Текст книги "Без вести..."
Автор книги: Василий Стенькин
Жанры:
Прочие приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)
Каргапольцев пересыпал кукурузное зерно из тележки в самокормушку, насвистывая тихо мелодию танго, модного в годы его юности, что-то вроде: «Утомленное солнце нежно с морем прощалось...» Мысли же все чаще возвращались к разговору с Эллой. Точнее сказать, к самой Элле: к ее глазам с лукавинкой, к стройной фигуре, к шоколадному загару шеи и рук. Он не слышал, когда подошел хозяин.
– Хау дую ду[5]5
Здравствуйте (англ.)
[Закрыть], мистер Каргапольцев, – весело поздоровался Хитт.
Иннокентий вздрогнул, словно Леон мог прочесть то, что он думал о его дочери.
– Здравствуйте, мистер Хитт.
– Ты что, испугался?
– От неожиданности.
– Привык, поди, в лагерях-то быть всегда в напряжении.
И, не дождавшись ответа Иннокентия, положил руку на его плечо и, мягко похлопывая, добавил:
– Теперь тебе нечего бояться: я тебя за сына почитаю: мой дом – твой дом.
– Да, от лагеря нелегко, видно, отвыкнуть. Бытие определяет сознание, – улыбнулся Иннокентий.
– Нет, милый друг, здесь у нас действует другая формула: сознание определяет бытие...
– Как же так?
– Просто. Если ты нахал и потерявший совесть хапуга, то твое сознание позволит тебе урвать от жизни кусочек пожирнее в ущерб ближнему. И тогда на свою жизнь или на свое бытие, как ты говоришь, обижаться не будешь. Понятия совести и чести здесь не в почете.
Приняв эти слова Леона за осуждение американского образа жизни, Каргапольцев спросил:
– Что же вас удержало на чужбине?
– Первая причина – шибко совестливый был, вроде тебя вот, а вторая часть – чисто формального порядка. Америка – баба капризная, она любит мужиков молодых и холостых. При въезде сюда я дал подписку, дескать, холост. За ложь – пять лет тюрьмы. Бывало, болит душа, все о своей Шурочке думаю. А написать ей не могу: страх удерживает. Откроется, что есть жена – садись в тюрьму. Потом встретилась Делла, так и прижился тут... От тебя отбирали такую.
– Как же! Только теперь приходится подписывать целую программу: туберкулеза нет, коммунистом не являюсь, в подрывной работе против федерального правительства или какого-либо из Штатов участия не приму и еще что-то... Скажите, Леонтий Архипович, вы жалеете, что остались здесь?
– Временами... Совесть, знаешь, мучает. Совесть – штука серьезная. По себе знаю и тебя хорошо понимаю, но ответь-ка честно: сможешь ли ты там, среди своих, спокойно жить? Всякий будет лезть с вопросами, что ты делал во время войны и после войны? Это хуже, чем шилом в сердце.
– Это верно, – согласился Иннокентий, – на такой вопрос мне нечего ответить.
– Конечно, нет ответа, – подтвердил хозяин.
Намеченный им план начал выполняться.
Заброшенные Хиттом зерна всходов все же не дали. Едва проклюнувшись, они обессилели: их заглушило письмо с родины. Из него Иннокентий узнал трагедию семьи Пронькиных.
Люся прислала выписки из дневника Сергея: последние три с половиной месяца он настойчиво собирал крупицы своих мыслей и наблюдений, мечтал когда-нибудь написать книгу.
По мере того, как Иннокентий вчитывался в скупые строки дневника, перед ним раскрывалась печальная история еще одной жизни, загубленной на чужбине. Возникали раздумья о самом себе, переоценка собственных поступков.
Дневниковые заметки простовато рассказывали о жизни в общем-то неплохого русского парня – Сергея Дмитриевича Пронькина, о его радостях и бедах, о его неравной борьбе с теми, кто распродает остатки совести и чести.
«1 сентября. Я многие годы собирался завести тетрадь, чтобы заносить в нее свои наблюдения и размышления. Кто знает, может быть, когда-нибудь напишу книгу о всех невзгодах и страданиях, выпавших на мою долю. Это ведь не только моя судьба, нас таких много...
