Текст книги "Актеры шахматной сцены"
Автор книги: Виктор Васильев
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 23 страниц)
– Тут у меня сомнений нет – не следовало. Да, я получил бы точку зрения Кобленца. Да, получил бы еще много фактов и, не сомневаюсь, интересных, но… это были бы факты Кобленца. А мне нужен был Таль как единственный объект моего творческого внимания, как источник не просто биографии и даже не просто «жизнеописания» (есть и такой прекрасный литературный жанр), мне нужен был Таль как источник образа Таля. Улавливаешь разницу? Именно тут корень конфликта.
– Твоего конфликта с Кобленцем?
– Не с Кобленцем, а с точкой зрения на сам жанр, выраженной Кобленцем. Знаешь, мой друг, проходят годы, смею думать – мы становимся мудрее, по крайней мере философское спокойствие (пусть и без улыбки) все чаще посещает нас, и «добру и злу» мы, случается, уже внимаем равнодушно…
– Все чаще? Что-то я в тебе этого не замечал!
– Не говори – мы сближаемся с тобой, твоя выдержанность мне импонирует, моя горячность не радует…
Так вот, чтобы было окончательно понятно, о чем речь. «Загадка Таля». Кобленц (и, я думаю, он не одинок) вообще отрицает ее: «Создание подобных «загадок» – метод дешевой сенсации. Михаил Таль ставил своим соперникам лишь шахматные загадки… и никаких других». Словом, нет никакой загадки – смотрите партии! Нет тайн талевского характера, талевской личности, есть конкретные ходы, комбинации, жертвы. Что ж, можно и так… Нет загадки Морфи, нет драмы Чигорина, нет тайны Ласкера, нет феномена Фишера… Нет загадки «Гамлета», нет непостижимости чеховской «Чайки», и непонятно, почему «Три сестры» не могут купить билет и уехать в Москву, о чем они всю пьесу мечтают…
– Стой, куда это тебя понесло?
Ах, да, это я вспомнил заглавие настоящей книги. Так вот, я защищаю жанр. «Загадка Таля» – биографическая повесть. Образность этому жанру присуща изначально, она в его природе, некоторые не эпизоды, нет, а размышления, чувства героев как бы сочинены автором. Я говорю «как бы», поскольку в действительности ничего не сочинил. Между прочим, в одной из рецензий на «Загадку Таля» было сказано: «Домыслил ли что-либо Васильев в своих героях?.. Во всяком случае, дочувствовал. Но какой исследователь откажется от права на догадку, когда он пытается постичь суть явления». Другое дело, насколько «Загадка Таля» хороша как художественное сочинение, но ты сам понимаешь, не мне судить об этом. Моя книга может кому-то не нравиться – что ж тут такого…
– Но, послушай, ты все-таки пишешь о живых людях. В ряде эпизодов, например, участвует сам Кобленц. Согласись, он имеет право сказать, что в жизни это было не так или не совсем так.
– Конечно! Хочу лишь заметить, что я старался быть щепетильно корректным. В точности воспроизвел то, что говорил мне о своем тренере Таль, который, кстати, прочитал рукопись своей «Загадки» и подтвердил правильность всех приведенных в ней фактов.
– И все же ты меня не очень убедил. Что-то Кобленца в повести может не устраивать…
– Тут я бессилен. Скажу одно – в нынешнем издании «Загадки Таля» я кое-что добавил, кое-что уточнил, написал несколько по-иному. Но все эпизоды, в которых действует Кобленц, оставил нетронутыми. Пусть сам читатель судит, есть ли у бывшего тренера Таля хоть какие-нибудь основания для недовольства.
– Однако вернемся к жанру…
– Вернемся. Скажи на милость, имели бы мы прекрасную книгу Михаила Левидова «Стейниц. Ласкер», на которой воспиталось не одно поколение шахматистов, если бы пуритански отрицали законность художественного очерка, документального романа и пограничных жанров? А ведь книга Левидова построена по всем канонам художественной литературы. В ней напряженный сюжет, углубление в психологию шахматистов, в ней романтика и даже мелодрама – одним словом, тут уж факты можно рассматривать и трактовать с совершенно разных точек зрения.
– Видишь ли, в отличие от Левидова, который Стейница и в глаза-то не видел, ты пишешь о живых людях и всегда должен считаться с их непредсказуемой реакцией.
– Да, честно говоря, на такую реакцию я не рассчитывал. Впрочем, когда Михаил Левидов выпустил свою книгу, Ласкер-то был еще в добром здравии… Но ты, увы, прав, художественный очерк о современниках – это всегда риск. Не те ли же трудности испытывают театральные критики после того, как выходят их рецензии и книги о живых актерах и режиссерах?
– Значит, «и всюду страсти роковые и от судеб защиты нет», так что ли?
– Значит, так. Автор подобной книги, очерка, повести всегда должен быть готов к тому, что живые герои видят приведенные автором факты не так, как раньше, или не совсем так и дают им иную оценку. Вспомним знаменитый случай из писательской биографии Льва Николаевича Толстого. Готовясь написать картину Бородинского сражения в «Войне и мире», он расспрашивал ветеранов великой битвы. Пять человек, находившихся в день сражения в одном и том же пункте, дали ему пять различных описаний. Так что мнение очевидцев и в самом деле хотя и бесценно, но все же относительно. Только следуя истине документальной и художественной прозы, с ее углублением в психологию человека, с ее реконструкцией его внутреннего мира, с выяснением сложных связей с людьми и обществом, мы сможем приблизиться к истине шахмат, как одной из удивительнейших моделей жизни с их рациональным (и иррациональным!) началом.
– Значит, ты сознательно шел на риск?
– Не один я. Все, кто пишут в этом жанре. И не только о шахматах. Шахматы – лишь частный случай. Не более…
– Ладно. С этим я спорить не берусь. И все-таки один сюрприз в связи с твоими рассуждениями могу преподнести: один факт в твоей книге все же сочинен. И это утверждает не Александр Коблец, а сам Михаил Таль, которого ты взял себе в защитники. Помнишь, ты пишешь, что когда Ботвинник, став в 1948 году чемпионом мира, поехал отдыхать на Рижское взморье, юный Таль в сопровождении своей тети явился к гроссмейстеру… поиграть!
«На звонок вышла женщина. Она взглянула на мальчугана с шахматной доской под мышкой, мгновенно «оценила позицию» и, сказав: «Ботвинник спит!» – быстро захлопнула дверь».
Ты утверждаешь, что и это тебе рассказал Таль? Ах, вот как! Но в 1978 году в серии «Выдающиеся шахматисты мира» вышла книга о Тале «В огонь атаки». В ней я прочитал, что этого эпизода не было. Не было совсем! «Легенда эта широкоизвестна, и я всегда улыбался, читая (и не опровергая!) ее», – говорит в книге Таль. Что скажешь на это?
– А ничего не скажу, не поглядев предварительно в запись моих бесед с Талем. Вот она, эта «легенда», почти слово в слово! Даже имя тети Таль назвал.
Кстати, экс-чемпион мира напрасно скромничает, отказываясь от своих авторских прав на эту «легенду». Даже если бы у меня не было записей наших бесед, отказаться от авторства Талю невозможно.
В 24-м номере еженедельника «64» за 1972 год Таль опубликовал статью «Встречи с кумиром», где рассказал о двух своих матчах с Ботвинником. В этой статье Таль поведал о том, что в 1948 году действительно сделал попытку встретиться с чемпионом мира: «Вскоре случай представился: М. Ботвинник приехал отдыхать на Рижское взморье. Узнав об этом из газет, я начал планомерную осаду домашних, которая через несколько дней увенчалась успехом. Мы узнали адрес чемпиона мира и, вооружившись шахматной доской (на всякий случай!), попытались попасть на аудиенцию. Попытка эта, правда, оказалась неудачной. Дело в том, что я (по молодости, разумеется) недооценивал фактора спортивного режима и попал как раз во время послеобеденного отдыха. Матч был перенесен…»
Но именно так, только, естественно, другими словами описан этот эпизод, как убедится сам читатель, в «Загадке Таля»!
