355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вероник Олми » Первая любовь » Текст книги (страница 7)
Первая любовь
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 23:25

Текст книги "Первая любовь"


Автор книги: Вероник Олми



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)

Подошла соседка, первый гонец, желая помочь; она сказала Дарио, что сейчас его позовут. По ее взгляду было видно, что ее забавляют два несмышленыша, которые флиртовали, а теперь прощаются. Наверное, и у нее всплыли смутные воспоминания о каком-нибудь сыне булочника, с которым она проводила время на каникулах в деревне, или о парне с пляжа в Трувиле – летняя экзотика, тема для будущей болтовни с подружками, с хихиканьем и сомнительными признаниями. Собака все лаяла, и нам приходилось повторять наши скупые слова, а когда мы замолчали, тесно прижавшись друг к другу, собака все так же лаяла, и ее лай заполнил наше молчание, распугал мысли, и показалось странным так мучительно горевать.

И действительно, очень скоро мать Дарио стала его звать, очень ласково, – я никогда не говорила ему таких слов: "Сердце мое, ангел мой, Дарио, милый, где же ты?" Поднялся ветер, сделалось зябко, над нами сгустились облака, и потихоньку стал меркнуть свет, все потускнело и не имело уже ни прелести, ни значения. Я вдохнула сколько могла запаха корицы и крема, потому что утром он брился, может быть, ради меня, может быть, ради наших последних поцелуев, но лучше бы он не брился, лучше бы его подбородок кололся и на моем остался след, легкая краснота. Я смотрела ему в глаза, цвет их так часто менялся в зависимости от света, они были сродни небесной синеве Прованса, и я не могла бы точно сказать, какие они. Я слышала его сердце – или свое? Двух трепещущих птиц, они судорожно бились, а потом послышался горловой странный звук, он всхлипнул и ушел, чуть горбясь, впервые неуклюжий, впервые не в ладу с собой, он споткнулся о камень, но не упал, выпрямился – и все. Больше ничего. Зеленый удаляющийся пуловер, радостный вскрик его матери. Хлопнула дверца, заурчал мотор, и машина уехала.

Я осталась среди сосен, в нескольких километрах от Экса. Ветер крутил сухие листья. Собака больше не лаяла. Может, ее впустили в дом? Может, прибили? Что мне за дело? Я просто стояла и поняла, что жизнь будет еще долгой. И мне придется притворяться, что она мне интересна. Придется находить хобби, путешествовать, в общем, занимать себя. Я не знала, что пройдет тридцать лет, и Дарио Контадино, покинувший меня, спотыкаясь среди этих сосен, позовет меня. Как будто тридцать лет назад в сентябрьский день он не сел в машину и не хлопнул дверцей, а остановился, держась за ручку, и выкрикнул мое имя.

Я долго искала Зою, бродила по Эксу, я была уверена, что та не уехала. Она хотела, чтобы я ее искала, чтобы опять тратила на нее свое время. Материнство неразлучно с чувством вины. Я ходила по улицам и корила себя, зачем сделала ей больно – как винила себя за несправедливое наказание, опоздание на школьный спектакль, пустой холодильник, невкусно приготовленное мясо, потому что мать всегда должна мочь все: кормить, ухаживать, утешать, понимать и прощать. Может, Зоя и ушла сейчас только для того, чтобы испытать, не растеряла ли я мое материнское всемогущество. Убедиться, что мне довольно одной секунды, чтобы заработало материнское чувство, немного потрепанное, но состоящее целиком и полностью из любви.

Я искала ее по всему Эксу и вспоминала свою мать, которая передоверила мне Кристину, словно передала эстафету. Она осталась верной дочерью Богу Отцу, а Он не слишком заботится о защите своих детей, и они боятся жизни. Случается у них одно плохое, а единственная радость – исполнен-ный долг. Но вот однажды мы с подружкой Франс подслушали ее разговор, а она об этом и знать не знала. Мне тогда было тринадцать лет. В супермаркете в отделе косметики мы с Франс чуть-чуть подкрашивали ресницы, душились бесплатно, пробовали тени и губную помаду, которые не могли купить, которыми нам не разрешалось пользоваться. И вдруг я услышала мамин голос. Она говорила: "Как по-вашему, они не слишком светлые?" – стесняясь и наслаждаясь одновременно. Я у нее такого тона никогда не слышала. Я повернула голову и посмотрела. Мама продела руку в колготки телесного цвета и ждала, что скажет ей продавщица, усталая, равнодушная женщина, у которой на лице было столько краски, сколько не на всякой витрине найдешь.

