Фотопроявитель". Ну не юмор ли!.. ...черненький такой, незначительный, с рожками, с хвостиком, и в шляпе, как Дудаев... А-а, так вот почему нашу невскую воду невозможно употреблять, не взбалтывая!.. Я цапаю его за шкирку: а ну, сударь, сознавайтесь – это не вы ли партизаните по ночам в наших фановых трубах?.. И нечистый (он же – анчутка, луканька, немытик, шайтан, диавол) -съеживается, скукоживается, впадает на глазах у меня в ничтожество. Вот он уже с гривенник, с коммунального клопа величиной. Чпок-с! И нету его, один только слабый коньячный запашок на моих почти артистических, самопроизвольно складывающихся в фигу пальцах... И вот оно вступает, вступает... Вступило, елки зеленые, в меня – нечто этакое доселе неиспытанное и, увы, неописуемое!.. Ай да сосед! Ай да чеченский пирамидончик!.. Ау, люди! Я когда-то любил вас! Господи, да я прямо-таки изнывал от нежности к вам, разумеется, не ко всем, к некоторым. К Экзюпери, например. Особенно, когда он летал, летал. А в садах так же падала листва, а губы сами вышептывали: "Как красивы женщины в Алжире на закате дня". Впрочем это уже Камю. Но тоже француз, что и вынуждает меня, господа, перед лицом адекватно сошедшей с ума, сорвавшейся в штопор действительности торжественно заявить вам: "Считайте меня русским камюнистом, господа, ибо всю свою несознательную жизнь, до последнего, можно сказать, вздоха я тоже торчал от шишки на носу алжирского дея..." Музыка! Божественная арфа! Бессмертный Петр Ильич! О, как я хочу вклиниться между Одиллией и Одеттой умирающим лебедем Сен-Санса! Вот я умираю, умираю, всплескивая руками, как Плисецкая... Нет, лучше, как Максимова. Или, как Барышников, Михаил... Умираю, умираю... Кажется, уже умер!.. Да, все!.. Финита ля коммерция!.. Острый кризис неплатежей... Полное и безоговорочное банкротство, усугубленное вскрытыми налоговой инспекцией финансовыми нарушениями... Фиаско!.. Гробовая тишина... Демократическая общественность потрясенно молчит... все молчит, молчит... и... И вдруг взрывается бурными аплодисментами по команде незабвенного старшины Сундукова!.. Все встают! О, звездный час! О, счастье!.. Не-ет, за стишки мне так ни разу в жизни не хлопали... Бра-аво-о!.. Би-ис!.. Ах, да полно же, полно! Ну какой же я, право, бис?! Это она, ведьмачка, вернувшись наконец из своей, теперь уже закордонной Хохляндии, так и ахнет, так и всплеснет белыми своими крылами, так и вострубит грудными своими контральто: "От бисова душа!.." А всего-то и делов, что побитая посуда да сокрушенная кикбоксингом югославская стенка... О-о!.. А они все летят, летят на просцениум – лютики-цветочки, на лету становящиеся ягодками, фальшивые авизовки с помадными телефончиками, апельсины, мандаринчики, лимонки... Трах-таратах-тах-тах!.. Ложи-ись!.. ...прицельно, по стеклам, из крупнокалиберного, бля!.. Ого! а это уже шестидюймовочка!.. Алло!.. Алло!.. Штаб? Докладываю: неприятель силами всего прогрессивного человечества, при поддержке с воздуха... Есть, стоять насмерть!.. И ползком, ползком – к оконной амбразуре. За Родину! За Ста.. за Старую площадь!.. Гусь-хрусталевским хрусталем! Ломоносовским фарфором!.. Ого-о!.. "О, прикрой свои бледные ноги!" Кажется, Брюсов. ...так точно, товарищ старшина, окружили гады!.. Слышите, слышите! – они уже стучатся! Как тогда, в сорок девятом, кулаками... Передайте нашим, товарищ старшина: умру, но врагу свой единственный ваучер не отдам!.. Так и передайте!.. Все, конец связи... И вот я стою, и бутылка проявителя в руке, как последняя граната. Как скульптура Кербеля или даже Вучетича. Что, думаете взяли, экспроприаторы хреновы?! Бум-бум-бум-бум!.. Тихо-тихо!.. Товарищ Ежов тоже состоял в коммунистической партии, только зачем же двери ломать?! "Именем... тарской... туры!.." Взболтнуть ее, падлу, и – винтом, винтом, чтобы разом, за один шоковый глоток, елки зеленые!.. Й-ех, и жисть прошла, и жить не жили!.. Уп... уп... О-о!.. О, какая