– А ты не спрашивал у Михаила Нехемьевича, зачем он рассказал тебе эту историю, если ее в действительности не было?
– Спрашивал… «Очень уж она мне показалась тогда занятной», – не моргнув глазом ответил Таль.
Но – стоп! Поскольку мы уже знаем, что Таль либо сочинил легенду, либо сочинил версию, что эту легенду сочинили другие, то мы вправе уже без его участия определить, когда он это сделал – в молодом возрасте либо в зрелом. Юность бесхитростна, и я больше верю молодому Мише Талю, почему в повести и оставил это место в неприкосновенности. А вот зачем он спустя много лет решил дезавуировать сам себя – эту загадку я разгадывать не берусь…
– Ну что ж, действительно, хватит загадок. А все-таки не кажется ли тебе, что ты сбился на какой-то ворчливый тон? Ну, были неприятности с гроссмейстерами и мастерами, были! А у кого их не было? Они и между собой-то не часто ладят. Шахматы как спорт, как борьба не очень-то способствуют воспитанию ангельских характеров. Вспомни, как был назван один из репортажей в «64»: «Игра прекрасная и… бессердечная». А Сало Флор просто назвал шахматы «чертовской игрой».
Давай покончим с этим. Давай, как это иногда делается в настоящих интервью, я буду задавать тебе короткие вопросы, а ты старайся давать короткие ответы. Ну вот, например: – Кого из гроссмейстеров ты считаешь самым великодушным?
– Конечно, Андрэ Лилиенталя. В своих публичных выступлениях и даже в сборниках избранных партий он приводит и проигранные им партии. Такого благородства я ни у кого другого не встречал.
– Чей прогноз ты оценил как самый оригинальный?
– Марка Тайманова. Перед матчем Ботвинник – Петросян (1963) Тайманов сказал: «Ботвинник будет играть лучше, но Петросян безошибочнее!» Этот прогноз, как потом выяснилось, был и лучшим и безошибочным.
– Чье высказывание гроссмейстера о себе показалось тебе самым удивительным?
– Спасского, когда, победив Петросяна в матче 1969 года, он на пресс-конференции сказал о себе: «Да, я ленив…»
– Какое высказывание гроссмейстеров о результате шахматной встречи было для тебя самым неожиданным?
– Тиграна Петросяна. Когда однажды я выполнил норму кандидата в мастера, да еще выиграл при этом у знаменитого в свое время мастера Владимира Алаторцева, и, гордый собой, поделился радостью с Петросяном, он с неподдельной горечью сказал: «Вот видите до чего дошли наши шахматы!..»
– А каким самым неожиданным вообще было для тебя какое-либо высказывание, относящееся к шахматам?
– Самую большую шахматную неожиданность преподнес мне опять-таки Лилиенталь. 13 декабря 1985 года мы заехали с ним в редакцию «Советского спорта». Проходя мимо медицинского учреждения, расположенного рядом с редакцией, Лилиенталь сказал: «Здесь жил Ласкер – вот его окно».
Неожиданное – рядом! Во время войны я нашел в городке Берлинхене дом, где родился Ласкер, а здесь десятки лет проходил мимо окон квартиры, не подозревая, что в ней в тридцатые годы жил великий чемпион…
– Есть много определений того, что такое шахматы. Чье определение ты считаешь самым верным?
– Ботвинника. «Суть шахмат в том, – сказал он, – что они являются типичной неточной задачей. Проще говоря, шахматы ставят настолько сложные проблемы, что они не могут быть решены точно. В этом и состоит удивительная притягательная сила шахмат. Играя в шахматы, люди непрерывно тренируются в решении таких задач. Кстати, жизнь человека с кибернетической точки зрения и состоит в непрерывном решении неточных задач».
– Какое теоретическое определение жертвы в шахматах ты считаешь самым точным?
– Принадлежащее Талю. Он однажды сказал: «Жертвы делятся на две категории: первая – корректные, вторая… мои».
– Какое самое большое журналистское огорчение, связанное с шахматами, ты испытал?
– Ох, их было так много, так много, что трудно и выбрать! Ну вот, пожалуй. Однажды я опубликовал обозрение, где, между прочим, рассказывал, как Таль взял реванш у одного из соперников за недавнее поражение. Так как в ту пору шел фильм «Вендетта по-итальянски», я написал, что в этой партии была осуществлена вендетта по-тальянски и был очень доволен своей находкой. Увы, корректор был начеку, и вендетта состоялась по-итальянски…
– И это огорчение ты считаешь серьезным?
– Конечно, нет, тем более что фильм, как я потом вспомнил, назывался «Вендетта по-корсикански». Даже не по-сицилиански, что имело бы хоть отдаленное отношение к шахматам.
Ну, что еще? Да, очень огорчило меня коротенькое, в несколько строк, письмо читателя после опубликования «Загадки Таля» в 1973 году. Он разъяснил, что Эйнштейн был автором не теории вероятности, как уверенно утверждал я, а теории относительности. Это был уже болезненный удар по моему авторскому самолюбию.
А еще я испытал что-то вроде радостного огорчения, если позволительно такое словосочетание, когда в журнале «Шахматы» за 1968 год прочитал заметку Г. Зиндера из Лиепаи под названием «Нужно ли учитывать красоту?» Автор доказывал, что «в шахматах, как в фигурном катании, должно быть два критерия оценки достижений спортсмена. Первый – техника исполнения, второй – артистичность.
В шахматах первое – это оценка результата, а второе – как он достигнут: просто за счет зевка пешки или фигуры (падение на льду!), красивой комбинацией или позиционным нажимом или же соглашением на ничью в 12 ходов…
Шахматы дошли до такой степени развития, что учитывать только результат партии нельзя. Специальные судьи должны подсчитывать дополнительные очки за артистичность исполнения. По крайней мере, это можно было бы применять при дележе мест».
Когда спустя десять лет я развивал аналогичные мысли в статье «Искусство ли шахматное искусство?», то был убежден, что являюсь первооткрывателем. Увы… Но найти единомышленника было конечно же приятно. Далеко не все гроссмейстеры с одобрением отнеслись к мо…, простите, – нашей идее…
– Ну а неужели не бывало у тебя профессионального недовольства собой, а не корректорами или Эйнштейном, который назвал свою теорию не так, как тебе бы хотелось?
– Почему же, бывало. С молодых лет я увлекался красивостями стиля. Этот порок необычайно живуч, и даже когда начинаешь его осознавать, отделаться от тяги к ложным эффектам непросто.
– Ну и что, ты уже научился писать строже?
– Учусь. Рассказывая в «Советском спорте» об одном из эпизодов матча на первенство мира Гаприндашвили – Александрия, проходившего в 1975 году в курзале Пицунды, я писал: «Продумав минут пятнадцать, Нана остановила наконец часы и протянула руку подошедшей неторопливо сопернице. В наступившей после аплодисментов тишине стало вдруг слышно, как ритмично шумит за стеной равнодушное к человеческим горестям море». Теперь, если буду это когда-нибудь печатать, о «море» вычеркну.
– А не потому ли, что в курзале просто не слышно шума моря?
– И поэтому тоже. Доволен?
– Вот ты берешься судить о шахматистах экстракласса, о психологизме шахматной борьбы, о прочих высоких шахматных материях. Но можешь ли ты сам понять шахматные страсти?
– Могу. Как и каждый любитель шахмат. Разница лишь в масштабе, а суть одна…
В чемпионате Центрального Дома литераторов 1983 года я перед финишем имел фантастический результат – девять побед при двух ничьих. Как Каспаров в Никшиче (не надо смеяться). Причем выиграл у всех своих конкурентов – и у тех двоих, что в итоге опередили меня на пол-очка, и у тех, кто отстал от меня на полочка. Потом проиграл четыре партии подряд, в том числе двум аутсайдерам. Не был психологически готов к такому успеху. Да, и в стакане воды бушуют бури…
– Тебе не кажется, что пора закругляться?
– Закругляюсь. Наверное, найдется не один читатель, который подумает, что автор воспользовался удобной формой интервью, чтобы дать волю своему трудному характеру. Нет, я хотел другого – доказать, как это не просто, а если быть честным до конца, – как это трудно – быть шахматным литератором. И как это безумно интересно – быть шахматным литератором.
Пусть читатель меня простит, но я позволю себе привести отрывочек из заметок, относившихся к московскому международному турниру 1967 года и называвшихся «Когда боги в азарте».
«О, это волшебство финиша! О, это томление страстей, прихотливый калейдоскоп манящих надежд и скорбных разочарований! Какую удивительную перемену совершает это волшебство с гроссмейстерами!..
Помните те, первые, такие чопорно-торжественные дни? На сцене находились не участники турнира, нет, – боги-олимпийцы. Они не боролись на 64 клетках, они священнодействовали. И если правда, что вся мудрость шахмат укладывается в три измерения – науку, искусство и спорт, то я бы сказал, что на сцене в те дни находились доктора шахматных наук и магистры шахматного искусства.
А что же спорт? Фигурально выражаясь, он тогда еще скромно сидел в углу сцены, забытый всеми, и ехидно улыбался. Он знал – его час придет! И тогда выяснится, что все эти обладатели звучных званий, чемпионы и экс-чемпионы, претенденты и экс-претенденты, все эти непогрешимые жрецы шахматной богини Каиссы – только люди и ничто человеческое, слава богу, им не чуждо…»
Это было напечатано в «Советском спорте» и, как мне кажется, лучше всего объясняет, почему так интересно быть шахматным литератором.
– А нет ли и тут кокетства манерой?
– Ну, есть, но ведь это давно написано. Словом, не отвлекай. Так вот, когда боги в азарте, – это чертовски интересно! Мир шахмат. Загадочный, странный, чарующий мир. Мир деревянных фигурок, одухотворенных человеческим разумом и страстью. Мир, в котором логика и знание действуют заодно с фантазией; в котором чувство прекрасного способно взять верх над трезвым расчетом; в котором гармонию порой бесцеремонно нарушает спорт с его беспощадностью и его суровой справедливостью.
Жить даже рядом с этим миром, жить его драмами, стараться понимать и осмысливать присущее ему противоречие, состоящее в том, что боги шахмат одновременно только люди, словом, наблюдать всю эту сложную и неоднозначную жизнь и по возможности увлекательно описывать, даже получая при этом болезненные уколы, – это огромное наслаждение. И если бы, как иногда говорят, я мог бы все начать сначала, я пошел бы по тому же тернистому пути…
Актеры шахматной сцены
В отличие от любителей всех без исключения спортивных зрелищ почитатели шахматного искусства имеют одну счастливую и неоценимую привилегию: не присутствуя на соревновании, они могут по записи партий составить себе полное представление о всех перипетиях борьбы, в том числе, к примеру, даже и о том, как долго задумывался каждый участник над тем или иным ходом. (Эту роскошь можно получить, если велся так долго пропагандируемый Давидом Бронштейном хронометраж партии).
Казалось бы, это должно избавить организаторов турниров и матчей от забот об аренде больших залов. В действительности же самые крупные концертные залы Москвы, Ленинграда и ряда других городов, когда в них проводятся интересные шахматные турниры или матчи, оказываются иногда слишком тесными, особенно если становятся местом проведения соревнований на первенство мира.
Есть и другая парадоксальная закономерность. Многих любителей таких темпераментных и темповых состязаний, как, скажем, матчи по хоккею, футболу, боксу, фехтованию и т. п. вполне устраивает удобное кресло у телевизора. Отдельные, и отнюдь не редкие индивидуумы, пылко любящие спортивные зрелища, вообще отдают предпочтение этой уютной, надо признаться, трибуне перед натуральной трибуной на стадионе.
Казалось бы, любителю шахмат, этому молчуну, мечтательному созерцателю, самой природой уготована роль шахматного телезрителя. Действительно, телерепортажи с шахматных турниров, довольно, надо сказать, редкие, вызывают у многочисленных болельщиков несомненный интерес, но – и это-то и удивительно! – никак не могут заменить тех совершенно особых, ни с чем не сравнимых переживаний, которые вызывает живое общение с мастерами и гроссмейстерами в турнирном зале.
Ценителю шахмат мало, оказывается, прочесть, изучить партии, мало увидеть героев на экране – для подлинного сопереживания ему еще надо воспринимать шахматистов воочию, так сказать в натуре, почуять запах шахматных декораций, кулис, побыть в праздничной и одновременно рабочей атмосфере соревнования.
Московский международный турнир 1981 года проходил в комфортабельном конгресс-зале Международного центра торговли и научно-технических связей с зарубежными странами.
Комфортабельным был не только зал: в холле и в пресс-центре стояло по четыре телевизора, на экранах которых синхронно воспроизводились ходы участников.
Особенное удобство представляла эта электронная система даже не столько во время партии – ее ведь можно было наблюдать в зале, – сколько после, когда гроссмейстеры здесь же на сцене начинали анализировать игру и показывать друг другу варианты, которые они обдумывали в ходе борьбы. «Эх, поставить бы им еще микрофон, чтобы можно было слышать!» – в сердцах воскликнул один из болельщиков, глядя на одну из загадочных пантомим, которые разыгрывались практически после каждой партии. Воистину нет предела любопытству болельщиков – «подглядывать» за гроссмейстерами им уже мало – хочется еще и «подслушивать»!..
Болельщики не зря хотели бы видеть и слышать то, что происходит за кулисами. Там происходят иногда даже более интересные события, чем на сцене. Вернемся в далекое прошлое – к московскому международному турниру 1925 года. Очевидец этого турнира С. Кананыкин приводит любопытнейшие подробности встречи Ласкера и Капабланки, причем, как вы сейчас убедитесь, самое интересное для зрителя произошло не во время партии, а после нее.
«Как и следовало ожидать, партия Капабланка – Ласкер в центре внимания. Я стою вплотную к канату, на расстоянии шага от них, и стараюсь не только не упустить ни одного их движения, но… и проникнуть в их мысли. Уже после девяти ходов (!), в течение которых Капабланка дважды вставал и беспечно прогуливался, в то время как Ласкер ни разу не покинул стула и подолгу задумывался, положение экс-чемпиона стало весьма затруднительным».
Капабланка, однако, не воспользовался всеми выгодами своего положения, и вскоре соперники согласились на ничью.
«Зал был разочарован. Я тоже, конечно. А сами участники? На этот вопрос я получил ответ с помощью незабвенного Н. Григорьева (главного судьи. – В. В.), при содействии которого мне удалось стать вторым свидетелем поистине незабываемого зрелища – увидеть тех же Капабланку и Ласкера… за анализом только что сыгранной партии. Незабываемость этой сцены помимо всего прочего в ее своеобразном комизме: ведь даже при совместном анализе оба великих соперника, которые в эту пору друг с другом не разговаривали, продолжали… молчать! А объяснялись исключительно на языке вариантов.
И до чего же разительно противоположным был этот язык! «Разговаривал» в основном Капабланка. Причем сыпал вариантами в таком изобилии и сверхстремительном темпе, что его едва уловимые моим неопытным глазом мозаичные манипуляции с фигурами были похожи на неразборчивую сердитую скороговорку! Ласкер же, сохраняя олимпийское спокойствие, показавшееся, впрочем, мне ироничным, ограничивался двумя-тремя ходами-возражениями, похожими на насмешливые «реплики с места». После каждой такой реплики Капабланка нахмуривался и на несколько мгновений (всего лишь мгновений!) задумывался, вслед за чем его гневная «скороговорка» возобновлялась опять и опять… Н. Григорьев, улыбаясь, сказал мне на другой день, что раздосадованный Капабланка все пытался доказать, что он мог и обязан был выиграть во всех вариантах, а Ласкер так же молча и упорно не соглашался. И остался при своем убеждении…»
Итак, как видите, истинный шахматный болельщик хочет ощутить столкновение интеллектов, характеров, страстей не опосредствованно, не только в сражении деревянных фигурок, ведущих бои на столиках, и их дублеров – на огромных демонстрационных досках, но и – в самом прямом, в самом наглядном противостоянии или, если хотите, «противосидении» двух человеческих личностей. И это роднит его со зрителем театра.
Можно утверждать, что в природе шахматной борьбы, понимаемой в широком, в том числе и психологическом аспекте, заложено некое двуединство – человек и шахматные фигуры, фигуры и человек. Как не может быть играющего шахматиста без шахмат (при игре «вслепую» фигуры мысленно все равно присутствуют на воображаемой доске), так и не может быть фигурок, которые бы двигались без участия человека (в игре в шахматы компьютеров действует разум запрограммировавших их людей).
Это двуединство или, можно сказать и так, раздвоение нагляднее всего ощущается в зрительном зале, где болельщик, глядя на демонстрационную доску, все время держит шахматистов под надзором периферийного зрения. Иногда, в периоды осуществления стратегических замыслов либо в предвкушении готовящейся комбинационной вспышки, внимание зала целиком поглощено демонстрационной доской. В моменты же самих взрывов либо после них, когда драма уже свершилась и ничего исправить нельзя, словом, когда шахматные фигуры уже отыграли свою роковую роль, на авансцену выходят личности шахматистов.
Всякая попытка вольно или невольно нарушить это двуединство, провести между шахматистом и шахматами разграничительную межу, заставить их жить раздельной жизнью неминуемо приводит к неудаче.
Помню, участникам одного из чемпионатов СССР показали на закрытии турнира научно-популярный фильм о шахматах. Фильм был сделан опытными, умелыми кинематографистами, сделан был интересно. Но вот на экране документальные кадры: встреча двух гроссмейстеров. Камера в полной тишине, без дикторского текста, показывает крупным планом шахматиста, обдумывающего ход. Мы не видим партии, не знаем, какова в этот момент ситуация в матче. Но так ли это уж важно именно для этой аудитории – ведь она «своя», она-то поймет, должна понять? И вдруг в зале смех, который переходит в откровенный хохот. Хохочут гроссмейстеры, которым так легко представить, что испытывает сейчас их коллега. Потому что, вопреки желанию создателей фильма, позы, которые принимает один из партнеров, для нас, оторванных от контекста ведущейся им гигантской борьбы, ненатуральны, смешны, мимика его воспринимается как гримасы. Представьте себе, что в вашем телевизоре пропал звук, а на экране – трагик, темпераментно читающий неведомый вам монолог…
Авторы художественного фильма «Гроссмейстер» поступили иначе. В кульминационной сцене, где герой фильма одерживает решающую победу, мы видим не только его самого как гроссмейстера и одновременно актера шахматного театра; мы видим еще и демонстрационную доску с живущими на ней своей жизнью фигурами, видим часы, слышим их тревожное пульсирование, видим, наконец, взволнованные лица зрителей. Словом, атмосфера шахматной битвы захватывает нас в полон, мы сопереживаем вместе с героем, сочувствуем каждому его жесту. И тут уже никому не смешно.
Именно в слитности шахматных фигур и повелевающего ими человека, его судьбы и кроется секрет жгучего драматизма, который присущ шахматной борьбе. Именно она, эта слитность, придает шахматам черты искусства, заставляя нас не только испытывать от тех или иных замыслов чисто эстетическое наслаждение, что само по себе уже немало, но и страдать (вместе с фигурами или вместе с шахматистом?) или, напротив, торжествовать.
Хотят этого шахматисты или не хотят, осознают или нет, но, освещаемые огнями рампы, находясь на сценических подмостках, они, поглощенные своим искусством, в то же время лицедействуют, иногда умышленно «играют» на партнера, а то и на публику, и все это неизбежно роднит их с актерами.
«Много есть схожих черт в игре актера и шахматиста, – пишет Таль в книжке «Когда оживают фигуры» (литературная запись Олега Скуратова). – Сцена, зрительный зал… И хотя на сцене царит тишина, разговор с залом полон выразительности и эмоций. Шахматы дали мне многое: друзей, радость творчества, возможность побывать чуть не во всех уголках земли. Но главное, они подарили мне радость общения с огромной аудиторией любителей этой игры. Ведь шахматист, даже находясь на сцене зрительного зала, остро ощущает все, что происходит в партере и даже на галерке. Чувствует симпатии или неодобрение и, чего греха таить, иной раз делает ход не по «науке», а на зрителя…
Желание вызвать одобрение зала остроумным ходом (пусть спорным!) несет в себе заряд доброжелательности, свидетельствует о живом двустороннем контакте мастеров и болельщиков. А такой контакт просто необходим…
Я, например, в корне не согласен с теми, кто хочет поместить Шахматистов в некую оранжерейную обстановку, изолировав их от зрителей. Так, на международном турнире в Тилбурге (Голландия) организаторы создали как будто идеальные условия. Даже придирчивый Роберт Фишер, наверно, не усмотрел бы недостатков. Но одно мне было не по душе – болельщики находились в отдельном зале. И следили за игрой гроссмейстеров, глядя на голубой экран.
Не могу судить, понравилось ли им это новшество, но я чувствовал себя как актер, читающий монолог в пустом зале. Да и Бент Ларсен пожаловался мне, что без зрителей не то настроение.
Иной раз зрители видят то, что ускользнуло от глаз притомившегося гроссмейстера. Владимир Симагин как-то рассказывал, что в первенстве страны зевнул важную пешку, играя с Таймановым. В ожидании неминуемой кары сидел совершенно расстроенный и вдруг услышал хлопки, которые все усиливались… «Кто-то комбинирует…» – подумал он и осмотрел демонстрационные доски. Но там все было спокойно, никто ничего не жертвовал. И вдруг услышал эмоциональный возглас какого-то болельщика: «Браво, Симагин!»
«Тогда я еще раз посмотрел на доску, – продолжал Владимир Павлович, – и, к неописуемой радости, увидел, что брать-то мою пешку нельзя – мат даю в шесть ходов! А если ее не брать, тогда эта пешка в ферзи проходит. Спасибо зрителям, ведь я чуть было не сдался…»
Моменты живого общения с публикой, даже иногда и игры на публику очень важны в творчестве Таля. В другом месте Таль пишет: «Мне нравится владеть инициативой, постоянно беспокоить партнера; не скрою, нравится, когда после жертвы фигуры или пешки зал начинает шуметь. Я думаю, что это не должно вызывать осуждения: ведь любому артисту или музыканту далеко не безразлична реакция зрительного зала».
О том, насколько темпераментно переживают зрители перипетии игры, свидетельствует многократно описанный и ставший уже прямо-таки легендарным случай, произошедший в X чемпионате СССР в Тбилиси в 1937 году.
Неудачно выступавший в этом соревновании (и оказавшийся на последнем месте) тбилисец Арчил Эбралидзе встречается с одним из фаворитов – Вячеславом Рагозиным. В чуть худшей позиции Рагозин совершает грубую ошибку, и Эбралидзе одним ходом может выиграть ладью.
Я не был очевидцем этого зрелища и пользуюсь воспоминаниями нескольких свидетелей, но хорошо знаю тбилисских болельщиков и легко могу представить себе настроение притихшего зала. Конечно же все видели, что белую ладью можно выиграть одним ходом, и предвкушали первую победу земляка, но Эбралидзе продолжал думать.