– Слишком светлые для чего? – спрашивала продавщица, пытаясь изобразить безмерную заинтересованность в продаже колготок.

– Я хочу сказать… как вы думаете, они не слишком светлые… для праздника?

Я задумалась, какой праздник имеет в виду моя матушка, мы никогда не ходили ни на какие праздники. Крестины и похороны были в нашей жизни основными событиями. На свадьбы нас редко приглашали: наше странное семейство вызывало у людей опасение: Кристина слишком бурно выражала свою радость, а папа был из тех танцоров, что отдавливают партнершам ноги. Мама очень неуверенно и тихо продолжала:

– Я хочу спросить… а черные? Черные ведь шикарнее, правда?

– Что правда, то правда, черные гораздо шикарнее.

– Но в моем возрасте… черные… Они не будут выглядеть неуместно?

Продавщица широко раскрыла глаза, и под накладными ресницами стали видны ее собственные, с двумя рядами ресниц она стала похожа на авангардистскую марионетку.

– Что значит – неуместно?

Мама заговорила еще тише, я разбирала слова с трудом и пыталась заставить замолчать Франс, которая отыскала духи с суперчувственным запахом.

– Черные чулки в моем возрасте не покажутся… претензией на роковую женщину?

Продавщица болезненно скривилась, и оранжевая помада оставила след на ее зубах. Она испустила тяжкий вздох. Мама вновь посмотрела на свою руку в телесных колготках и сказала:

– Я подумаю.

Что означало: "Я не буду брать ничего, но сказать об этом не решаюсь".

– Надо же! Твоя мама! – прошипела мне Франс, как будто совершила открытие.

– Помолчи! Я поняла и хочу узнать, чем дело кончится.

Продавщица удалилась, покачивая головой. Мама по-прежнему рассматривала свою руку. Она медленно расставила пальцы и смотрела на них, словно на совершенно новый товар, собираясь приобрести новинку. Мама улыбалась, но, когда рядом с ней появилась, тряся головой, мадам Манар, наша соседка сверху, с большой продуктовой сумкой, мама сняла с руки колготки и решительно высказалась:

– Пустая трата денег.

– Вы правы, мадам Больё, шерстяные чулки куда прочнее.

– Конечно, прочнее, – согласилась мама горестно.

– А уж теплее!

– Теплее…

– Вы придете на собрание жильцов нашего дома завтра вечером? Будет обсуждаться проблема счетчиков. Сами понимаете, какая это проблема!

Мама кивнула соглашаясь, и соседка перешла на налоги и мусорные ящики. Франс потянула меня за рукав, и мы с ней вышли из магазина. У моей подруги был подчеркнуто невинный вид – вероятно, она что-то стибрила.

Я не знала, что значит «роковая женщина», и уж тем более почему она ходит в черном. Но мне показалось, что определение подходит моей матери, и очень долго считала, что «роковая» означает «изможденная». И вот однажды, когда мама вернулась с похорон отца Галлара, бывшего кюре из церкви Святого Иоанна Мальтийского, и не спеша переодевалась у себя в комнате, бережно убирая в комод черный платок, жакет и юбку, я, стоя на пороге и желая хоть немного ее утешить – вид у нее был еще более удрученный, чем всегда, – сочувственно сказала:

– Ты права, мама, убери все черное, я не хочу, чтобы ты опять когда-нибудь была роковой женщиной.

Она обернулась ко мне с таким изумлением, что можно было подумать, кюре воскрес, и с трудом выговорила:

– ЧТО ты сказала, Эмилия?

– Ты ведь очень любила отца Галлара, правда?

– Да, но… На что ты намекаешь?

– Да ни на что… Ты выглядела шикарно… Но… все-таки… все-таки… слишком роковой женщиной..

Мама простонала: "О Господи! Господи Боже мой!" – закрыв лицо руками, и села на кровать. К нам подошла Кристина и посмотрела на мать с большим удивлением.

– Что с ней? – спросила она у меня.

Я пожала плечами, не решаясь больше ничего сказать. Мать встала, подошла ко мне, лицо у нее сделалось совсем маленьким, и, буравя меня взглядом, отчеканила:

– Еще одно такое замечание, и я запрещу тебе выходить за порог.

Она вновь была преисполнена собственного достоинства и черствости. Я отправилась к себе в комнату, и она крикнула мне вслед:

– Я запрещаю тебе ходить в кино!

И захлопнула за собой дверь. Разговор был окончен.

– Я больше люблю, когда она ходит на крестины, – заявила моя сестра, сильно дернув за волосы свою Барби.

Трудно описать мое горе – я страдала от несправедливости и просто огорчилась до глубины души. Я вспоминала маму в супермаркете, смешную и неуверенную, но как раз тогда мне и захотелось быть с ней вместе, мы бы выбрали для нее дорогие колготки черного цвета, ненужные, но желанные, для всех праздников, на которые мы никогда не пойдем…

Зоя сидела себе на скамеечке на бульваре Мирабо. Она имела нахальство быть еще и недовольной, что я так долго ее искала, а главное, сердилась, что я забыла мобильный. Моя забывчивость казалась ей лишним подтверждением моего злонамеренного отношения к ее отцу. Я постаралась перевести разговор на другое, стала расспрашивать дочку о планах на будущее, о ее намерении перестать торговать майками в Марселе: значит ли это, что она расстанется со своим не слишком приятным спутником и вернется в Париж. На все мои расспросы она отвечала: «Сейчас речь не об этом». Она приехала, чтобы разобраться, и, воспринимая правду лишь в гомеопатических дозах, упорно возвращалась к своей цели. Зоя напоминала мне обманутых женщин, которые сначала кричат: «Я не хочу ничего знать!» – потом выпытывают ВСЕ подробности и, переполнившись ими, вдруг доходят до мысли о самоубийстве.

Я пригласила Зою поужинать и, смирившись с ролью недостойной матери, заказала вино и все время подливала ей понемногу. Выпив три рюмки, она наконец расслабилась и заговорила. Она сравнила свою жизнь с телерепортажем о провинциалах, отдыхающих в пешеходной зоне: скучно, дешево и безопасно. Она решила уехать в Конго и заниматься маленькими шимпанзе-бонобо.

– Шимпанзе-бонобо?

– Да, я буду их гладить.

– Извини, не поняла. Ты будешь гладить маленьких волосатых страшилищ?

– Ты не в теме, мама. Не изучала материалов. Я как раз буду добиваться, чтобы они покрылись шерстью. Понимаешь?

– Нет.

– Перестань пить и сосредоточься: я поеду в Конго в питомник, куда отправляют маленьких шимпанзе, которых охотники лишили матерей. Буду их гладить, кормить, разговаривать, чтобы они вышли из глубокой депрессии, покрылись шерстью и выжили.

Жизнь – удивительная штука. Моя старшая дочь тоже. Я попросила ее привезти мне из Конго ярких тканей и не ввязываться в гражданские войны. Она меня попросила привезти из Генуи правдивую историю.

На следующий день около полудня я покинула Францию и оказалась в Италии.

Я пересекла границу, практически этого не заметив, и даже посетовала про себя, пожалев, что обошлась без всякой торжественности. Я бы предпочла, чтобы Италия раскрыла мне объятия, в самом деле приняв меня, чтобы таможенник крикнул мне: «Avanti!» – широким жестом указав на родные края.

Туннели, туннели, до головокружения. Я попыталась справиться с ним, начав их считать, но дойдя до тридцати, обескураженная, бросила. Я ехала за задними фонарями грузовиков, потом видела кусочек Средиземного моря и снова погружалась в темноту туннеля, и опять, и опять. День сменялся ночью, ночь – днем, словно жизнь побежала в несколько раз быстрее, мелькая, как карты-в азартной игре, как кадры в немом кино.

Я ехала назад, в прошлое. Как я мечтала когда-то побывать в доме Дарио, угнездившемся на генуэзских скалах. Дарио показывал мне фотографии, а еще рисунки и пастели своего дяди. Даже адрес погружал меня в мечтательность: "Вилла "Флорида", улица Пешиа". В объявлении адрес не указывался, и тут я тоже узнала Дарио: ему всегда очевидность была ближе точности. Он не сомневался, что его имени вместе с названием виллы окажется достаточно, чтобы найти его. И был прав.

Я уже не знала, где воспоминания, где явь; картина жизни рассыпалась на фрагменты, и мне не удавалось пока восстановить ее целостность. Я побывала в Эксе, в мире детства, давних ощущений и яркого света, которым начиналось каждое утро. Мне казалось в детстве, что весь мир именно таков и повсюду сияющее солнце освещает холмы и близкое море, до которого можно всегда дойти и вдохнуть соленый запах. Откуда мне было знать, что близость ярко-синего моря стала первым подарком, который мне сделала жизнь, и остальные ее подарки не могли с этим сравниться? Каждое утро я просыпалась и видела красоту. Но не знала об этом. Каждый вечер я засыпала, слыша слова сестры: "Я тебя люблю, Мимиль", и просила ее говорить потише. Я только что повидалась со своей старшей дочкой, она не знает, кому ей отдать свою нежность, ей кажется, что она нужна только обезьянкам, хотя один только ее взгляд способен исцелить самого отчаявшегося человека. Я без малейших угрызений совести оставила мужчину, с которым прожила двадцать пять лет, проспала семь тысяч ночей. Уехала не обернувшись, и, собственно, всю свою жизнь я только и делала, что неуклонно стремилась вперед, мешая ностальгию и воспоминания, огорчения и нежность, усталость и упущенное время.

Я покинула Францию, пересекла границу, которой больше не существует, и оказалась в Италии, будто внутри себя самой. Можно было подумать, что человек, который меня зачем-то ждал, сохранил Эмилию Больё в целости и сохранности, она еще не устала, не потратилась, не расточилась, она осталась подростком, занятым только собой, она шагала по миру с улыбкой и была о жизни очень высокого мнения.

Италия сняла с меня груз обязанностей и обязательств. Я знала, что Зоя непременно позвонит Марку и передаст ему наш разговор. Я даже подумала, что на мою откровенность с дочерью меня толкнуло малодушие, которое помешало мне все честно сказать ее отцу. Я повела себя ничуть не лучше тех родителей, которые используют своих детей в качестве посредников. Но я уже в Генуе – и пропади пропадом чувство вины! Вот-вот я доберусь до виллы «Флорида» и увижу Дарио. Я готовила себя к любым неожиданностям: он при смерти, и я увижу его пожелтевшее, иссохшее лицо. Или, наоборот, он задумал великолепный праздник и встретит меня, полный сил, с сияющей улыбкой в своем прекрасном саду. Или он одинокий, стареющий мужчина, писатель, задумавший описать свою жизнь? Откуда мне знать?

Я купила план города, а потом этот город с крутыми улочками, фонтанами, дворцами и портом, что с трудом справлялся с наплывом товаров со всех сторон, оставила позади и поехала вверх по холму. Генуя сверху сползает вниз и похожа на огромного зверя, который приготовился съесть своих детенышей. Улицы полны суеты, шума, громких голосов, что отскакивают эхом от стен кренящихся домов; портовые сирены тянут сотню лет все ту же ноту – это прощаются, отплывая, огромные медлительные грузовые корабли, чтобы очень скоро стать перышками во власти морской стихии.

Жара в машине стала невыносимой, из открытых окон на меня дул горячий, словно из печи, ветер, и выглядела я ужасно. В Эксе я купила несколько милых платьиц, красивый чемодан, косметику и духи, которыми обычно душусь, в общем, приготовилась к встрече, которая – кто знает? – возможно, будет не единственной. Сейчас платье прилипло к спине, а по щекам тек пот, но я наконец увидела богатые виллы на вершине холма, едва показывающие крыши из-за каменных стен, деревьев или густых решеток. Последние постройки, похоже, стоили подешевле, их можно было рассмотреть, террасы там были величиной с гараж, в садиках росли лимонные деревья в горшках и оливы не толще комнатных растений, – короче, виллы без прошлого. Обиталища нуворишей. Им хотелось, чтобы на них смотрели.

Я без труда нашла улицу Пешиа и страшно занервничала: так напрягает человека внезапная опасность, близкая встреча с противником на войне, те несколько секунд, после которых тайна перестанет быть тайной и напряжение спадет. Время сгустилось, как бывает во сне, когда в несколько минут умещается целый день, а иногда и целая жизнь, открывая, что душа у нас просторнее жизни и мы слишком долго держали ее взаперти. Наконец-то происходило нечто необыкновенно важное. Наконец что-то могло произойти. И покончить с оцепенением. С оболочкой, как у созревшего каштана.

Я остановилась неподалеку от "Флориды". Воспользовалась крошечной площадкой на серпантине крутой дороги и оставила там машину – больше приткнуться было негде. Властные гордецы строили здесь дома на века. Каменная доска с названием была такой древней, что буквы почти стерлись, а зеленая глухая ограда не позволяла разглядеть, что делается внутри. Но с дороги, если запрокинуть голову, можно было увидеть сам дом и последнюю из террас, которые к нему вели. Я не напрасно верила Дарио, он не обманул меня: вилла была красивой и неприступной. Красоту ревниво оберегали. Я узнала этот дом.

Я нажала кнопки новенького домофона, поставленного совсем недавно, что было очевидно. Женский голос спросил, чего я хочу, и я ответила одним словом "Дарио" и услышала в ответ искаженный домофоном голос, который произнес в ответ другое слово, которое я так хотела услышать на границе: "Avanti". Калитка отворилась.

Я поднялась по узкой каменной дорожке до первой старинной террасы, вдалеке блестело море, вокруг – тенистые лавры, оливы и опять лестница до более просторной террасы с мясистыми растениями, олеандрами и геранями, поникшими от зноя. Остановившись у следующей лестницы, я оглядела дом и немного передохнула внизу. В конце этой лестницы время сожмется, исчезнут тридцать лет, что разделили нас с Дарио, но я уже знала: в нашей сегодняшней встрече не будет места ностальгии, а только несокрушимая уверенность, что мы все, абсолютно все проиграли, не сохранив в глубине души хоть немного от нас подростков.

У подножия последней лестницы, вдыхая сладковатый запах лимонных и апельсиновых деревьев, слыша отдаленный гул самолетов – здесь проходила их трасса, – видя Средиземное море, сливающееся с небом, чувствуя, как меня плотно окружает жизнь: порхающие птицы, жужжащие пчелы, осоловелые от жары собаки, младенцы в колыбельках в прохладных комнатах, старики в кабинетах со старинной мебелью или в полутемных библиотеках, девушки перед зеркалом, молчаливые крестьяне, слуги, влюбленные, неврастеники, – жизнь, которая начинается, а потом кончается и растворяется в бездне времени. Так вот я, стоя в низу этой лестницы, знала, что дом распахнет свои двери, не оказав сопротивления.

Ее звали Джульетта. Она сообщила мне это по-французски с легким певучим акцентом, итальянским акцентом любимых наших фильмов, легких песенок, которые превращают нас во влюбленных на время танца или взгляда, она произнесла раздельно «Джульетта», поставив на место каждую гласную и сделав ее звучной.

Она поражала красотой, будучи из тех красавиц, что и в пятьдесят не дурнеют и сохраняют царственную горделивость, зная, что принадлежат к особой, высшей, породе, потому что по-прежнему хороши, не утратив огненный взгляд, изящный овал, волнующий рот, подчеркнутый помадой, и пышные темные волосы, сияющие, будто отполированный камень. Эта женщина была уверена в себе, в своей неотразимой красоте, она вряд ли когда-нибудь жаловалась, поддавалась болезни, очень редко давала волю чувствам на людях и тем безоглядней любила без посторонних глаз.

Она сама открыла мне дверь, прежде чем я постучала. Стояла и ждала меня, и я сразу поняла, что она здесь хозяйка. Она узнала об объявлении Дарио? Он сказал, что включил меня в список приглашенных на праздник из прошлого, собираясь перелистать свою автобиографию? Или они затеяли игру, заключив между собой пари, – скучающая пара праздных, испорченных буржуа? Она не удивилась моему приезду. По всей видимости, она меня ждала. Мое имя рядом с ее звучало бледновато: Эмилия Больё, очень французское, однотонное, совсем не певучее имя, и сама я, бледная, вся в поту, никак не могла сравниться с этой темноволосой стройной женщиной, одетой с удивительно скромной, неподражаемой элегантностью. Я в пестреньком платьице, слишком новых босоножках, усталая и полная сомнений. А она смуглая, холеная, душистая, с тонкими браслетами на тонких безупречных руках. И между нами – Дарио, невидимый, подразумеваемый, главная пружина мизансцены. Он меня пригласил, а она меня принимает.

Мы с ней сели в кресла в небольшой гостиной, в полутьме, где уже с утра задергивали шторы, спасаясь от жары. Пыль плясала в пробившемся солнечном луче, пряталась в коврах и на пианино, никого не заботя. В этой комнате с полукруглыми окнами и высоким растрескавшимся потолком пахло пыльным бархатом и старыми собаками. Джульетта смотрела на меня без приязни, но и без недоброжелательства, она была в затруднении и подыскивала слова, но не потому, что плохо знала французский: я сразу поняла, что она говорит на нем свободно, как большинство итальянцев из здешних мест, и ей так же легко в Париже, как в Генуе, Риме или Нью-Йорке, люди этой среды говорят на многих языках, поскольку они хорошо воспитаны, а также потому, что это очень удобно. Горничная принесла нам чай, и какое-то время мы сидели с чашками в напряженном молчании. Я не решалась заговорить об объявлении, оно показалось мне вдруг смешным и нереальным. Но эта женщина знала мое имя до того, как я ей представилась, знала, что я живу на свете, но явно не знала, что ей со мной делать. И меня вдруг осенило, что сейчас она меня попросит с присущей ей самоуверенностью немедленно уехать, покинуть дом, пока не появился Дарио, чтобы мы с ним не встретились, она этого не хочет, она обнаружила объявление, она вне себя от гнева, ну и все такое прочее.

– Вы знаете, зачем я здесь? – задала я наконец вопрос.

Она не сразу ответила. Я видела, как на виске у нее бьется жилка.

– Я хочу, чтобы вы встретились с Дарио.

Его имя, произнесенное Джульеттой со свойственной итальянцам отчетливостью каждого звука, обрело внезапно невероятную весомость и конкретность. Она ХОЧЕТ, чтобы мы встретились с Дарио? С какой стати? Очная ставка? Тест? Пятидесятилетняя Эмилия навсегда уничтожит любимую девочку-подростка? Я сильно сомневалась, что играла столь важную роль в жизни Дарио. Но сам Дарио, чего хотел он?

И вдруг я почувствовала себя сильнее Джульетты: она выразила желание, но решение оставалось за мной, я могла ей отказать. Но она помешала мне ответить.

– Вы не должны ничему удивляться, – проговорила она бесцветным голосом.

– Он болен?

– Вполне возможно.

– Он здесь?

– Разумеется.

– Для чего он дал объявление? Кто вы? Я проделала долгий путь из Парижа на машине, и мне не хотелось бы оказаться пешкой в чужой игре.

– В игре? Я жена Дарио, мы женаты уже двадцать лет. У нас нет ни времени, ни желания играть кем бы то ни было.

Немного помолчав, она прибавила:

– Вами в особенности.

Она поднялась с кресла, и я вдруг ощутила, сколько бездн таится в душе этой женщины: она мучительно выдавливала из себя слова, потому что просить чьей-то помощи для нее пытка, она этого не умеет. Прожив жизнь королевой, она не знает, что такое просить. Джульетта немного походила по комнате. Она была не такого уж большого роста, но очень тонкая, гибкая и непомерно гордая.

– Эмилия, мне очень нелегко сказать вам то, что я собираюсь сказать. Поверьте, я предпочла бы обойтись без вашей помощи. Я долго колебалась, прежде чем поместить это объявление.

– Я… Я вас не понимаю…

– Я прибегла к обману, это правда. Я написала: "Приезжай ко мне" – и подписалась именем Дарио. Я знала, что если есть у меня малейшая надежда на ваш приезд сюда, то только благодаря его имени, а не моему. Разве я ошиблась?

Я тоже встала и, прежде чем уйти, посмотрела на нее. Я чувствовала себя сейчас очень уверенной и гораздо сильнее ее. Во мне клокотал глухой гнев.

– Я не хочу знать, из каких соображений вы дали это объявление, ваши соображения меня не интересуют. И я не думаю, что могу быть вам полезной.

Я была в ярости и в отчаянии тоже, обман Джульетты унизил меня: как легко и жалко я попалась. Я встала и вышла. Дом показался мне душным и тесным. Совсем не таким я себе его представляла, когда мчалась сюда, полная надежд. На что, спрашивается? Проделать такое путешествие, чтобы узнать, что Дарио не звал меня, что он даже не диктовал этого объявления жене… Что, вполне возможно, он даже о нем не подозревает…

Солнце в саду палило нещадно, каждый луч как раскаленное добела лезвие. Я спустилась на вторую террасу и на секунду остановилась, у меня закружилась голова, и я оперлась о каменную балюстраду, глядя на море, оно тоже стало почти белым с нестерпимым серебристым блеском, смотреть на который было невозможно. А позади меня в одной из комнат старого дома был Дарио. Прежний Дарио, но, быть может, больной, а может, и нет. Может, в состоянии внезапной депрессии, а может, с начальной стадией рака, усталый, живущий с женщиной, потерявшей представление о реальности, желающей диктовать миру так же, как всегда диктовала слугам и рабочим на заводе своего отца. С женщиной из буржуазной среды, которая сожалеет, что не преуспела, став моделью или киноактрисой, которая в минуты ностальгии сжигает старые фотографии и держится в тени, опасаясь не солнца, а самой себя.

– Выпейте воды.

Видно, она и в самом деле нуждалась во мне, если бежала за мной со стаканом. Я взяла у нее этот стакан, хотя не имела ни малейшего желания принимать от нее что бы то ни было. Мне хотелось одного – бежать, но удерживали на месте неудовлетворенность (бессмысленное путешествие, полная неизвестность, что сталось с Дарио) и почти невыносимое ощущение, что совсем рядом со мной тот самый человек, живой Дарио – всего в нескольких шагах, нескольких вздохах…

– Он знает, что я здесь?

– Не могу вам сказать.

– Кому я понадобилась? Ему или вам?

– Послушайте, вы сердитесь, и я вас понимаю. Я сожалею о своем поступке… Сожалею, что поступила так, а не иначе. Что поступила нечестно. Раньше я никогда бы так не сделала. Никогда.

– Скажите, зачем я здесь.

Внезапно мы стали с ней на равных. Никакого смысла не имели больше любезность, элегантность, утонченность, хорошие манеры. Мне нужно было знать одно: в чем тут дело?

Но она снова повторила, только с куда меньшей уверенностью в голосе, скорее горестно:

– Только ничему не удивляйтесь.

И вот я уже одна перед незнакомой дверью на верхнем этаже большого обветшалого грустного дома и сейчас увижу его. Тридцать долгих лет прошло с того сентябрьского утра в сосняке Экса: там стояла машина, готовая тронуться с места, а подросток, спотыкаясь и подавив всхлип, подошел к своей матери и больше меня не окликнул никогда, никогда, никогда. И вдруг через тридцать лет я стою за выцветшей зеленой дверью с маленькой латунной ручкой и не знаю, кем стал этот подросток, зачем я здесь и почему эта женщина, которая его любит, отдает его мне. Но я знаю, что приму все. Если он при смерти, сошел с ума, обезображен. Если высокомерен, эгоистичен, пьет запоем, обезумел. Я приму все, что сделало с ним время: ночи, когда он отчаивался, и ночи, когда занимался любовью до умопомрачения, дни, которые он спешил прожить, и дни, когда хотел умереть. Счастье и горе. Мучительные разочарования и беззаботный смех.

Дни, которые он проживал как сын, и дни, когда любил преклоняясь и, быть может, сердясь на себя за свою зависимость.

Я постучалась. Он не ответил. Я взялась за ручку. И вошла.

Он был в комнате. Стоял ко мне спиной. Я сразу узнала и спину, и манеру держаться. Он и в семнадцать чуть сутулился из-за высокого роста и держался с той же мягкой небрежностью. Да, это был Дарио. Хотя более широкий и массивный. Но волосы остались такими же тонкими и светлыми, разве стали еще светлее. Он стоял, повернувшись лицом к окну, не к тому, за которым сияло море, а к другому, где пинии, апельсиновые деревья и глицинии. Дарио никогда не нуждался в далях, чтобы ускользнуть неведомо куда. Я хотела его окликнуть. Хотела, как в первый раз, подбираться потихоньку к его имени, и пусть он меня поправляет шепотом: "Арио? – Нет, Дарио. – A-а, Марио. – Да-рио! Дарио Контадино".

Дарио Контадино… И я тихо-тихо, скорее для себя, чем для него, прошептала: "Ragazzo"… Потому что он так и остался мальчиком. И останется им навсегда. Ragazzo. Мальчиком, которого любили мы все. Чьи губы и руки всегда оставались в распоряжении жаждущих и только усталость принадлежала мне одной: с отрешенным видом он проводил рукой по лицу, приводя меня в восхищение… Дарио Контадино… Сколько девочек называли его по имени, прижимались губами к его губам, языком к языку, и все это было так просто, он был всегда рядом и не требовал ничего взамен. Я смотрела на его спину и вспоминала, как провела пальцем по его бедру, а он, не отрываясь, смотрел на море, но по телу у него пробежала дрожь, а потом уже не палец, а ладони, руки, и любовь на жесткой-жесткой земле и наша взаимная гордость. Любовь между нами была такой животворной, такой праведной и неповторимой.

Чуть ли не крадучись я подошла к нему. Мне было страшно до слез. Я была матерью, которая отыскала детеныша. Волчицей. Кошкой. Собакой. Я жаждала всем своим существом, чтобы он обернулся и заговорил. Пуп земли был в моем животе. Я была переполнена жизнью до боли. Я знала, что частичка его осталась во мне навсегда. Как отпечаток на камне. Во мне хранился его цвет и вкус. Его тайны. Его взгляд. И даже беззаветная любовь его матери. Его наслаждение и удивление перед возможностью так наслаждаться, эта ни с чем не сравнимая боль, крик со слезами на глазах, стройное тело: оно отдается, кричит и пугается своего крика. Я приняла его восторг и молодость, и мы, сами того не зная, повзрослели, мы подтолкнули друг друга к миру взрослых, но подсознательно, глубоко внутри, мы оба знали: больше никогда мы не испытаем такой безоглядной и щедрой любви, никогда больше не будет у нас беззаботности тех, кто считается бессмертным.

Он меня услышал. Обернулся. Посмотрел на меня. Чего только не видели без меня его глаза. Глаза, которые смотрели за эти годы во множество других глаз. Не видя их. Тот же взгляд, отрешенный, затуманенный, кроткий. Та же синева, чистая и чуть выцветшая. Нет, кажется, чуть встревоженная. Ресницы стали тоньше и прямее. А брови гуще, и над ними морщинки, новые отметины. А я, я не шевелилась. Все застыло в маленькой комнатке, пахнущей мастикой для пола и старыми отсыревшими книгами, книгами дома на морском побережье, страницами, насыщенными влагой и пересыпанными песчинками, от которых некуда скрыться. Я стояла напротив него, и мне хотелось, чтобы мы умерли в этот миг, без слов и объяснений, умерли, чтобы вернуться в то время, когда мы были одни на свете. Он смотрел на меня, но я больше ничего не читала в его взгляде. Да, я узнала цвет глаз, узнала взгляд, но больше ничего. Он не выказал ни малейшего удивления, ни радости. Только неловкость и усталость. Он даже не притворился приветливым хотя бы из вежливости. Он просто смотрел на меня, а потом подбородок у него дрогнул, как у ребенка, который сейчас заплачет. Но он не заплакал, просто молча отвернулся и снова уставился в окно. Думаю, мы пребывали в этой неподвижности довольно долго. Я положила ладонь ему на спину. Он тут же сбросил ее, недовольно дернувшись. Я застыла, глядя на него, ничего не понимая. Вскоре в комнату вошла Джульетта. Тихо-тихо, соблюдая массу предосторожностей. Она протянула ему стакан с виски, он сел. И мы тоже сели в старые низкие кресла, обитые бледно-розовым бархатом, и Джульетта сказала: "Приехала Эмилия…"


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю