355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Брусянин » Опустошённые души » Текст книги (страница 6)
Опустошённые души
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 01:50

Текст книги "Опустошённые души"


Автор книги: Василий Брусянин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)

VI

В воскресенье после обедни к Анне Марковне пришёл Платон Артемьич Пузин. По воскресеньям у Анны Марковны стряпали пироги с разнообразной начинкой. Платон Артемьич любил пироги, охотно и много ел, хотя и говорил, что его старческий желудок не переваривает «этой прелести».

Низенький, толстенький и чрезвычайно болтливый Пузин пользовался особенным расположением Анны Марковны. Она считала его умнейшим человеком в городе, ставила другим в пример его набожность.

На пирог Платон Артемьич пришёл в чесучовой паре. Как-то смешно болтались на его толстых ногах широкие белые панталоны, да и «просторный» пиджачок сидел как-то угловато. Он носил старомодную, с проломом, соломенную шляпу и не расставался с толстой палкой с костяным набалдашником. Курил он много, но больше, впрочем, дымил, говоря, что держит папиросу во рту только от скуки. Он носил усы, а бороду брил аккуратно каждую субботу, волосы гладко зачёсывал. Глаза у него голубые, заплывшие. Он не пил хмельного при других, но о нём говорили, что он – тайный алкоголик.

Поздоровавшись с Анною Марковной, Пузин улыбнулся, сделал лицо серьёзным и сказал:

– Уж вы извините меня, Анна Марковна, а должен я вам доложить о следующем: заборик-то вашего сада, примыкающий к моему огороду, совсем полуразрушился… Говорил я вашему дураку-то, дворнику, чтобы поправил, а он и ухом не ведёт.

– Говорила и я, Платон Артемьич, – не слушается… «Всё, – говорит, – некогда».

– Женское хозяйство, известно. Ничего с этим хозяйством не поделаешь, – успокаивал хозяйку гость, видя, что Анне Марковне не особенно понравилось его замечание. А потом добавил. – Ничего, устроитесь… Вон и к вам, я слышал, племянничек приехал. Может, он в свои руки возьмёт бразды правления?

– Не знаю, как, – вздохнула Анна Марковна, – не любит он хозяйничать-то. Никогда не любил.

– Да где ему и полюбить-то. Там, поди, хозяйство было небольшое. Жаль молодого человека! Столько лет пробыл в заточении, а жизнь-то ушла. Ему сколько же годков-то?

– Да, по моему расчёту, 35 или 36.

– Ого! Ещё жениться можно! Да только женитьба-то нынешняя ничего не стоит. Мы, вон, с Анной Степановной больше десяти лет прожили, а вышло вон какое дело…

С Анной Марковной Пузин нередко говорил о своей прежней семейной жизни. Он точно жаловался на сбежавшую жену свою, и вместе с тем ему приятно было вспоминать о ней.

– Извёлся совсем Коленька.

– Да-а… Политика уж такое дело – изведёт! Я, вон, никогда не занимался политикой и вышел в отставку с пенсией, да и ордена кое-какие есть. А прожить жизнь и не быть отмеченным чем-нибудь – ку-у-да невесело!

Они помолчали, хотя Платон Артемьич не любил молчать.

– Не знаю уж, как он и жить будет. Живой покойник какой-то. И странный. Увидел щеглёнка в клетке и прочёл мне целую проповедь.

– Что же ему этот щеглёнок-то – философия, что ли, какая?

– Не философия. А говорит, что очень безжалостно заточать птичек в клетки… И вас как будто осуждал за это!..

– Ха-ха-ха! Вот ещё удумал! А? Да я без птичек моих милых и жить-то не могу!

VII

Появился в столовой Николай Николаич, и Пузин неловко смолк, встал, протянул руку и даже расшаркался. А сам смотрит в глаза Николаю Николаичу и по их выражению хочет определить, – слышал ли тот последнюю его реплику или нет.

– Поздравляю вас, многоуважаемый Николай Николаевич… – начал было он, но Верстов перебил его суровым вопросом:

– С чем вы меня поздравляете?

– С возвращением под кров тётушки вашей Анны Марковны…

– Ага! Ха-ха-ха! – рассмеялся Николай Николаич. – Ну, с этим следует поздравить.

Пока ели пирог с капустой – молчали. Платон Артемьич исподлобья посматривал на Николая Николаича и думал: «Вишь ты, какой он строгий. На лицо суров как ветхозаветный мученик. Небось, тюрьма – тюрьма. Заправская крепость! Ну, что ж, и поделом тебе: не суйся в политику».

Верстов совсем не глядел на отставного чиновника и первое время как будто и не замечал его.

Когда после пирога подали кофе со сливками и сдобными булками, Платон Артемьич, которому надоело молчать, начал первый:

– А я слышал, многоуважаемый Николай Николаич, что вы меня осудили?

– Вас осудить? Да я первый раз вас вижу! – воскликнул Верстов, поднимая на Пузина глаза.

– Ну, да… в первый раз, а уж осудили. Относительно птичек что-то проезжались и насчёт меня. Птичкам я ничего дурного не делаю. Поглядели бы, сколько я их нынешней зимой от верной смерти спас. Бывало, мороз, вьюга, а они, бедненькие, на дворе. Поймаю и посажу в тепло, да и корм-то у меня хороший: едят, сколько хотят – вволю.

– Собственно, Коленька не осуждал вас, Платон Артемьич. Он говорил только по поводу вас, – с озабоченностью в голосе вставила Анна Марковна, которая в эту минуту даже пожалела, что передала Пузину разговор с племянником о птичках.

– Тем хуже, Анна Марковна, если «по поводу»! – воскликнул Пузин, и румянец на его щеках выступил ещё ярче. – По поводу! Как никак, а я – человек! Личность!.. Так сказать, а не вещь какая-нибудь, чтобы по поводу её говорить!..

Он разобиделся не на шутку, и, если бы Николай Николаич сделал какое-нибудь замечание или улыбнулся, недоразумение могло кончиться нешуточной вспышкой гнева.

Помолчали, занятые кофе. Разговор вообще не клеился. Николаю Николаичу не хотелось говорить, а Пузин объяснял молчание приезжего «ферта» его «гордыней не в меру». Это его обижало.

– Уж если хотите, Платон Артемьич, то я скажу вам, что говорил. Говорили мы, именно, по поводу вас, а не о вас. Хотя это вам и весьма обидно, но что же сделаешь. Порабощение птичек я, вообще, считаю бессмыслицей. Если, конечно, в уловлении их нет научной цели. Для науки, говорят, можно и человеком пожертвовать. Я-то этого не говорю. По-моему, человеком никогда нельзя жертвовать, как бы цель этой жертвы велика ни была. Вот, хотя бы я про себя скажу. Просидел я в крепости семь лет, да раньше три года в харьковской тюрьме сидел… И всё думал я, что за других страдал, за человечество… А умные юристы говорят, что я – жертва государственности. Понимаете?.. Кто-то принёс меня в жертву государственности. Вышел я на волю и вижу: государство осталось прежним, не в пользу ему пошла моя жертва… или, вернее, жертва из меня. А общество как было свинушником, так и осталось им. Поняли? Какую бесполезную жертву сделали из меня!

– Не понимаю, собственно, о какой жертве вы говорите, – возразил Пузин, барабаня пальцами по краю стола.

– Вот то-то и худо, что не понимаете! Вашими устами говорит государство. Наше российское государство.

– Ей-Богу, не понимаю!

– Ведь вы – чиновник в отставке? Так сказать, маленький бюрократ?

– Да-с, я – чиновник и ордена имею! – вспылил Пузин, которому показалось, что в ссылке Николая Николаича на свинушник есть какая-то личная обида.

– Ну да! Вот я и говорю! Вы – бюрократ, так сказать, представитель той государственности, которая меня слопала, а осталась такой же.

Предчувствуя ссору, Анна Марковна принялась усиленно угощать гостя и племянника пирогом. Но оба они отказывались, косясь друг на друга. По лицу Николая Николаича, впрочем, бродила добродушно-ироническая улыбка. Лицо Пузина было злое. Сидел он, барабаня пальцами в крышку стола, вращал злыми глазами, и мясистое лицо его пылало краской.

– А что же добро? Что истина? – вдруг выпалил Платон Артемьич. – Ну-ка, скажите мне: что добро и что истина?

Как-то раз, как казалось Платону Артемьичу, таким же вопросом он заставил замолчать одного «студиозуса».

– Не делайте другому больно, вот вам единственная истина.

– Ха-ха-ха! – деланно рассмеялся Пузин. – Это очень просто выходит. Ха-ха! Просто!.. Очень просто!..

Платон Артемьич долго смеялся неудержимым и ехидным смехом, и ему казалось, что именно этим-то смехом он и уничтожает своего противника.

Николай Николаич равнодушно посмотрел в лицо Пузина и молча удалился.

Уходя и прощаясь с Анной Марковной, Пузин потыкал себе в лоб пальцем и безапелляционно заявил:

– Как ни неприятно вам слышать, дорогая моя соседка, но у него… того… должно быть, в голове-то беспорядок.

– И я стала замечать, Платон Артемьич. Что же делать-то?

– Что делать? Трудно сказать. А только мы с ним не сойдёмся. Я таких людей не понимаю. При чём тут государственность? Бюрократия? Птички? И ещё чёрт знает что. Свинушник!.. Это уже личное оскорбление…

– Коленька всегда считался умным человеком…

– Считался? Я вон считался кандидатом на статского советника, а уволили меня – надворным… Да-с!

VIII

– Не мучайте меня, тётя! Не мучайте! – закричал Николай Николаич, схватившись руками за виски и соскакивая с подоконника.

– Как хочешь, Коленька…

Анна Марковна виновато заморгала глазами, утёрла платком всё ещё влажные от чая губы и отступила. И тихим голосом продолжала:

– Пришли они и говорят: «Хотелось бы на Коленьку поглядеть». Ведь всё же родственники они: Павел Кузьмич приходится тебе двоюродным дядей, а Сонечка, дочка его, – сестрицей, хотя и не родной.

– Не могу я никого видеть, тётя, и не хочу. Понимаете – не хо-чу!

– Как хочешь, дорогой мой, неволить не буду.

И она вышла из комнаты, плотно притворив дверь. Николай Николаич слышал, как шамкали туфли тётки, пока та спускалась с лестницы, и искоса посматривал на дверь, как будто за нею скрылось что-то ненавистное, беспокоящее. Повернул лицо и уставился в окно на верхушки берёз и лип.

Солнце опускалось к закату и золотило верхушки деревьев. И опять что-то странно-печальное чудилось в этой позолоте, в этих ласковых и нежных прощальных огнях уходящего дня. И небо с бледно-розовыми тучами казалось грустным. Меланхолическими, притаившимися в дремоте казались и тени, расположившиеся под кустами. И какие-то птички пели в кустах печально…

Впрочем, разве их писк можно назвать пеньем? Дрожит зыбкая, нежная мелодия, прерывается, снова дрожит и снова прерывается.

Николай Николаич вспомнил свой спор с Пузиным о птичках и подумал: «Как я опустился! Как я опустился! Не глупо ли читать проповедь о любви к птичкам, когда люди перегрызают друг другу горло? И кому читать эти проповеди? С кем спорить? С чиновником! Стыдно! Стыдно!»

Встал, повязал на воротник мягкой сорочки галстук, взял трость, одел шляпу и пошёл. По лестнице старался спускаться неслышными шагами и, когда совсем сошёл с лестницы, заглянул, – затворена ли дверь в столовую. Дверь была плотно притворена. За нею слышались голоса: энергичный, «хозяйственный» голос Анны Марковны, шепелявый тенорок дяди и нежное контральто Сонечки. С последней ступеньки на пол Верстов спустился осторожно и шмыгнул в кухню. Двором шёл быстро, миновал сарай и только по огороду шёл медленней, хотя и осматривался по сторонам. Ему всё казалось, что люди подсматривают за ним в щели забора и чрез тын, и в окна отдалённых мещанских домиков. И успокоился только тогда, когда миновал выгон и дошёл до леса.

В пустынном поле перед вечером не было ни души. Стада уже вернулись в город. Шёл, смотрел на собственную длинную тень, отброшенную ярко-красными лучами заходящего солнца, и думал: «Стыдно! Стыдно спорить о птичках с помешанным чиновником, с мёртвым человеком. Ужели же во мне только и осталось энергии, чтобы спорить с ним?»

И горько было думать так, и досадно становилось от такого отчаяния.

На опушке берёзовой рощи Николай Николаич опустился на траву у плохо наезженной заросшей дороги. Отёр пот со лба, закурил папиросу и долго мял в руках спичку. Разломил спичку, поковырял в зубах её обломком. Во рту ощущался неприятный вкус.

Засмотрелся на облако пыли, разостлавшееся над городскими постройками. Эту пыль подняло возвратившееся с поля стадо. Подумал: «И этой пылью люди дышат? Дышат люди пылью и говорят: „Мы живём“… Ха-ха-ха!»

Рассмеялся невесёлым дребезжащим голосом и сам удивился своему смеху. Над чем? Над чем он смеётся?

Вспомнил последний разговор с тёткой. Пришла в мезонин и наговорила глупостей. Зашли к ней какие-то люди, которые считают себя родственниками. С кем они в родстве? С ним? Откуда они взялись? Почему он ни разу не слышал о них, когда сидел в крепости? А вот вышел на свободу, и появились какие-то родственники. Зачем они ему?

«Если бы они могли вдохнуть в меня живую душу! Да, в них был бы смысл. А разве они сумеют сделать это? Нет! Стало быть и не нужны мне».

На соборной колокольне зазвонили в колокола… Немелодично, нестройно разнеслась в тишине вечера мелодия какого-то странного мотива – не то мотив молитвы или гимна кому-то неведомому, не то странно весёлый перебой каких-то нот, бестолковый перебор, неприятный для слуха… И за все минувшие пятнадцать лет, изо дня в день, пели эти колокола не то молитву или гимн, не то какой-то странный перебор… Впрочем, так звонят только по субботам, когда идёт всенощная. Серьёзно стал высчитывать, сколько суббот прошло с тех пор, как последний раз был в городе. Улыбнувшись подумал: «Какими странными вопросами занята моя пустая голова! Для чего мне знать, сколько суббот прошло? Не всё ли равно? Не для меня звонят колокола. Не для меня поют свой гимн».

Смолк колокольный перезвон, и от души его точно тяжесть какая-то отвалилась. Подумал: «До тюрьмы звонили колокола… Звонят и теперь… И долго ещё будут звонить, а неведомый Бог всё будет неведомым»…

Домой вернулся, когда уже совсем стемнело… Тётушка встретила его в столовой, предложила поужинать. Съел котлету, выпил стакан молока.

А тётка сидела напротив него, молчала и с печалью в глазах смотрела на племянника. Сказала робко:

– Кланяться тебе велели и Павел Кузьмич, и Сонечка… Просили тебя заходить…

Посмотрел в глаза тётки и не сказал ни слова.

Поднялся к себе наверх, зажёг лампу и сидел на подоконнике. Смотрел на тёмные силуэты деревьев, смотрел на тёмное небо и на звёзды, и всё думал о чём-то и грустил в каком-то странном полузабытье. Словно всё ждал чего-то, словно всё прислушивался к чему-то…

Но деревья и небо, и звёзды молчали. Молча лежали на траве и на цветах светлые полосы, падавшие из освещённых окон дома.

IX

Сонечка Милорадович заинтересовалась Николаем Николаичем, как только услышала о его возвращении. О нём говорили много и как-то особенно говорили.

Говорили не как о новом человеке, который вместе с собою привёз в скучный город новые интересы и новую красочную жизнь, а как о больном, и почему-то все жалели его. И Сонечка жалела его, но была им недовольна, – почему он прячется и от неё? Ведь она интересуется им совсем по особенному. Он для неё – герой! Таинственный герой!

Она знала, – такие люди есть, их много! Она много читала о них в повестях и романах, и было время, когда о «политических» немало говорили и в их городе.

Но и образы художественных произведений, и образы, нарисованные обывательской фантазией в устных рассказах, – всё это были какие-то туманные образы. А теперь близко около неё он сам, загадочный герой.

Слушая рассказы о Николае Николаиче, она молчала и готова была протестовать, если в этих рассказах расточалась ему хула. С Пузиным она даже рассорилась, когда чиновник назвал Верстова сумасшедшим. Спорила и с отцом, когда тот осуждал «гордого» родственника и грозился, что не переступит порога дома Анны Марковны, пока с ней будет жить он, гордый, много думающий о себе человек и непочтительный родственник.

Сонечке очень хотелось повстречаться с ним, пожать руку, поговорить, заглянуть в его печальные глаза. А глаза у него печальные, она сама видела.

Как-то раз она была в гостях у Пузина, бродила по его огороду и умышленно долго собирала цветы у канавы, прорытой вдоль изгороди, отделявшей Пузинские владения от сада Анны Марковны. И вот тут-то она и увидела его впервые. Смотрела через щель забора и, затаив дыхание, изучала всего его, – его, героя чьей-то чужой занимательной повести. Сонечка не могла себе представить, чтобы он не был героем какого-нибудь романа. Наверное, когда он был на свободе, он любил кого-нибудь, и кто-нибудь отвечал ему нежным чувством. Его нельзя не любить, если он интересен даже и теперь, немного сгорбившийся, поседевший, немного вялый и усталый.

Николай Николаич сидел на скамье, привалившись спиною к стволу липы, и в какой-то странно-неподвижной позе казался дремлющим или глубоко задумавшимся. Овал его лица понравился Сонечке: прямой красивый нос, выточенный крутой лоб с залысинами на висках, бородка острая, клинышком и длинная-длинная. Белый цвет лица и тёмно-каштановые волосы, белые тонкие руки с изящными пальцами. А глаза? Обведённые кружками, издали они кажутся большими и выразительными.

Сонечка долго всматривалась в одинокую фигуру Николая Николаича, и ей так нравилось, что на его плече, на груди, на коленях лежат блики тёплого яркого солнца. Прорвались лучи солнца сквозь узорную листву берёз и лип и уронили свой тёплый свет на него, одинокого, задумчивого, милого…

«Милого… милого»… – твердила она, пока шла к дому Пузина на окрик отца.

Встретилась Сонечка с Николаем Николаичем не случайно. Она несколько дней подряд заходила к тёте Ане и всё поджидала желанной встречи с ним. Но он не выходил из своей комнаты.

– Тётя Аня, отчего же он не хочет познакомиться со мною? – спрашивала она дрогнувшим голосом.

– Да не только с тобой, Сонечка. Он тебя не знает и ничего против тебя не имеет… Приходи как-нибудь к вечеру: Коленька любит пить чай на террасе. Там и увидишь.

X

И Сонечка не замедлила в первый же ясный и тёплый день прийти к Анне Марковне. Одела светлое платье из лёгкой материи с голубыми пятнышками. Волосы зачесала пышно и приколола к ним розу. И так красиво сочеталась эта роза с её тёмными волосами. А тёмно-синие глаза девушки блестели, улыбались, щурились, всматривались… Как будто она шла навстречу гордому рыцарю, она – принцесса нашего скучного города.

Когда она вышла на террасу, он приподнялся со стула, крепко, как показалось Сонечке, пожал её руку, заглянул ей в глаза, осмотрел даже её причёску и розу. Она пожала его руку и оказала:

– Очень приятно…

Он ничего не сказал, подпёр рукою голову и засмотрелся на гладкую песчаную дорожку сада, по которой бегала юркая трясогузка и как-то смешно потряхивала своим длинным стрельчатым хвостиком.

Его молчание стесняло её. Чайная ложка дрожала в её руке, когда она брала варенье. Наконец она сказала:

– Тётя Аня, у нас Полкан потоптал две клумбы.

– Зачем же спускаете с цепи?

– Папа был на охоте и не успел посадить… на цепь…

Как странно, он заговорил. Соня услышала его тихий бархатный голос.

– Тётя, и у нас что-то блёкнут цветы, – сказал он. – Ландыши совсем облетели.

– Коленька, они уже отцветают…

– А вы любите ландыши? – решилась и спросила его Соня.

– Да, мне нравятся ландыши… Белые они такие, наивно-невинные.

– У нас ещё есть ландыши… Я принесу вам.

Вместо ответа, он радушно, почти ласково посмотрел на неё, и сердце Сонечки затрепетало. И она сказала:

– Может быть, вы зайдёте к нам, Николай Николаич?.. Право, заходите. У нас большой сад, есть вишни, яблоки, много ягод.

– Ведь я никуда не хожу, – ответил он и посмотрел на Сонечку, прямо в её светлые от радости глаза.

– Ну, а к нам зайдите! Папа очень будет рад. Он так скучает, так скучает в этом городе…

– Да, здесь невесело, – точно нечаянно уронил он, взял со стола папиросу и вышел, ошаривая карманы.

Сонечка сообразила, что он ищет спички, и ей так хотелось встать, отыскать спички и подать ему. Но он ушёл.

Она долго сидела с тётей Аней, пила чай с вареньем, говорила о цветах и фруктах. Говорила о портнихе, которая обузила её новое белое платье с голубыми пятнами, и всё ждала, когда он вернётся. Горничная стала убирать посуду. Тётя Аня, по-видимому, утомилась и села в кресло, в углу. В саду как-то странно неожиданно потемнело. Должно быть, солнце ушло за облака. Не бегала по садовой дорожке и смешная трясогузка… А он всё не возвращался.

– Верно, Николай Николаич не придёт? – спросила она и сконфузилась.

– Отдохнуть пошёл… Он скоро утомляется.

Сонечка задумалась, потеребила бахромку скатерти, сказала:

– Как мне жаль его, тётя Аня!..

– Да, измученный он… больной!..

Сонечка ушла грустная и точно разочарованная.

Дня через два она пришла к тёте Ане с букетом цветов. В букете были и ландыши, но уже утратившие свежесть и белизну своих колокольчиков. Это обстоятельство очень печалило Сонечку. Ей хотелось принести серебристых ландышей, а где их взять? Проходит лето, скоро и все цветы поблёкнут.

Тётя Аня встретила Сонечку ласково и сказала:

– Знаешь, Соня, Коленька спрашивал вчера о тебе.

– Что он спрашивал? – как-то особенно быстро и громко спросила она.

– Да спрашивал, где ты училась? Что делаешь? Да вон он, в саду, – иди к нему.

Сонечка увидела Верстова на дорожке сада, у той же скамьи, где она видела его и в первый раз.

Надвинув на лоб широкополую шляпу и подняв воротник пальто, он медленно шёл к террасе. Он показался Сонечке каким-то недоступным, серьёзным, и она не сразу последовала совету тётки. А когда решилась пойти и громко застучала каблуками по скрипучим ступенькам, он поднял лицо, увидел её, снял шляпу и раскланялся. Она смелее двинулась к нему, поздоровалась и передала букет.

– Тут есть и ландыши… только как-то пожелтели они…

Он взял букет, понюхал цветы и сказал:

– Осень приближается, всё пожелтеет…

Они стояли посреди площадки и точно не знали, куда пойти, с чего начать разговор. Николая Николаича это молчание не смущало, а что делать Сонечке? О чём говорить?

Они дошли до ветхой беседки, обвитой каким-то ползучим растением, и опять остановились.

– Говорят, вы нигде не бываете? – наконец решилась она спросить.

– А где же бывать?

Она не знала, что надо сказать, и смутилась. Верстов опустился на скамейку у беседки, а она не знала, что делать.

– Я не могу долго стоять – устаю, – сказал он.

Говорил холодным тоном и как-то лениво.

– Вам бы полечиться.

– Ха-ха! А кто меня будет лечить? Вы, Соня, плохо меня поняли… Что же вы не сядете?

Она повиновалась его голосу и опустилась рядом.

– Вы не поняли меня да и не поймёте. Вчера вот почему-то вспомнил я о вас и захотелось вас увидеть…

Он внимательно рассматривал её лицо с горящими румянцем щеками, рассматривал и её глаза с опущенными ресницами, её волосы, лоб… Она чувствовала на себе его пристальный взгляд, не имея сил посмотреть на него.

– Какой-то хрупкой, слабенькой… но какой-то такой светлой и ясной показались вы мне в первый раз… Вчера я расспрашивал тётю о вас, и она подтвердила мои наблюдения… Несамостоятельный вы человек, учились мало, ничего не знаете… Как вы будете жить? Ведь только одно вам и останется – выйти замуж…

Он заметил смущение на её лице, краску стыда на щеках и, меняя тон, добавил:

– Не сердитесь на меня, Соня. Я и говорю-то только потому, что мне вдруг почему-то стало жаль вас… Хрупкая вы, слабенькая, идёте в жизнь точно с зажмуренными глазами… И, мне думается, жизнь скоро обвеет вас суровым дыханием… И вы поблёкнете, вот как эти ландыши…

Теперь Соня смотрела ему в глаза, и он имел возможность убедиться, что в этих глазах светятся плохо скрытые слёзы. Каким-то теплом вдруг повеяло от него. Она почувствовала это и молчала, и не знала, чем ответить на его теплоту. А он говорил:

– Может быть, и моё чувство к вам нехорошее, неискреннее… Как знать? Я вон испытываю муки Тантала, чувствуя, как ко мне относятся… Вы знаете, здесь меня все жалеют, считают больным, никуда не годным. А это чувство жалости бередит мою душу, раскалённым оловом вливается в эту душу. Повстречался я с вами, и мне стало жаль вас… Может быть, и это – ошибка? Как знать? Но только мне приятно, что я встретил человека, которого и мне можно пожалеть… Понимаете, как это важно для меня – встретить человека, которого и я могу пожалеть? Все жалеют меня, и я чувствую, что эта жалость принижает меня, давит во мне и без того убитую энергию…

Он помолчал, думая о чём-то постороннем, и поднялся:

– Не сердитесь на меня, Соня. Моя жалость к вам не обидит вас. До свиданья… Дайте вашу руку…

Она протянула ему руку, и он пожал её. И медленно пошёл к террасе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю