Текст книги "Опустошённые души"
Автор книги: Василий Брусянин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
IV
Два с половиною года прожил так Верстов в Петрограде, изнемогая в борьбе за существование и борясь с собою. Боролся, томился в борьбе и ещё больше страдал. А жизнь, новая и разнообразная, мчалась, а он отставал, падал, разочаровывался и изнывал.
Начал мечтать о жизни в провинции, вспоминал тётушку Анну Марковну и задавался вопросом: жива ли она?.. Несколько раз принимался за письмо к тётушке и оставлял своё намерение.
«Лучше поеду. В письме всего не напишешь. Да я и не знаю, как она меня встретит? Может быть, испугается… Да и жива ли она?.. А писать к покойнику – это оригинально!.. Живой мертвец пишет настоящему мертвецу, может быть, даже и истлевшему»…
Думал так, мечтал о жизни в провинции, собирался ехать и опять откладывал поездку.
Когда Травин заболел и слёг, ему стало казаться, что вот наконец-то он нашёл себе настоящее дело. Он целыми часами просиживал у постели больного, ухаживая за ним. Наконец, перебрался в прежнюю комнату, рядом с комнатой Травина.
С Травиным он сошёлся больше, чем с другими, а когда студент заболел, эта привязанность превратилась в любовь к младшему брату. Ему даже нравилась перемена в жизни его «благодетеля»: он на ногах, а Травин слёг.
– У нас с вами, Николай Иванович, и имена одинаковы и души сродны, – говорил он Травину. – У меня уже опустошённая душа, а ваша… ещё только опустошается…
И рассмеялся скрипучим и каким-то странно весёлым смехом.
Травину понравилось определение «опустошённые души». Есть в этих словах какой-то глубокий смысл, точно название эпилога в какой-то трагедии неудавшейся жизни.
Улыбаясь скорбной улыбкой, Травин говорил:
– Имена у нас с вами сходные, Николай Николаевич, а отчества разные… Это – символ!.. Вы боитесь жизни, а я её презираю… Ваша опустошённая душа жаждет заполнения жизнью, а я говорю жизни: «Я и тебя опустошу презрением и отрицанием!..» А кончится это знаете чем?.. Вы будете вечно одиноки, ибо никогда не заполните своей души жизнью и не примите жизни, а я буду вечен, ибо приемлю жизнь ради её отрицания… То есть, понимаете, что сделаю: не примирю законов природы с моими идеалами и создам вечную катастрофу… Понимаете – вечную катастрофу!.. Ха-ха-ха!.. Здорово!..
– Здорово! – соглашался Николай Николаевич.
И они оба смеялись, курили, заполняя комнату дымом, и опять принимались говорить и непременно на тему о жизни и смерти.
– В сущности, чёрт знает, до чего можно договориться, если вот так взять нарочно да и разводить философию, – сказал как-то раз Травин.
– Что же, это хорошо, – соглашался Николай Николаевич. – Я разучился говорить, а говорить надо…
Они продолжали странный разговор на философские темы и часто не отдавали себе отчёта – шутят ли или говорят серьёзно.
Со стороны было даже как-то жутко слушать их рассуждения. Недаром Соня часто говорила Загаде:
– Я теперь жалею, что они сблизились и живут вместе… Они друг друга толкают в пропасть…
– И оба полетят, – соглашался Загада, который теперь с тревогой думал о своём друге.
Как-то раз Травин совершенно серьёзно оказал:
– Знаете что, Николай Николаевич… Если бы вы, положим, проснулись завтра и вдруг почувствовали бы, что вы верите в Бога… Я думаю, вы тогда заполнили бы свою душу.
– Могло бы и это случиться!..
– А какого Бога вы хотели бы: вселюбящего или всекарающего?
– Мне кажется, я уверовал бы в Бога вселюбящего, – отвечал Верстов.
– А я примирился бы только с всекарающим, – говорил Травин.
– А что же тогда человеку останется делать? – спросил Николай Николаевич, и на лбу его выступила вертикальная складка.
– Человеку, опрашиваете… Да только покориться!.. А вот мне не хотелось бы покоряться… Помните, как говорит Андреевский Савва: «Уничтожить всё: старые дома, старые города, старую литературу»… Понимаете, а потом всю землю оголить и посадить на неё человека…
– Ну, а после оголения земли и человека что будет? – серьёзным тоном спросил Николай Николаевич.
– Гм!.. Это, действительно, вопрос ядовитый!.. Я думаю, у человека начнут расти волосы… А?.. Ха-ха-ха!.. И из волос, а не из ребра, как сделал Бог, голый человек сам себе создаст подругу жизни. И сам же себе скажет: «Иди, плодись и наполняй землю»… А?.. Ха-ха-ха!.. Согласны, Николай Николаевич?..
– Ну, а что будет после того, как земля наполнится?
– Гм!.. Что будет?.. Да ничего, будет опять человечество…
– И государства будут? – после паузы спросил Верстов.
– Будут и государства.
– Будут приноситься жертвы тем государствам?
– Всенепременно…
– Ну, тогда и ваш человек ни к чёрту не будет годен!..
– Ха-ха-ха!.. Почему же? – громко смеясь, спросил Травин.
И они опять оба хохотали, не отдавая себе точного отчёта: шутят они только, говоря так, или же серьёзно обсуждают что-то важное.
Говорили так и как будто прятали от себя и друг друга свои сокровенные думы. И точно боялись, – не подслушал бы кто-нибудь их дум, тех беспокойных дум, с которыми они оба долго лежали в постелях в сумраке бессонных ночей.
Говоря и смеясь над жизнью и смертью, старались быть смелыми до цинизма.
А смерть подходила к ним незримыми стопами и несла с собою самое страшное для них и неизбежное – забвение…
Часто Травин бранил интеллигенцию, а Николай Николаевич останавливал его:
– Подождите, не браните!.. Может быть, она что-нибудь ещё и сделает.
– Ничего не ждите!.. Интеллигенция будет вечно служилым сословием… Служила народу и вместе с ним попала в тупик…
– Позвольте, позвольте! – перебивал его Верстов. – А прежние заслуги интеллигенции? А мы ради чего же томились в тюрьмах? Ужели ради того, чтобы услышать от вас осуждение?
– Может быть, и для этого, – соглашался Травин.
– Ага, вот вы как думаете!
И на лице Верстова вспыхивал румянец негодования, а через лоб ложилась вертикальная складка.
Помолчав, он в унынии склонил голову и сказал:
– От себя, вот, я так уже ничего не жду!.. Законченный я человек!..
V
Курсистка Соня приходилась Травину двоюродной сестрой. Они с детства знали друг друга: вместе росли, одновременно начали учиться в Полтаве да и в Петербурге были дружны.
Соня склоняла кузена уехать в Полтаву. Он отрицательно мотал головою и спрашивал:
– Для чего в Полтаву?
– Коля, но, ведь, Полтава наша родина. Там тётя Саша. Тебе так хорошо будет с нею.
Он усмехался больной короткой улыбкой и спрашивал:
– А что такое родина, Соня?
И, не дождавшись ответа, переспрашивал:
– Соня, что такое родина?.. Ведь это же какой-то пресс, которым выжимают из человека соки…
Она пожимала плечами и, сдвинув брови, молчала.
Лицо Травина вдруг преображалось, и он говорил теперь уже нежным тоном, тем тоном, который так нравился девушке:
– Никуда я, голубчик, не поеду!.. Потому – не всё ли равно где умирать…
Он прокашливался, хватался рукою за грудь, пил вкусный кисловатый сироп и говорил:
– Ведь это же предрассудок – считать родиной тот город, где родишься! В сущности, ведь, это же случайность. Потому всё у нас и не клеится, что мы привыкли к «нашему» городу, к «нашему» дому, «нашей» семье и чёрт знает к чему, на чём неизбежный ярлык: «наш», «наша»… Мы слились, Соня, с вещами, а это уже банкрот личности!.. Теперь всё это называется мещанством, а раньше шло без имени… Проклятые деды и отцы, делая нас вещами, как они не понимали, что всё это пошло и некрасиво!..
– Господи, как скучно!.. Да, ведь, знаю же я всё это, – с гримасой отчаяния в лице перебивала Соня.
– Плохо знаешь, мой друг!..
Он закурил папиросу. А Соня сказала:
– Коля, не кури же, ради Бога! Ведь тебе же вредно!
Он только усмехался, пуская кольца табачного дыма. Курил, притворялся равнодушным к заботам о своём здоровье и думал о Полтаве и о проклятых отцах и дедах.
– Я всю жизнь слышал окрики: «Коля, не пачкай панталончики». «Коля, не кури». «Коля, не будь буржуем». А потом мне те же люди сказали: «Коля, не живи»… Ха-ха-ха!.. «Коля, не пачкай панталончики» и «Коля, не живи»… Между этими двумя формулами, в сущности, и прошла вся жизнь…
Соня ушла поздно вечером и тепло попрощалась с кузеном.
А он долго смотрел ей вслед и думал о смысле своей последней фразы. Находил её очень удачной и сердился на Соню: она, по-видимому, не поняла глубины его философствования.
«Что же, ведь она как все!.. Ей тоже говорили: „Соня, не пачкай платья“. А потом скажут: „Соня, не живи“. И Соня покончит с собою или зачахнет»…
Ему снова припомнилась белая подстреленная чайка на морской отмели, и стало грустно.
Нить философствований оборвалась, и он думал о Полтаве. И находил эти думы естественными. В этом городе началась его жизнь. Он производил переоценку себе, а каждая переоценка жизни полна только тогда, когда её всю осмыслишь.
А заключительная грань жизни приближалась к нему и, странно, не пугала его своим бесшумным приближением.
VI
На ночь Травин ставил лампу на столик у постели и углублялся в чтение. Теперь он мог читать только беллетристику и целые ночи, пока не утомлялся, не закрывал книги и не тушил лампы.
Почти все ночи его были бессонные, томительные… Засыпал он после трёх-четырёх часов.
Оставаясь в одиночестве, он часто задавался одним и тем же вопросом:
«Я умру, и я знаю, – в последнюю минуту последним моим желанием будет желание разгадать вопрос: „Для чего я жил эти двадцать шесть лет?“ Ну, для чего?.. Ужели же только для того, чтобы убедиться в собственном банкротстве и умереть с опустошённой душой?»
Он часто говорил о своей опустошённой душе, ещё чаще думал: «Кто-то сказал: „рождение – случайность, а смерть – законная необходимость“. Мудрости в этом изречении много, а утешения – ни на грош! Если бы было наоборот: смерть – случайность, а рождение – необходимость. Человек как раз и был бы та сущность, какой его стараются сделать мудрецы. Если бы моё рождение была необходимость, тогда и мою жизнь оберегали бы не только люди, но и все политические и социальные законы. И законы моей родины были бы такими, чтобы уберечь мою жизнь. А разве они оценили мою жизнь? Разве они охранили мою личность? Их законы – мои тиски, моя могила!.. И вот я умираю, умираю в двадцать шесть лет… А этого не должно бы случиться, если бы моё рождение была необходимость»…
Засыпал тяжёлым сном в лихорадке, часто просыпался от изнуряющего кашля, выкуривал папиросу, а то и две и опять засыпал.
Иногда бывало и так: проснётся, выкурит папиросу и окончательно разгонит сон. Лежит с открытыми глазами в темноте и как будто думает одну думу вместе с ночью. Ночь – чёрная, и дума – чёрная. Зажжёт свечи, и мрак рассеется, а дума чёрная всё не отходит. И сердце бьётся тревожно, и в голове какой-то хаос…
Слышит, – и Николай Николаевич не спит. И Верстов ворочается на постели, чиркает спичками и закуривает папиросу. Николай Николаевич как-то особенно, странно курит. Закурит папиросу, затянется раза два и забудет о ней и задумается. Пройдёт несколько минут, папироса потухнет, и он опять примется чиркать спичками.
Как-то раз, в глухую бессонную ночь Травин крикнул соседу через плотно притворённую дверь:
– Николай Николаевич, вы не спите?
– Нет, а вы?.. – послышался ответ.
– Я тоже…
И как-то странно, тревожно прозвучали их голоса в тишине ночи.
– Я сегодня познакомился с одним художником, был у него в мастерской и окончательно развинтил себя… – начал Верстов.
– Что же, страшную картину увидели?
– Нет, не то!.. Я когда-то писал масляными красками… Давно это было, – гимназистом ещё был… Даже о карьере художника мечтал, а потом ударился в народничество, и всё моё художество пошло к чёрту!.. Вы знаете, ведь мы тогда отрицали искусство. А теперь, вот, пришёл в мастерскую и отравился запахом красок… Лежу и обдумываю грандиознейший сюжет!..
– Да ну?.. – усмехнулся Травин.
– Право!.. Не знаю только, что выйдет!..
Они помолчали минут пять и больше.
– Живопись меня сильно захватила, – первым нарушил молчание Верстов.
Молчание.
– Вы спите, Николай Иванович? – погромче окрикнул Верстов.
Молчание.
Травин уже спал, а, может быть, притворился спящим. Скоро заснул и Верстов. Разработанный сюжет грандиозной картины увлёк его в мир несбыточный…
Под руководством своего нового знакомого, художника Зимина, Николай Николаевич начал писать картину, но после двух-трёх опытов убедился, что ничего из этого не выйдет. Да и Зимин, видя безуспешность ученика, не поощрял Верстова к дальнейшим работам.
– Что же, ваша картина скоро будет готова? – спросишь как-то раз Травин.
– Пока отложил работу… Должно быть, ещё недостаточно ярко выносился сюжет…
Пришла фантазия описать свою жизнь в тюрьме. Хотел написать целую повесть, но и из этого ничего не вышло. Не знал, как начать. Впечатлений много, и все они такие страшные и яркие, а как приступить к ним, как овладеть ими?..
VII
Среди студенчества Травин считался «богатым» товарищем. И странно, это преимущество не выделяло его из среды других. Себе он отказывал во многих удовольствиях жизни, другим – никогда ни в чём не отказывал и даже слыл одно время за чудака-оригинала, и о нём говорили: «Он богат для других!..»
С необычайной осторожностью он подходил к судьбе нуждающегося товарища, и никто не смел бы упрекнуть его в афишированной благотворительности. Его все любили, – и студенты-«академисты», для которых университет – только храм науки, и студенты партийные. Одно время он стоял близко к одной из левых организаций, был председателем финансовой комиссии, и все знали, что Травин на партийные надобности тратит собственные деньги. К нему же смело шли из партии и в экстренных случаях.
Он недурно произносил речи на тему о партийной тактике, раза два читал даже рефераты и всё собирался примкнуть к журналистике. Одно время литературная карьера была его мечтой, но первые же неудачи отряхнули настроение, впрочем не особенно разочаровав автора-неудачника.
Заболев и убедившись, что все счёты с жизнью покончены, он перевёл все деньги в банк на имя Сони и тем глубоко оскорбил девушку.
– Поехать в Крым или куда-нибудь на юг тебя не уговоришь, а на какую-то пошлую мещанскую предусмотрительность ты оказался способным, – горячилась Соня.
– Позволь, но в чём дело? Чего ты кипятишься?..
– А в том и дело: я живу уроками и переводами, и мне не надо твоих денег…
– Ха-ха!.. Но куда ты меня ни вези, всё равно я умру скоро!.. Для чего же это путешествие? Уж если хочешь, то вот в таких-то предусмотрительных путешествиях больше пошлости. Люди гноят себя и друг друга, а потом ищут под лучами солнца укромный уголок, где можно бы было излечить этот гной-то… Уж лучше бы все позаботились о своём оздоровлении заблаговременно…
Часто он говорил о людях именно таким тоном, выключая себя из среды остальных. Как будто он, действительно, познал всю жизнь, а остальное человечество копошится в гнилой яме и называет своё «пребывание» на земле жизнью…
Однажды он так и сказал Соне и Загаде:
– Ведь вы, господа, «пребываете», а не живёте…
– А ты? – вспылив, спросил Загада.
– Я умираю… И умираю сознательно, с критикой жизни и с критикой смерти. И то, и другое для меня не страшно…
– Позволь! – горя глазами перебивал его Загада. – Давно ли ты восхвалял самоубийства?.. Те, кто не боится жизни, не будут этого делать!..
В сущности, Загада называл проповедь Травина о самоубийстве простой рисовкой. Для кого самоубийство только один и последний исход, те молчат об этом и носят в себе последнюю тайну как нечто дорогое.
Загада носил в себе эту тайну, и никто об этом не знал…
Последнее замечание товарища заставило Травина задуматься. Он почувствовал, что пойман на слове и даже изменился с лица: впавшие щёки его окрасились румянцем.
– А ведь это правда, Загада! Страх жизни загнал меня в этот тупик!.. Как странно устроен человек: установит какую-нибудь точку зрения и точно пологом завесит себя от остальной жизни и не замечает своих ошибок…
Это открытие сильно поколебало настроение Травина. Одно время он перестал любоваться собою и считал себя таким же как и все.
Но его поджидало новое счастье, и он снова приободрился и впал в прежнее самолюбование.
Как-то утром, проснувшись раньше обыкновенного, он почувствовал тупую боль в груди, в горле першило. Закашлявшись, он сплюнул слюну и увидел кровь.
Кровь из горла! Этого он ждал давно! Этого он хотел!
– Ну, теперь баста! Конец! – прошептал он, лёжа в постели.
И ему хотелось так громко крикнуть об этом, чтобы все услышали.
После обеда кровь шла горлом уже по-настоящему. Когда пришла Соня, он торжественно заявил:
– Соня, у меня пошла кровь горлом…
Соня побледнела, а он спокойно смотрел ей в глаза и негромко говорил:
– Теперь finita la commedia! Всё кончено! Я рад, всё это определилось… В прошлый раз Загада поймал меня на слове. Пусть-ка теперь попробует смутить меня… Смерти я не боюсь! Вот её символ… Вот, смотри!..
Он развернул перед кузиной скомканный платок с пятнами тёмно-алой крови и показывал этот платок как знамя готовности умереть.
– В сущности, я не боялся смерти и тогда, когда готов был покончить самоубийством… Давно обесценили мою жизнь, а такою её любить нельзя, да едва ли и можно её бояться…
– Коля, ужели же ты думал о самоубийстве? – спросила Соня.
Вместо ответа Травин показал девушке тот же клочок бумаги, который видел и Загада.
Соня прочла записку Травина и ничего не сказала. И только после какой-то тревожной думы, тихим и робким голосом добавила:
– Я никак не могу понять тебя!..
– Моя психология сложна и непонятна, – с важностью заявлял он. – Да это и хорошо, что ты меня не понимаешь… Меня поймут люди с опустошённой душою…
И, помолчав, добавил:
– А мог бы и я заполнять эту опустошённую душу. Ведь у меня есть деньги и большие деньги! Страх перед жизнью я мог бы развеять, как делают другие… Я мот бы и позолотить жизнь, если другие её обесценили… Я мог бы забыться в кутежах! Я мог бы на быстром огне удовольствий опалить остатки жизни… А я не хочу этого делать, потому что пошло это!.. Пошло!.. Это – самообман!..
Соня думала о деньгах кузена, и её смущало то обстоятельство, что он перевёл их на её имя. Ведь и у неё теперь в руках то же средство, которое так же может сделать её жизнь ложью. Она долго думала о том, как распорядиться деньгами. И решила оставить себе немного, чтобы иметь возможность окончить курсы и не бегать по урокам, а остальные деньги решила отдать партии… Она не сказала об этом Травину, потому что не знала, как он отнесётся к её решению. Она боялась, что он будет осуждать её планы и пожалуй ещё посмеётся над нею.
За последнее время он так часто и так несправедливо нападает на партию, бранит «дни свобод» и с цинизмом отзывается о некоторых общественных деятелях и видных членах партии…
VIII
Вечером того же дня к Травину зашёл Загада, всегда задумчивый, всегда тихий и точно скучающий.
Поздоровались холодно и молча. Загада сел на своё обычное место у печки и принялся щипать бородку.
– Посмотри, Загада, показалась кровь! – выкрикнул Травин, размахивая перед товарищем окровавленным платком.
Смущённый Загада молчал.
– Ты в прошлый раз ушёл торжествующим!.. Загнал меня в тупик… А вот посмотри теперь, как я отношусь к смерти… Я очень рад, что эта кровь показалась… Теперь, брат, шабаш, всё кончено!..
Сидевшая у тёмного окна задумчивая и молчаливая Соня сказала:
– Будет, Коля, об этом… Ведь это же невыносимо!..
Брови у неё сдвинулись, и, как это часто бывает с нею в минуты неудовольствия, – на лбу легла вертикальная складка как у Николая Николаевича.
– Что невыносимо?
Она подошла к постели и взяла со стула жакет. Умышленно не отвечая на его вопрос, добавила:
– Я пойду…
– Подожди, куда же ты?..
– Голубчик, но ведь скоро экзамены, – отвечала она и старалась придать тону своего голоса нежность.
Травин с усмешкой посмотрел ей в глаза, перевёл взгляд на Загаду и сказал:
– Каждый год люди держат экзамен, отдают отчёт перед наукой… Рабы науки!.. А вот перед жизнью приходится только раз держать экзамен и большой, трудный экзамен!.. Если бы жизнь требовала ежегодных экзаменов по расписанию, право, жизнь была бы лучше…
Он говорил и сжимал в пальцах руку Сони, которую та протянула ему на прощание.
– Не сердись, Соня, на меня! Я знаю – своими рассуждениями нагоняю на тебя тоску и досаду… Но ведь, ей-Богу… если бы ты знала… впрочем, не то… Ведь каждый из людей невольно сводит свой разговор на то, что является его больным местом… Вопросы жизни отодвинулись от меня, вот почему я и говорю о смерти… Ну, не сердись! Не будешь?
– Этими разговорами ты прежде всего отравляешь жизнь себе…
Она пошла к двери и приостановилась, потому что услышала его восклицание:
– Ого, отравляешь!.. Мне давно её отравили!..
Она ушла, подавленная и грустная…
Уходя от Травина, она всякий раз чувствовала, что вырывается из душного склепа на свежий воздух. А в душе ныло что-то тягостное, невыразимо могучее и постоянное…
Как родного брата любила она Травина, привыкла к нему и всегда так тепло и нежно к нему относилась. И вместе с тем, она чувствовала, что он для неё – большая тягость!.. Каким-то тяжёлым комом упал он в её душу и томит, томит…
После ухода Сони, Травин и Загада закурили по папиросе.
– Жаль мне Соню! Какая-то святая она!.. Ко мне относится хорошо, а я отравляю её жизнь…
– Да, Николай, ты… того…
Загада замялся и замолчал.
– Что ж ты не договариваешь?.. Впрочем, я знаю, что ты хотел сказать…
Загада прошёлся по комнате в клубах табачного дыма.
– Всё, брат, это в конце концов не важно, – сказал он загадочно.
– А что важно? – спросил Травин.
Загада молчал, как будто раздумывая над тем, что важно.
– Говорят, ты отличился на каком-то собрании своей речью?
Лицо скромного Загады мгновенно покрылось краской. О его речи на последнем собрании «молодых» говорили за три последних дня и среди студенчества, и в литературных кружках. При встрече ему напоминали об этом, а он смущался. Ему не хотелось говорит и теперь, и он сквозь зубы процедил:
– Обозлили меня эти пошляки, и я обругал их!
– Стоит сердиться!.. Хотя против брани я и ничего не имею… Брань – шутка хорошая!.. – процедил сквозь зубы Травин.
– Уж очень скверно и пошло стало в обществе… среди молодёжи… Люди одурманивают себя да и на других дурман нагоняют…
– Пусто стало в жизни!.. Надо же заполнить чем-нибудь эту пустоту…
Травин хотел сказать ещё что-то, но закашлялся. На глазах выступили слёзы, а чуть заметные бледно-розовые пятна на щеках заалели нехорошим, густым отливом.
– А кровь всё жарит, – начал он, чиркнув спичку и освещая плевательницу. – Я удивляюсь, что ты сердишься на них, – добавил он после паузы и переменил тон, – ведь ты же из верующих в ближайшее будущее. Что же для тебя значит их кривлянье?..
– Как, что значит? – горячо возразил Загада. – Да ведь там выступают серьёзные люди, ну, хотя бы писатели… Ведь они учители жизни, наставники толпы… Куда же они толкают эту толпу?.. Одни – на поиски какого-то нового Бога, другие – на созерцание собственного пупа и называют это индивидуализмом, третьи – насчёт проблем пола и «разоблачения» женщины…
– Ха-ха! – рассмеялся Травин. – А насчёт пупа ты хорошо выразился. Без созерцания этакой какой-нибудь точки на собственном теле мы и существовать не можем… Вот это-то чудовище, человек с пупом, и отвратил меня от жизни, он-то и напугал меня… Теперь всё это прошло… Потому – наплевать мне на всё!..
– А я не могу плевать, – перебил Травина Загада. – Если мы уступим дорогу всем этим «индивидуалистам с женским разоблачением», то что же останется делать нам? Что будет делать толпа? А она теперь больше, нежели когда-нибудь, нуждается в руководителе…
– Толпа давно поклоняется таким индивидуалистам…
– Ну, положим, не давно… Мы пережили такое время, когда я научился уважать и толпу… А теперь это так только – временный разброд, отдых, если хочешь…
– А калоши ты помнишь?.. Калоши революции?.. – злорадным тоном напомнил Травин о случае с калошами на Загородном.
– Ну, будет, Николай! – резко оборвал товарища Загада. – Право же это неумно!.. Возможно, что у тебя и было такое настроение… Но нельзя же обобщать…
– Ну, я знаю, ты – неисправимый оптимист… Тебе, Загада, ещё можно жить, ты такой верующий… Только, я думаю, и ты скоро поблёкнешь! Все поблёкнут!.. Ну, разве не смешно, в самом деле, заниматься поисками Бога?.. Говорят, теперь интеллигенция ищет народ? Решает новую проблему «народ и интеллигенция»? Ты не бывал на рефератах по этому поводу?
– Бывал.
– Правда?.. Ну, что же, нашла интеллигенция народ?..
Загада промолчал, прошёлся по комнате и сказал:
– С тобой, Николай, трудно говорить… Уж лучше я пойду…
– Ну, что же, иди…
Он равнодушно протянул Загаде руку, но не пожал руки товарища, а как оживший на мгновение мертвец сунул в ладонь холодные пальцы.
И снова Травин остался в одиночестве на целый вечер и всю ночь. Взял томик рассказов скучного и тягучего автора и принялся читать. Автор книги любит смерть, поклоняется ей в своих писаниях, это и делало его книги интересными в глазах Травина.
В комнате было тихо, и от этой тишины веяло молчанием безлюдной мертвецкой с одиноким покойником.
Неприкрытые шторами окна выглядели тёмными пятнами. В стёклах ближайшего окна, чуть-чуть подёрнутых морозом, отражались лампа, столик, постель с углом высоко приподнятой подушки. Заслонённая подушкой голова Травина не отражалась в окне, и только отражённая книга, которую он держал, висела в сумраке ночи, за окном, как будто там, на улице, кто-то неведомый читал неведомую книгу.
Он читал, а впечатление от последней беседы с Загадой ещё не изгладилось, и в гирлянды тягучих мыслей повести невольно вплетались его мысли. И особенно яркой была одна мысль.
Когда-то и он искал Бога, только не такого, которого ищет теперь интеллигенция. Когда-то и он подходил к народу и обожествлял его, и тогда идея искания Бога бледнела. Богом становился народ, которому хотелось служить. Но и народ в представлениях Травина был не тем, чем он представлялся предшествующим поколениям. Он не думал, что народ как таковой – всё. Он глубоко верил в положение: народ будет всем, когда достигнет чего-то. А когда он дорастёт? И дорастёт ли?..
Этот вопрос оставался без ответа.
«Не найдёте ответа на этот вопрос и вы, нынешние искатели народа, – думал он. – Но будет худо, если вы обожествите народ, не познав его… Такой Бог похож на нашего гимназического Бога, о котором так много и так горячо говорил наш гимназический законоучитель Василий Иванович».
Ему припомнилась благообразная наружность гимназического священника Малиновского. Его считали похожим на Христа: такое одухотворённое было у него лицо. И в те времена это лицо делало своё дело: были гимназисты, для которых Василий Иванович был авторитетом морали.
А кто он был? Обыкновенный попик. На вопросы гимназистов, скептиков по части религии, отвечал:
– В Бога надо верить… Его нельзя познать и постичь разумом.
«Ужели же и нынешняя интеллигенция ищет народ в образе такого же Бога, в которого надо только верить… слепо верить, не постигая разумом?» – спрашивал Травин самого себя.
«А впрочем, не всё ли равно… Пусть ищут кого хотят»…
И с этой думой он заснул.
С Николаем Николаевичем разговор о религиозных исканиях как-то не удавался. Вначале Верстов отмалчивался и только усмехался, особенно возмущая своим небрежным отношением Соню.
Девушка аккуратно посещала лекции и рефераты на тему «исканий», внимательно читала соответствующую литературу и не могла выносить молчания Верстова. И говорила ему:
– Вы, конечно, можете иметь на этот счёт и своё мнение, но я не могу понять ваших ехидных усмешечек…
– Софья Александровна, зачем вам их понимать?
– Как зачем?.. Я же хочу знать, что вы думаете?..
Николай Николаевич только усмехался.
В беседе с Травиным и Загадой, Соня с явным неудовольствием говорила:
– Мне кажется, Николай Николаевич просто отстал от жизни. Ему ещё надо пережить какую-то полосу, которую мы перешагнули.
– Да, ему надо перешагнуть эту полосу, – перебил Соню Травин. – Надо ему захлебнуть и нашего разочарования…
И, подумав, добавил:
– А, может быть, он и счастливее нас: чаша наших разочарований миновала его…
Как-то раз Травин спросил Верстова:
– Почему вы не пошли с Соней на реферат?..
– И никогда не пойду, – угрюмо ответил Николай Николаевич.
– Почему?..
– А потому, что все эти «богоискания» считаю вредными. Интеллигенция разочаровалась и устала. Теперь ей только и осталось – искание Бога… потому, прежние-то идеалы подмокли… А я человек другого поколения: для меня ещё не померк и мой старый Бог…
– А в каком состоянии ваш Бог? – с ехидством спросил Травин.
Николай Николаевич смолчал…