Итак, первое сентября. Сегодня на родине ребятишки спешат в школу. А тут в разгаре весна... В сентябре весна – странно. Да и вообще здесь все не так, как дома: июль считается зимним, самым холодным месяцем, а о снеге и понятия не имеют... И еще: на юге здесь холодно, а на севере жарко В январе в Сиднее жара, как в парной.
Прошел год нашей жизни на пятом континенте. Как мы живем? Я получаю пятнадцать фунтов. Первое время зарабатывал больше двадцати. Потом меня заменили австралийцами. Теперь я чищу дерьмо за скотом. Люсе платили двенадцать: вчера ее уволили с работы, потому что она беременна... Надо искать дополнительный заработок. Иначе труба.
6 сентября. Ничего подходящего пока не нашел. Подходящего? Я согласен на любую работу, но нет никакой. Тут столько голодных ртов... Всех чужестранцев, заброшенных всякими ветрами и вихрями, называют «новоавстралийцами». Нас покупают и продают вторым сортом. Еще хуже живут здешние аборигены, их презрительно называют «або», им не разрешают даже подходить к городам, обитают они в пустынях.
Мне исполнилось тридцать восемь. По здешним порядкам – это неприятная штука: после сорока устроиться на работу почти невозможно, берут только молодых, здоровых.
4 октября. Нашел, наконец, дополнительную работу. Далеко, правда, в пригороде. По субботам и воскресеньям буду грузить вагоны, заработок – пятнадцать шиллингов в день, если понравлюсь – весь фунт. Рад? А как же!
А Люся ругается:
– Ты, – говорит, – с ума сошел. Разве может человек без отдыха? Машину и ту останавливают на профилактику.
– Ничего, – отвечаю. – Выдюжу, я из мужицкой семьи, пензяк двужильный. Зато сыну кое-что накопим.
Мы с Люсей уверены, что у нас непременно родится сын.
10 октября. Сегодня получил два фунта, заработанные горбом. Вечером с Люськой забрели в неприметный клубик. И надо же: показывали русский документальный фильм. У меня чуть не получилось помрачение сознания. Люся говорит, будто слезы ручьем бежали.
В общем, будто побывал дома, в родных местах.
15 октября. До сих пор не могу опомниться после кинокартины. Все мое нутро – сердце, мозг, мысли – все это там, на волжских берегах...
Рассказал об этом одному здешнему русскому, а он в ответ вот что: «Меня это, говорит, не интересует, я по колхозам не истосковался. Другой раз заговоришь – набью морду». Видно, этот человек полностью расторговался, до крупинки.
28 октября. Настроение паршивое. Теперь ясно вижу и понимаю, что все мои беды от того, что в сорок пятом отказался вернуться на родину. Вот и скитаюсь.
Слишком поздно пришло понимание!
12 ноября. Несколько дней тому назад познакомился тут с одним... Он назвался Петром. О себе рассказывает мало, а я и не лезу с расспросами. Намекнул, что поможет мне подыскать выгодное место. Вечером зашли мы с ним в русскую церковь. Маленький попишко гнусавил проповедь. Потом на его место вылез какой-то мордастый тип. От него стало известно, что в церкви происходит собрание «Союза воинов-освободителей». За точность названия не ручаюсь, но что-то в этом роде. Выступило человек десять – и все «жертвы коммунизма» и «революционеры». Слушал и размышлял: чего тут больше: тупости или зла? Пригляделся к соседям, будто я где-то их видел. Вроде бы они тоже в годы войны защищали «атлантический вал».
Петр подтвердил: верно, говорит, почти все служили в гитлеровских частях, в этой самой «Русской освободительной армии».
Я ему честно выложил, что эта братия мне не по душе и что мы с Люсей собираемся ехать в Россию. Петр выругался и назвал меня «красной гнидой».
15 ноября. Этот самый Петр уцепился за меня, как черт за грешную душу.
Болтовня Петра о выгодном месте оказалась только приманкой, не потерять бы с ним последнее, что имею.
Вчера у нас здесь взбунтовались итальянцы и греки, они месяцами не имеют никакой работы. Перевертывали полицейские машины, били витрины. Их разгоняли дубинками и слезоточивыми газами. Говорят, человек сорок увезли в тюремную больницу.
...Люся молчит. Знаю, она недоедает. Когда сам голодаешь, это еще полбеды, но когда голодает самый близкий тебе человек, а ты бессилен помочь – это настоящая беда.
Больше надеяться не на что. Видно, не здесь закопано наше счастье. Надо искать дорогу на родину.
25 ноября. Ура! Выбираюсь, кажется. Был на приеме у чехословацкого консула. Заполнил анкеты, он обещал переслать в Советское посольство в Новой Зеландии.
Вечером приходил Петр, приглашал на собрание «воинов-освободителей». Выпроводил его так, что Люся упрекнула меня в невыдержанности. Но ведь такого гада и стальные нервы не выдержат!
27 ноября. Сегодня задержался возле станции метро, что рядом с нашим комбинатом. Я и не заметил, как подошли Петр и мордастый. По всему видно, подкарауливали.
– В Россию собрался? – спросил мордастый.
– Да, собрался.
– Не пожалел бы.
– Не пугай: за пятнадцать лет привык к угрозам.
Тогда мордастый развернулся и двинул меня по уху. Я едва удержался на ногах и сунул ему под ложечку. Он ухватился за живот и скорчился. Вдруг кто-то тяжело ударил меня по затылку. Это, оказывается, Петр подкрался сзади.
К счастью, подоспели полицейские. Сквозь железный звон в ушах слышал последнюю угрозу мордастого: «В другой раз не сорвешься, сволочь большевистская».
Вид у меня был не очень симпатичный. Люся, когда открыла мне двери, даже охнула, такой я, видно, был красивый. Пришлось рассказывать правду.
12 декабря. Получили сразу два письма. Одно с родины, от моей сестры Тани: в одном письме сообщила сразу обо всем. Выходит, никакого железного занавеса нет. Самая большая радость – мама жива и за меня их не преследуют.
Второе письмо было от Иннокентия. Вот бы нам встретиться! Я сразу прокричал бы ему при встрече: «Домой, Кеша, домой!»
14 декабря. Люсю отправил в родильный дом и у нас уже есть сын! Договорились назвать Дмитрием – в память о двух дедах. Иду в порт – там всегда найдется поденка. Завтра накуплю подарков и пойду на первое свидание с сыном...»
На этих словах обрывается неоконченный дневник Сергея Пронькина.
Снег таял прямо на глазах. Зимний лед сохранился лишь у северных стен да под соломой, разбросанной возле скотных дворов.
Старый домик Пронькиных приободрился: заменены два нижних венца и крыша, ярко раскрашены наличники. От нового забора несет свежим лесным духом.
Больше месяца живет здесь Люся со своим сыном. Прасковья Даниловна была несказанно рада приезду невестки, а внука с рук не спускала.
– Нет, доченька, – строжайше заявила она Люсе. – Спорь не спорь, но Дмитрием я его называть не буду. Какой же он Дмитрий, когда вылитый Серега, ну прямо две капли. Сереженька он, вот кто!
– Но, мама, он же зарегистрирован: Дмитрий...
– Эва как, зарегистрирован... За границей, на чужестранном языке. А я вот сношу его в сельский Совет и запишу Сергеем, там его самыми русскими буквами запишут.
Люсе пришлось уступить. На четвертом месяце своей жизни Дмитрий стал Сергеем Сергеевичем. Прасковья Даниловна созвала на крестины чуть не всю деревню: до полуночи кружились песни над домом Пронькиных, все перепели, от «Тонкой рябины» до «Уральской рябинушки».
Когда гости разошлись, Люся едва доплелась до постели, поднялась температура, начался горячечный бред. Ей чудилось, что она в Австралии, вновь переживала те страшные дни.
...Светлая больничная комната. Сестра принесла к ней в кровать сына. Надо быть матерью, чтобы понять те неповторимые ощущения – ведь первая встреча со своим дитем! Потом она уснула долгим и глубоким сном. Проснувшись утром, тревожно спросила:
– Ко мне не приходили?
– Нет, миссис.
Так появилась первая тревожная мысль. На другой день Сергей опять не пришел. Оставалась слабая надежда: наверное, работает сутками, чтобы сколотить на подарки. Но прошел еще день и еще, а он не приходил. Люся часами просиживала у окна. Не оставалось надежды, не было объяснений... Ясно, что с ним случилось несчастье. У нее пропало молоко, ребенок кричал.
Из больницы выписали на восьмые сутки. Взяли с нее обязательство, что внесет деньги за лечение и уход.
Пришла с ребенком домой. Комната была закрыта. У нее – второй ключ. Сырой, спертый воздух и немая, тревожная пустота... На столе сверток: плитка шоколада и начавшие чернеть апельсины. Видно, готовил передачу, пошел что-то докупить и не вернулся.
И вдруг страшное воспоминание, как громовой раскат: «В другой раз не сорвешься, сволочь большевистская...» Так ведь ему грозили...
Не помня себя, выбежала с ребенком на улицу.
В полицейском участке ее внимательно выслушали, обещали навести справки. Утром сообщили, что в городском морге есть труп неопознанного мужчины. Ей разрешили доехать до морга на полицейской машине.
– Неизвестные преступники, – объяснил дежурный санитар, – нанесли вашему мужу, миссис, семь ножевых ран в спину, одна из них смертельная.
...Перед тем, как заколотить крышку гроба, она поднесла сына:
– Смотри, сынок, это твой папа.
Похоронив мужа, Людмила распродала жалкую мебель, последние свои платьишки, внесла деньги в кассу больницы.
И вот, когда положение казалось совершенно безвыходным, – ни работы, ни денег, ни вещей, которые можно было бы продать, – пришло письмо из Чехословацкого консульства. В самую трудную минуту жизни Родина подала ей руку помощи. В конце января Люся покинула чужбину.
Еще издали узнал Иннокентий автомобиль Сомлера, сверкающий никелем и стеклом. И тут вспомнил, что сегодня у Леонтия Архиповича день рождения.
Каргапольцев крепко пожал руку Роберта Сомлера. Во время коротких встреч в гостинице он не обращал внимания на внешность хозяина. А он был небольшого роста, атлетического вида крепыш, с мускулистым, угловатым лицом. Особенно примечательны были брови – черные и густые, они резко выделялись на фоне совершенно белых, с желтоватым оттенком волос. Если ему и исполнилось пятьдесят, то совсем недавно.
Обняв Иннокентия за поясницу, Сомлер подвел его к своей машине.
– Что скажешь, Кенти? Нравится?
– Чудесный автомобиль.
– О, прима! Хорошая машина – мечта каждого американца. Отсюда начинается счастье. Нет машины – нет счастья. Мне необязательно знать, кто есть этот человек. Назовите марку и цену его машины, и я скажу, кто он.
Стол был накрыт в небольшом зале, по-современному и со вкусом обставлен. В центре стола – огромный торт, вокруг него шестьдесят пять горящих свечей – столько лет исполнилось виновнику торжества.
Вместе с Сомлером приехала его жена Луэтта, молодая, вертлявая блондинка.
Рядом с ней сидела Элла, счастливая и улыбающаяся. Слева устроились сосед-фермер с женой, оба начинающие седеть, но подтянутые и бодрые.
Гвоздем компании был Сомлер: он объявлял тосты, давал направление разговору и не всегда удачно шутил.
– Знаете, леди и джентльмены, – рассмеялся Сомлер, – я почти весь доход свой вложил в автомобиль и жену. И теперь не знаю, кто мне дороже...
Заметив укоризненный взгляд жены, покорно сложил на груди руки, попытался поправиться:
– Но, но, Луэтта, не обижайся: я пошутил. Ты же знаешь... – И объявил новый тост:
– Леди и джентльмены, прошу поднять бокалы за хороших русских парней.
– Но... – пытался что-то сказать сосед-фермер.
– Я вас понимаю, мистер. Но, если вы обратили внимание, я предлагаю выпить за хороших парней, а не за тех, которые теперь нам угрожают. Выпьем за тех русских моряков, которые более полутора века тому назад добровольно участвовали в войне за нашу независимость. Их было около сотни. Русскому офицеру Турчанинову было присвоено звание генерала и поручено командовать полком волонтеров Иллионойса. Это исторический факт, господа.
– Боб, – взмолилась Луэтта. – ты, кажется, собираешься читать лекцию по истории гражданской войны в Штатах.
– Нет. Только два слова. Еще буду пить за тех русских, с которыми целовался на Эльбе.
– Что ж, мистер Сомлер, спасибо за добрые слова, – поблагодарил Иннокентий – Выпью с удовольствием.
После того, как рюмки были опустошены, наступило молчание: все закусывали.
– А за нынешних русских? – спросил сосед-фермер. Чувствовалось, что он хотел подзадорить Сомлера.
– С теми, кто попытается лишить нас свободы и демократического образа жизни, я готов драться. Будь то русский, китаец или сам черт...
– Мистер Сомлер, – взмолилась Элла. – Я выключаю вас. Не надо политики.
Запрет молодой хозяйки соблюдался добросовестно. Оставшуюся часть вечера шутили, танцевали под приемник, вежливо смеялись над туповатыми анекдотами Сомлера.
Во время танца Элла прижалась к Иннокентию и, поднявшись на цыпочки, прошептала на ухо:
– Я хочу танцевать только с тобой. Слышишь? Не отдавай меня никому, пусть они веселят своих жен...
И потом совсем тихо, одним горячим выдохом:
– Я люблю тебя... Слышишь, люблю...
Эти искренние слова Эллы, ее чистая доверчивость глубоко взволновали Иннокентия.
Он знал, что рано или поздно они должны открыться друг другу в своих чувствах, но боялся этого объяснения: ведь его не покидала мысль о возвращении на родину, особенно теперь, под впечатлением печальной истории Пронькиных...
Элла ни о чем не догадывалась, она уверовала в его чувства, требовала ответа:
– А ты любишь меня, Иннокентий?
Он наклонил голову.
– О, Элла, Кенти! Вы же танцуете без музыки! – воскликнул Сомлер и рассмеялся.
Смущенные Элла и Иннокентий неловко уселись. Все это не укрылось от Хитта.
«Старею, – думал он. – С хозяйством справляться становится все труднее. Поженить бы их, взвалить ферму на широкие плечи этого мужика».
– Господа, позвольте и мне провозгласить тост, – произнес он, когда гости уселись. Леон поднялся, его глаза светились радостными огоньками.
– Я пью за тебя, Боб, и за твою молодую жену. Пусть твои дела процветают.
– Я пью за вас, мои милые соседи, всех благ вам.
– Я пью за тебя. Иннокентий. От души хочу, чтобы ты нашел здесь вторую родину.
– Я пью за тебя, Элла, пусть всю жизнь сопутствует тебе верная любовь и большое счастье.
Сразу стало шумно, весело. Включили вальс, Луэтта, опередив Эллу, пригласила Иннокентия. Элла танцевала с Сомлером. Вальс получился легким и красивым.
Но всему приходит конец: музыка умолкла, гости разъехались. Погас свет в комнате Леона.
Элла и Иннокентий, не сговариваясь, вышли на веранду. Это было неизбежно: застыли в долгом поцелуе. Иннокентий только утром отпустил Эллу.
Наступившее воскресенье, благодаря стараниям Эллы, было сплошным праздником.
Хитт, уставший после своего шумного праздника, разрешил дочери и Иннокентию провести день как им заблагорассудится.
Элла вывела из гаража машину. Промчавшись не менее ста миль, они попали на родео – состязание пастухов. Невиданное зрелище захватило Иннокентия: верхом на разъяренных быках вылетают ковбои. В правой руке они держат шляпу, левой – приветствуют публику. Долго, конечно, на скачущем быке не просидишь, падает каждый, приз получает тот, кто не угодит на рога или под копыта.
Элла, уцепившись обеими руками за локоть Иннокентия, с возбуждением наблюдала за состязанием. Но вот последний ковбой покинул поле боя, угнали последнего быка.
Они снова помчались с бешеной скоростью. В первом попавшемся на пути городке Элла, сидевшая за рулем, подвернула к аптеке.
– Ты плохо себя чувствуешь? – встревожился Иннокентий.
– Нет. Просто проголодалась. Пойдем.
Внутри аптека была похожа на бар и на смешанный магазин, что ли, какие бывают в русских селах. Только в самой маленькой комнате продавались аптекарские товары.
Заказали по стакану апельсинового соку, жареную курицу и бутылку вина.
Вино было очень холодным и на стенках фужеров появились слезинки.
– Как тебе понравился папин праздник?
– Средне... У нас, в России такие вечера проходят веселее. Проще, меньше официальности.
– Это Луэтта все испортила. В ее возрасте неприлично строить из себя инженю...
Каргапольцев понял, что Элла все еще ревнует его к Луэтте.
Около трех часов они приехали на огромное искусственное озеро. С трудом нашли место для машины, стали пробираться к берегу. Водная феерия была в полном разгаре: катер, словно белокрылая чайка, едва касается воды. За ним балерины на лыжах... Мчатся легкие моторки, преодолевая то полосу земли, то бушующее пламя подожженной нефти, то продираясь сквозь заросли кустарника.
У берега – веселая клоунада: десятки клоунов в несуразных костюмах. Их неожиданные трюки на воде вызывают неистовый хохот толпы.
Яркость красок, неистощимая фантазия, ловкость исполнителей превращали праздник в сказочное зрелище.
Элла восторгалась буквально всем, была счастлива, шептала Иннокентию пылкие признания... Он тоже радовался и смеялся вместе со всеми.
Домой возвратились усталые и счастливые.
Хитт с тревогой поглядывал на возбужденное, счастливое лицо дочери: «Как она похожа сейчас на свою мать!» – подумал старик. Элла что-то почувствовала в его взгляде, спросила:
– Папочка, ты что так смотришь на меня?
– Соскучился.
Хитт заметил также, что сквозь радостную улыбку Иннокентия просвечивается грустное облачко.
Это насторожило старика.
Погода установилась жаркая и сухая, было за тридцать градусов по Цельсию. Даже куры укрылись под навесом... А люди, распаренные и вялые, лениво передвигали ноги. Головная боль, слабость и какая-то противная дрожь во всем теле выводили Иннокентия из терпения. Он сидел в тени, безразличный ко всему, что происходило вокруг. Но надо было работать. Скоро его трактор врезался в плотную стену кукурузы. От трактора расходились волны горячего воздуха, словно круги от брошенного в воду камня. На руки, шею, грудь Иннокентия оседала бурая пыль, вместе с ручейками пота растекалась но всему телу.
Перед обедом к его полю подъехал Хитт. Иннокентий заглушил трактор и, не слезая с сиденья, поджидал хозяина.
– Ну как? – еще издали прокричал Леон, стараясь сдержать одышку.
– Все отлично, Леонтий Архипович.
– Поехали обедать. Только отдохну минуточку.
Крякнув, опустился на мягкий валок скошенной кукурузы. Когда прошла одышка, закурил.
– Старею, Иннокентий Михайлович. Неприятно сознавать, но ведь от этого никуда не уйдешь.
Хитт помолчал немного, спросил:
– Привыкаешь? К жизни здешней привыкаешь?
– Приходится.
– Жить везде можно, Иннокентий Михайлович. Жизнь в руках человека... А родина и тому подобные громкие слова, по-моему, условные понятия...
Каргапольцев не раз слышал от Хитта совсем-совсем другие слова, знал, что он тоскует по родному краю. А сейчас почему говорит не то, что думает? Видимо, эти слова хозяина специально для него, для Иннокентия.
– Хитрите, Леонтий Архипович?
– Нисколько, – поспешно ответил хозяин, отводя взгляд... Помнишь чудесные строки Данте: «Моим отечеством является весь мир»
– Не верю я, Леонтий Архипович. И Данте не верю: без родины нет человека. Есть скиталец, всем чужой и никому не нужный.
– Странно, Кеша, – хозяин как-то тепло, по-отцовски произнес его имя. – Мысли у тебя вроде и правильные, а поступки...
– В этом вся беда моя. Все время стремлюсь к родине, а ухожу от нее все дальше и дальше. Видно, не тем путем надо идти к ней. Другим надо было.
– Каким же?
– Путем борьбы.
– А что ты мог сделать? Подставить грудь под пулю – в этом я героизма не вижу. Плен во все времена на Руси считался позором. Помнишь муки князя Игоря: «О, дайте, дайте мне свободу, я свой позор сумею искупить...»
– Помню. А все-таки можно было выбрать другой путь, – произнес он задумчиво. – И уж, по крайней мере, после сорок пятого.
– А может, Кеша, это только сейчас тебе так кажется?
Иннокентий прикрыл глаза широкой ладонью. И глубоко вздохнув, произнес:
– Может, и так... Плен – это страшная мельница, которая перемалывает не только тело, но и душу человека. Я знал товарищей, отчаянных и смелых, но и они нередко отказывались от борьбы, опускали руки, впадали в состояние отрешенности...
– Рядом с тобой не было крепкого друга, на которого ты мог бы опереться, так?
– Может, и так. Правда, была у нас небольшая группа... Только разве это борьба?
– Что же вы делали?
– Это уже в Дахау. Доставали сводки Советского информбюро, распространяли среди своих... Стало быть, страху много, а пользы не очень.
– Нет, ты неправ, Кеша, конечно, пользу ту руками не потрогаешь, но в тех условиях слово правды нужнее, чем кусок хлеба.
Иннокентий рассмеялся.
– Наверное... Только и без куска хлеба тяжело. На себе испытал. На той чертовой мельнице, именуемой пленом, на первом месте почти всегда стоит харч. Вот люди и теряли себя. Я вроде не из слабого десятка, а тоже заблудился.
Хитт по-стариковски тяжело поднялся.
– Да, поздновато к нам ум приходит. Ну, пошли обедать.
По дороге Хитт перевел разговор на происходящие в мире события и прочно уселся на своего любимого конька.
– Поистине, история повторяется, – рассуждал он, не обращая внимания на собеседника. Точно сам себя старался убедить в чем-то.
– Все идет так, как шло после первой войны: союзники отвернулись от России, а немцы снова создают армию. Ну да, как после первой мировой войны. Только тридцать лет назад в Лиге Наций выступал Литвинов, а теперь в ООН выступает Зорин. В этом вся и разница. Наши-то правители, вместе с Айком во что верят? А в то, что под долларами дождем расцветает свобода. Память у них отшибло, что ли? Ведь не так уж давно под этим самым дождем вырос и окреп фашизм. Забыли, иначе изменили бы политику.
– Нет, Леонтий Архипович, им просто выгодно держать мир в страхе: они на этом страхе наживаются. Политика и капиталисты.
– Такие слова, – улыбнулся Хитт, – я слышал в московских передачах.
– А что, эти слова – неправильные?
– Не мне судить. Я просто ставлю свой страшный и точный прогноз: не пройдет и десяти лег, как мир снова услышит грубый и требовательный окрик бошей. Плевали они на все. «Дранг нах остен!» и все тут. Сколько веков это они орали? И почему теперь вдруг откажутся?
У калитки навстречу им выбежала Элла. Она была чем-то напугана и взволнована.
– Что случилось, дочка?
– У нас друг Иннокентия, Григорий... Он очень плох. Скорее помогите ему, спасите!
Иннокентий бросился за Эллой. Поспешил и Хитт.
Кузьмин лежал в шезлонге, в тени деревьев. Да он ли это? Глаза ввалились, скулы резко выступили, землистый цвет кожи, острые плечи А руки... длинные, худые, они безжизненно повисли, касаясь земли черными, скрюченными пальцами.
Григорий тяжело закашлялся и очнулся.
– Не узнаешь? – невесело пошутил он. – Вот, зачах... Довели... Зачах Гришка Кузьмин на чужбине, как березка на гнилом болоте... Деньги копил на дорогу, домой хотел... Нет денег, пролечил... Сил нет... Конец.
– Брось, Григорий... – у Иннокентия в горле клокотали слезы. – Врачей сейчас, лучших... подкрепим, эка дошел...
– Поздно, друг. Врачи не помогут: закатилась моя звезда. Ни отец, ни мать не узнают...
Новый приступ кашля потряс ослабевшее тело.
– Не жилец я, Кеша.
Кузьмин закрыл глаза, на лбу выступила испарина.
– Гриша, сейчас мы тебе обед... После отдохнешь, поговорим.
– Нет, Кеша, мне бы только досказать свою просьбу...
Иннокентий опустился перед Григорием на одно колено, взял его высохшую руку.
– Слушай, Кеша, скорей возвращайся домой. Расскажи там обо мне. Молодым расскажи... Вот, мол, какая райская жизнь в чужих краях. Моим старикам. Пусть простят меня... Наташе передай: одну ее я любил...
Кузьмин вновь впал в забытье.
– Господи милостивый, пошли выздоровление рабу твоему, – торжественно произнес Леонтий Архипович, стянув свою широкополую светлую шляпу, словно перед ним был уже покойник.
– Как только он добрался до нас? Когда вышел из мельницы, я подумала, что пьяный.
– Что у него? – с тревогой спросил Хитт.
– Легкие. Долго дышал ядами, которыми опрыскивают цитрусовые...
Все имеет свое начало и конец. И хорошее и плохое, раз начавшись, непременно кончается.
Шли последние приготовления. Им предстояло приземлиться на русской земле. Каждый по-своему обдумывал предстоящее событие, по-своему воспринимал и решал.
У Николая Огаркова колебаний не было: выполнять шпионские поручения он не станет. А может быть, даже явится с повинной и расскажет обо всем. Боязно, конечно: раз заброшен как шпион, тюрьмы не миновать.
Мысленно он уже ходил по знакомым местам, встречался с милой тетей Дашей, заменившей мать, с Клавой. Запрет на это строгий, но он все равно навестит их. От мысли о возможной встречи с Клавой бросало в жар.
«Хорошо бы склонить на свою сторону напарников», – приходила иногда дерзкая мысль.
А Виктор думал о том, что одно задание можно и выполнить. Вернуться, получить расчет и податься куда-нибудь, ну, хотя бы в Бразилию. Он был чуточку суеверен и, как казалось ему, предчувствия его всегда оправдываются. После первого ранения на фронте, например, почувствовал, что на втором заходе будет ему смерть. Потому и бежал из госпиталя, целый год скрывался. Потом его осудили за дезертирство и послали в штрафной. Правда, он остался живым, но зато очутился в плену, а это не легче смерти.
У Игнатия тоже было свое решение: выполнить все директивы и возвратиться. В России ему нет жизни. В Заксенхаузене, где он служил, содержались тысячи советских. Они хорошо запомнили старшего полицейского, которого называли «Желтым шакалом». У советских, говорят, законы суровые: смерть – за смерть. Чтобы полностью расплатиться по такому курсу, Игнатию не хватит и сотни жизней...
Самолет приземлился близ шведского города Мельме, отсюда у них должна начаться дорога на родину или, как сказал Кларк, «проникновение за железный занавес».
Кларк встретил их, своих подопечных, в многокомнатной вилле.
– Господа, я поднимаю этот бокал за благополучный исход вашего трудного дела. Помните – вы передовые борцы свободного мира. Работать во имя свободы и справедливости – высшее благо. Вы должны гордиться оказанным доверием и с честью оправдать его.
Черные мухи на верхней губе Кларка весело задвигались, будто зааплодировали пышному тосту.
Поднялся Игнатий – он ведь назначен старшим группы. Несколько секунд рассматривал золотую искорку, прыгающую в рюмке.
– Нам очень приятно, мистер Кларк, слышать слова о доверии и чести. Я уверен, что ровно через полгода вы встретите нас за этим столом.
«Ну, это бабушка еще надвое сказала, – подумал Николай. – Я-то не вернусь, это уж точно».
Виктор все эти дни не мог справиться с охватившим его волнением. Какая-то собачья дрожь била все его тело. Даже за этим богатым столом...
Кларк лизнул ломтик лимона, вытер пальцы и губы салфеткой.
– Мы верим в успех вашего дела: инструкторы и наставники многому научили вас. Место высадки испробовано. В Литве вы легко сможете найти прибежище. А пока два-три дня погуляете в Мельме и... с богом. Еще раз за это! – произнес он, высоко поднимая рюмку.
Мелкий моросящий дождь сливался с густым туманом над проливом Эресунн. В десять часов утра приходилось включать свет.
Николай и Виктор решили посмотреть город.
Игнатий отказался, сославшись на головную боль: он хотел с глазу на глаз переговорить с Кларком, чтобы получить инструкции, как поступать с напарниками в случае, если они откажутся от возвращения сюда. Николаю он не доверял с того самого дня, как тот признался, что хотел бы остаться на родной земле. Правда, тогда Кларк не придал почему-то значения доносу. Виктор, вроде, надежнее, но черт его знает, что кроется за его двусмысленными присказками.