га... И закуски... и за... ку... эту несусве... эту химию вторым по... порошо-о... На этот раз одеревенел не только язык. Одеревенело все. Руки. Ноги. Тулово. Даже чужой пальтуган на мне – и тот стал прямоугольно-фанерным. Как ящик для голосования. Как гроб. А еще точнее, как лифт могилевского производства. Причем ощущал я себя и кабиной и пассажиром в этой кабине одновременно. И это было так же естественно, как тело, в котором – душа. Там было зеркало и я в него посмотрелся. Душа на первый взгляд выглядела довольно странно. Глаза, губы и волосы у нее оказались какие-то неестественно белые. Приглядевшись, я пришел к выводу, что это как фотонегатив. Но больше всего озадачили пуговицы на пальто. Их было четыре и все с циферками. Как на панели кнопочного управления лифтом:

3 2 1

И хотя мозги были тоже какие-то опилочные, я догадался, что это, как впрочем и все остальное, включая бабскую зажигалочку, конечно, не случайно. Гудя реле третьей фазы, я вспомнил как целых полтора года изображал из себя механика по лифтам. В юности, разумеется. А еще я подумал, что надо бы срочно смазать направляющие. И щелкнул ригелем. И выбрал "0". "Только бы не сесть на ловители", – как-то механически подумал я. Увы, что значил этот самый "0", мне доподлинно неведомо даже сейчас, по прошествии. Не исключено, что имелась в виду пресловутая ноль-транспортировка. Или что-нибудь и того круче, типа "отключки". Но тогда это "зеро" я выбрал совершенно интуитивно. "О, Господи -и это все?!" – офонарело подумал я и, ни секунды, бля, не колеблясь, ткнул пальцем в нижнюю пуговицу.

Глава вторая

Кромешная тьма в ее звуковом варианте

Знаете, я ведь и раньше, при жизни еще, смутно догадывался, что никакого там света нет. А потому, когда открыл глаза и ничего не увидел, особо не удивился. Просто констатировал, что Тот Свет – это, скорее, та еще тьма. Ощущение было престранное. Ни меня, ни моей квартиры как бы не стало, хотя всеми фибрами души, несуществующей уже печенкой, я чувствовал, что пространство, меня окружающее – это все та же, пропади она пропадом, двадцативосьмиметровочка на Ириновском. В том-то и фокус, что именно она, только какая-то другая, как бы ужаснувшаяся тому, что со мной произошло. Она словно бы набрала воздуха, чтобы ахнуть, невероятно увеличившись в размерах при этом. О чем говорить, если даже кухонный кран, судя по всхлипам, отдалился от меня метров на пятнадцать, а деревянная кукушка из ходиков в гостиной, в кукование которой я сейчас мучительно вслушивался, звучала где-то и вовсе невозможно далеко, чуть ли не в Колтушах. Я досчитал до тринадцати, не поверив себе, сбился со счета, даже прошептал отсутствующими губами: "Это как это?!", а она, стерва, словно издеваясь, все куковала и куковала дальше... И тут послышались шаги, неуверенные такие, шаркающие, словно шли в шлепанцах. Где-то аж на том конце Вселенной, в прихожей загремела опрокинутая табуретка. Кто-то болезненно охнул и совершенно отчетливо произнес: – Ч-черт, понаставили тут!.. Кузя, Кузя! Ксс, ксс, ксс!.. Ну, куда же ты... м-ме... запропастился, мерзавец ты этакий? Голос был старческий, с козлячьей дребезжатинкой. Я затаил дыхание. Кран, точно поперхнувшись, замолк. Даже кукушки – и той не стало слышно. И снова зашаркали шаги. Помню, я еще подумал: "Господи, да как же он видит в этакой темнотище?!". И как накаркал! Там опять громыхнуло, как под Владивостоком, да так, что с антресолей посыпалось барахло. – Что?! Что это?! – плачуще взвыл невидимый. И тут уж я не смог не отозваться. – Это двери, – осторожно сказал я во тьму. – Слышите, это двери в гостиную. Осторожней, там стекла на полу!.. Стало слышно, как далеко-далеко, в некоем другом мире, проехал трамвай. И вот после подзатянувшейся паузы я услышал нечто и вовсе уж несусветное: – Кузенька, это ты? Хрустя битым фарфором, я переступил с ноги на ногу. – Это я, Тюхин. – Тюхин?.. – в голосе недоверие. – М-ме... Откуда вы тут взялись? Как вы попали в спец... м-ме... помещение? – Ну, знаете, – сказал я. – Это с каких это пор моя собственная квартира стала вашим спецпомещением?! Что-то звякнуло. Похоже, он выронил ключи. – М-ме... Помилуйте, так вы что, вы, – он снизил голос до шепота, – вы -сверху?.. Нет, кроме шуток?! Ах, ну да, ну да... Надо же! Экий... м-ме... парадокс!.. И вдруг я услышал его старческое, с присвистом дыхание совсем рядом, метрах в полутора от себя. До сих пор не возьму в толк, как это он умудрялся подкрадываться так быстро, а главное, совершенно бесшумно. – Слушайте, – обдав меня трупным душком, зашепелявил он. – Не сочтите за праздное... м-ме... любопытство. Ну и что?.. Как там эта ваша, – он задышал мне прямо в ухо, – перестройка? Кончилась?.. Ах, ну да, ну да. Что это я, право... Все как и следовало быть. Все, так сказать, по нему, по Вовкину-Морковкину. Ничего, так сказать, не попишешь – свидетельство... м-ме... очевидца... – Господи, о чем это вы, – не понял я. Но мой визави решительно свернул в сторону: – Так вы говорите – не видели моего Кузю? Черненький такой, с вашего разрешения, и пятнышко вот тут вот – на грудке... М-да-с! Опять, представьте себе. Как весна, так – изволите ли видеть... Я не видел ровным счетом ничего. Ничегошеньки, елки зеленые. – Весна, – прошептал я и мое бедное, уже как бы и не бьющееся в груди сердце, болезненно сжалось. Я пошатнулся. – Э! Э! Вы куда?! Вы что, ослепли что-ли, голубчик?! Тут же ступеньки. Голову себе свернете!.. – Ступеньки?.. Какие еще ступеньки... – Да вы что, вы и в самом деле... м-ме... не видите?! – Слепота у меня, куриная, – честно сознался я. Некоторое время слышалось лишь его учащенное сопение, и капли из крана, и опять кукушка, только теперь уже и вовсе недосягаемая, как из Америки. И вдруг он вцепился в мою правую руку и принялся, как безумный, трясти ее. Пожатье у него было хваткое, мокроватое наощупь. – Душевно! Донельзя! – отрывисто восклицал он дрожащим от волнения голосом. – Как коллега коллеге!.. Вот уж воистину!.. М-ме... Ах, если б вы только знали, если б знали, как нам вас!.. А тут – надо же!.. Вот уж – как снег на голову!.. А вы говорите – куриная!.. Тьфу на вас! Орлиная! Не побоюсь этого слова – лебединая, сокол вы наш ясный!.. О, вы даже представить!.. Так говорите – прямо оттуда, сверху?.. Премного, премного!.. Как, бишь, вас -Тютюхин?.. Тюхин. Ах, батюшки-светы, да что же это я, склеротик я этакий... Позвольте, так сказать, с нашим к вам почтением: Зоркий, Ричард Иванович -тоже в некотором роде... м-ме... слепец... Профессиональный, как говорится, провиденциалист, в известном смысле предугадыватель и прорицатель... – Ах, какая рука, какая аура! – не унимаясь, фонтанировал он. – Коллега, от души – вас ждут совершенно неожиданные... м-ме... события!.. О, какие линии!.. Поздравляю! Головокружительная карьера!.. Секретная миссия. В некотором аспекте, представьте себе, почти дипломатическая... Удача! Признательность сильных мира сего!.. Высочайшая признательность... О, берите выше – дружба и даже, как это ни дико себе представить, – любовь. Господи, я и тут не удержался. – А как там насчет дальней дороги, казенного дома?.. Но Ричард Иванович Зоркий не принял моей совершенно неуместной иронии. – Ах, благородный друг мой, – проникновенно опечалился он. – Будет, не скрою, будет и то, и другое. Помимо, так сказать, роз достанутся вам, голубчик, и тернии. Ничего не поделаешь – сами знаете какие нынче... м-ме... времена на дворе... Горбачев-то как там?.. Ну да, ну да... Этого и следовало... Но вы особо-то не переживайте: у вас лично это все, верьте мне, ненадолго. Омрачит и пройдет, как набежавшее на светило облачко, как... как... – Как жизнь, – горько пошутил я. И Ричард Иванович всхлипнул и мягко, чуть ли не по-отечески, поправил меня: – Как смерть, как смерть, солнышко вы мое ненаглядное!..

Глава третья

Кромешная тьма (визуальный аспект). Я попадаю под трамвай

И вот мы уже идем. Мы перемещаемся из конца в конец моей необъятной, как подземный гараж в Пентагоне, квартиры. Он впереди, постукивая металлической, специально для инвалидов по зрению, тросточкой, я, держась за полу его шуршащего, клеенчатого наощупь, плаща, – за ним. Время от времени, впрочем теперь уже и времени как бы и нет, поскольку деревянная дурочка из ходиков, его олицетворявшая, перестала подавать признаки жизни, – то и дело он, споткнувшись об очередное препятствие, чертыхается, а я, на правах гостеприимного хозяина и гида, поясняю: "Это книжный шкаф". Или: "А вот тут осторожней! Тут у нас с женой "геркулес" в пачках". "Геркулес?! Какой еще к чертям собачьим... м-ме... геркулес? – недоумевает он. И я терпеливо его просвещаю: "Это хлопья такие, овсяные. Ну, чтоб кашу варить... Ну, в общем еда". – "Еда?.. А что такое – еда?" Странный он, этот шаркающий во тьме домашними шлепанцами Ричард Иванович. – Спокойствие, голубь вы мой сизокрылый, – говорит он. – Главное -выдержка, терпение и спокойствие. Человек – он тварь ко всему привычная, а в особенности – наш... м-ме... русский. Уж на что демократия – ан, и ту, как таракан, пережил. А вы думаете, – понижает голос, – вы думаете он социализма не переживет?! Тьфу, тьфу на вас, паникер вы этакий!.. Да и кто ж вам это сказал, что... м-ме... устремляться можно-де только вперед? А вправо? Влево? А назад, так сказать, супротив жизни?.. А?.. И тут он внезапно останавливается и теперь уже я, ткнувшись лбом в его клеенчатую спину, чертыхаюсь. – Киса, киса! – нежно кличет в гулкую глубину мой Вергилий, но тьма потусторонне помалкивает. И опять мы движемся в неизвестном для меня направлении. Тюкает тросточка, шуршит плащ. Дважды он помогает мне одолеть лестницу. Тринадцать каменных ступенек вниз, потом точно столько же – вверх. Я считал. И судя по выбоине на седьмой ступеньке, лестница была одна и та же... И вот я снова по инерции тычусь носом во что-то твердое у него подмышкой. – Ну вот и все, кажется, пришли, – переводит дух Ричард Иванович Зоркий. -Тэ-экс, и где же они тут, наши ключики... Он долго и безуспешно роется в карманах. Сопит, позвякивая мелочью, обхлопывает себя. – Батюшки-светы, – растерянно бормочет он, – а ведь связочка-то казенная!.. А меня вдруг точно осеняет. Господи, как нет-нет да и осеняло там, в прошлом существовании. – Минуточку! Одну минуточку, – говорю я, отстраняя Ричарда Ивановича. – Тут, кажется, ключи ни к чему... И нащупываю его на дверной панели – накладной, за четырнадцать долларов купленный в Бруклине, на Фултон-стрит. Щелкает секретная пипочка, я поварачиваю головку... – Только без паники, – бормочу я. – Спокойствие, терпение, выдержка... Дверь у меня просевшая, я слегка приподнимаю ее за ручку. И он хватает меня за запястье, этот несусветный Ричард Иванович, и шепчет, шепчет, попахивая тухлятинкой: – Царица всемилостивая!.. От лица слу... О!.. Препокорнейше... Господи! Господи!.. Ах, если б вы знали, если б вы только... Ах, дорогой вы мой товарищ Тюхин! И ведь так-то кстати, так, не побоюсь этого слова, вовремя!.. И что, и действительно, как на лифте?! Ну да, ну да... Нет, вы даже представить себе... – Ну... ну, почему же... не... – тужусь я. – Да что ее перекосило, что ли? Ну, почему же... не мо... И дверь подается! Я тяну ее на себя, скрипучую, непривычно тяжелую, я открываю ее и... слепну. Но теперь уже самым натуральным образом. Слепну от света, от яркого, непереносимо весеннего света, так и резанувшего по глазам! Заслоняясь рукой, как от электросварки, я делаю шаг на уличную панель, да-да! – на асфальтовую такую, изрисованную мелом, и жмурюсь, жмурюсь... ...и все плывет, все зыбится, как под водой. И голова кругом, как после затяжки с голодной отвычки. И некто смутный, полурентгеновский, с белыми глазами, белой козлиной бороденкой, взмахивая шляпой, тоже, заметьте, белой – взмекивает: – Милости... м-ме... просим! Что?.. Что с вами, счастье мое? Так вы что -всерьез, у вас что, действительно... м-ме... слепота?! – Да говорю же вам – куриная, – обливаясь слезами, говорю я. – А вот это зря! И чтоб – ни-ни, ни в коем разе! Слышите?! На носу себе зарубите: моргать, жмуриться, а уж тем паче – тереть глаза таким, как вы, строго... м-ме... возбраняется! – Таким, как... я? – Как вы – незафиксированным! И давайте-ка, сокровище мое, в стороночку, чтобы не мешать проходящим... м-ме... трудящимся. И пятится, пропуская, весь этакий местами полупрозрачный, как хищник из фильма со Шварценеггером, с тросточкой под мышкой, заметьте, – черной. А они и в самом деле идут, смутные, как привидения, тени – и слева, и справа и прямо – сквозь меня, стоящего посреди тротуара, поперек движения. Вот еще один смутнопросвечивающий, в белой каске, с карабином на плече – еще один идет прямо на меня, лоб в лоб. Я инстинктивно выбрасываю перед собой руку и она, полупризрачная моя, не встречая сопротивления, повисает в пустоте, а мы -солдатик и я – на какое-то мгновение сливаемся, как школьные амебы, и тотчас же делимся на две суверенные половины. И звучит, звучит козлячий хохоточек: – Экспериментируете?.. м-ме-е!.. Да пройдет же, само пройдет, говорю вам. Приглядитесь, приморгайтесь, глядишь и приживетесь... Не вы первый, не вы... м-ме... Ну и так далее. Только лучше бы все-таки в стороночку, так, знаете ли, на всякий пожарный... Вот сюда, к трубе, к стеночке. Вы тут... м-ме... поскучайте, а я мигом, мне только один... м-ме... звоночек. Так что я – через улочку, петушочком, петушочком, курослепенький вы мой!.. И он, вскинув трость, как шпагу, сломя голову несется через Суворовский, лавируя между легковушками, грозя кулаком успевшему в последний момент тормознуть водителю троллейбуса. Ай да Ричард Иванович, ай да слепой!.. Минуточку, минуточку – то есть как это – через Суворовский?! И во рту у меня пересыхает. Я отступаю на пару шагов от стены и, силы небесные, сразу же натыкаюсь на нее окаянными своими глазами. Господи, на табличку. На уличную табличку углового дома, хоть и полуразрушенного, выгоревшего изнутри, но того самого. Слышите?! Того – на всю жизнь памятного, из послевойны, из детства. И хоть в глазах все плывет, хоть картинка, лишенная фокуса, смазывается, я читаю, читаю надпись на эмалированной железяке: Улица Красной Конницы Читаю и не верю глазам своим... И трясу головой и снова – по буковке, по слогам: ул... Кра... нни... цы... Но позвольте, позвольте – а почему же не Кавалергардская?! И вообще... Что это все значит: эти серые тени, эти серенькие весенние листочки на деревцах, сероватое небо над головой?.. Я перевожу взор на здешнее, потустороннее блеклое солнце и смотрю, смотрю, елки зеленые. Смотрю, пока слезы ручьями не начинают струиться по щекам. И я громко, так что прохожий шарахается, сглатываю и, забыв все на свете, по-детски, обоими кулаками начинаю тереть глаза... И все гаснет, меркнет. И в ушах, угасая, запоздалый, отчаянный, как перед вечной разлукой, крик Ричарда Ивановича: – Да вы что?! Да вы в своем ли у-мме?! Что ж вы это делаете со мной, товарищ Тю... Когда я наконец проморгался, Ричарда Ивановича уже не было. И шел снег. И на ветру полоскались опять же – некрасные, но зато с серпом и молотом флаги. А по Суворовскому, чадя и взрыкивая, шла тяжелая военная техника. И все это до странности напоминало кадры архивной, в царапинах, кинохроники. Ну, скажем, пятидесятых годов, только почему-то – с развалинами. Где-то за углом бумсал невидимый духовой оркестр. И уже не тени, а почти что люди, уже как бы проявившиеся почти, с шарами, с пищалками празднично толпились вокруг, а я, как идиот, сиротливо жался промеж них, в сером своем на голую грудь пальто, без шапки, да еще, как фанатик "детки" – босой... Место действия было прежнее: угол Суворовского и Красной Конницы. Только, повторяю, отсутствовал товарищ Зоркий. И хлопьями валил снег, уж никак не весенний. А на транспаранте, натянутом поперек проспекта, было белым по серому написано:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю