сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
— Аня, вы? — удивленно сказал он. Он всегда удивлялся, слыша ее голос.
Она сразу же рассказала ему о случившемся.
— По моей вине? Сокращение? Да вы с ума сошли! — сказал он, и она поняла, что он говорит правду.
— Петр Алексеевич, Петя, — быстро сказала она, — я вас очень прошу, восстановите его, ведь вам это легко сделать, вы понимаете, это для меня, я не смогу жить с таким сознанием, оставить его в таком положении. Вы слышите?
— Да, да, слышу, Аня, — ответил он и на мгновение замолчал, и в эту минуту молчания она, приложив руку к груди и сдерживая биение сердца, поняла: вот от его ответа зависит все дальнейшее. — Но знаете, я не могу этого сделать… — сказал он и поправился, — то есть могу, но не хочу, в общем, это безразлично, не могу или не хочу, но я этого не сделаю, и вы знаете почему.
Она до боли сжала пальцами трубку и, чувствуя ужас, уже зная заранее, что произойдет, она сказала:
— Петр Алексеевич, подумайте, если вы не сделаете этого, — она запнулась на мгновение, испугавшись банальной фразы, но, не найдя других слов, проговорила: — Между нами все будет кончено.
Он ответил не сразу, в трубке что-то потрескивало, и Анне Сергеевне казалось, что Кондратов мучительно колеблется, не зная, как поступить.
— Аня, как вам не стыдно! — сказал он. — Разве можно…
Но ее точно бес толкнул, — кусая губы, она перебила его:
— Да или нет?
— Нет, — сказал Кондратов и подумал, как страшно будет ему сегодня возвращаться домой.
Боясь, что сейчас расплачется, Анна Сергеевна крикнула:
— Прощайте, прощайте! — и повесила трубку.
Поднимаясь по лестнице, она вслух бормотала:
— Какой ужас, Андрюша, какой ужас, если бы ты знал, какой это ужас…
Андрей Вениаминович сидел по-прежнему в пальто и шляпе, воротник пальто был поднят, точно в комнате дул холодный ветер, и она вдруг расплакалась, обняла его и, целуя его губы, лоб, щеки, исступленно твердила:
— Андрюша, счастье мое, жизнь моя, ты мой муж, моя любовь, прости ты меня.
Он прижимал ее к себе и, целуя ее мокрые, плачущие глаза, говорил:
— Аничка, ты вернулась ко мне, мне больше ничего не нужно, только ты, только ты одна нужна мне на всей земле.
Потом они сидели рядом на диване, она гладила его волосы, слушала, как он говорил ей:
— Из заводской квартиры нас попросят, Аничка, мы уедем подальше, в тихий город, по вечерам будем ходить на Волгу, в лес.
Он замолчал, вглядываясь в ее лицо, и вдруг поморщился: из соседней комнаты доносился чей-то голос.
Это Марья пела украинскую песню, пела резким, громким голосом, пела впервые за двадцать лет своей замужней и кухарочьей жизни.
ЦЕЙЛОНСКИЙ ГРАФИТ
I
— Как работает новый химик? — спросил главный инженер Патрикеев.
— Не знаю, — сказал Кругляк и закрыл один глаз. — Пока знакомится с лабораторией и ходит по производству.
— Да, плохой ли, хороший — уволить его нельзя, — сказал Патрикеев и, усмехаясь, рассказал Кругляку, что новый химик какой-то особенный политэмигрант и что сам секретарь райкома вчера приезжал говорить о нем к директору. — Это на их языке называется «создать условия», — сказал он.
— Ну, положим! — проговорил Кругляк. — Я у себя в лаборатории не буду создавать условий. Если он не сможет работать, пусть секретарь райкома приезжает еще раз и переведет его в техпроп, к толстой мадамочке, — там чисто санаторная обстановка.
Они заговорили о производстве. Главный инженер усмехался и пожимал плечами: в конце концов, ему все надоело, он устал от этой работы, у него нет больше ни нервов, ни сил.
— Вы подумайте, — говорил он, — управляющий трестом знает только одно: «Мы смогли построить Магнитогорск, а вы не можете наладить выпуск приличного карандаша». Чтобы сделать карандаш, нам нужны японский воск, древесина, виргинский можжевельник, германские анилины, метил-виолет. Ведь это импорт! Только полный профан не может этого понять.
— Э, — сказал Кругляк, — разве можно закрывать производство? — И он рассмеялся от этой смешной мысли. — Виргинский можжевельник мы заменили сибирским кедром. Когда нам сказали, что нет вагонов, чтобы везти кедр, мы заменили кедр липой, а липу ольхой, а ольху сосновыми досками. Сегодня один чудак предложил заменить древесину прессованным торфом. Заменить торфом, в чем дело?
— А чем вы замените цейлонский графит, который у нас на исходе?
Зазвонил телефон. Кругляк взял трубку.
— Да, да, вы угадали. Это я, — сказал он и покосился на главного инженера. — Почему на улице? — с ужасом произнес он. — Почему неприлично к холостому? Но это нелогично, Людмила Степановна, ведь вы обещали. Что? Хорошо, приходите с подругой. Тогда я позову приятеля… Он начальник цеха на «Шарике». Что? Ну конечно, не такой, как я, но в общем хороший парень. Будет, будет патефон, — грустно сказал он. — Что? Хорошо, хорошо, без водки. Будем пить наливку. Видите: со мной как с воском, а вы боялись. Значит, в девять? Очень хорошо! Ну, пока! — И он положил трубку.
— Что, будет сегодня дело? — спросил Патрикеев и, уныло погладив лысину, пробормотал: — Хоть бы в этом году получить отпуск, поехать бы в Сочи.
— Знаете, — сказал Кругляк, — меня уже тошнит от холостой любви. — Потом, сверкнув карими горячими глазами и пронзив воздух большим пальцем, он проговорил: — Цейлонский графит на исходе. А, Степан Николаевич? Разве можно остановить производство карандашей в стране, которая начала учиться писать?
И они снова заговорили о том, что дощечка сырая, что кудиновская глина никуда не годится, а часовярская ничуть не хуже германской шипаховской и что Бутырский завод готовит плохую краску, но что глянц-лак и грунт-лак завода «Победа рабочих» совсем неплохи. Фабер и даже сам Хартмут не отказались бы от них. Потом в комнату ворвался клеевар и крикнул: «Расклейка!» Патрикеев вытер пот, а Кругляк выругался, и они побежали в цех.
Никто не знал настоящей фамилии нового химика, но глядя на его кофейное лицо, синеватые толстые губы, — такие губы бывают у мальчишек, вылезающих из воды после четырехчасового купания, — на черные глаза, ворочавшиеся за громадными стеклами очков, — как существа, живущие своей отдельной и особенной жизнью, — казалось, что имя у него красивое и странное.
Директор фабрики Квочин, человек в сапогах и ситцевой рубахе, красноглазый от недосыпания, хотел обставить встречу красиво и торжественно.
Ему казалось, что сотрудники лаборатории должны произнести речи, по-братски обнять зарубежного товарища, и поэтому нового химика при первом его приходе в лабораторию сопровождали, кроме Квочина, секретарь ячейки и председательница фабкома. Но Кругляк сразу же все испортил.
Он похлопал индуса по спине, потом пощупал его брюки, подмигнул лаборанткам и сказал:
— Вот это коверкот, чистой воды инснаб! Вот бы, товарищ Митницкая, вам такой костюм!
И все невольно рассмеялись, и новый химик улыбнулся, показав отливающие влажной синевой зубы.
Кругляк начал деловито допрашивать, какое у него образование и где он работал.
Новый химик, оказывается, окончил в Англии двухгодичные химические курсы при каком-то колледже.
— Вроде техникума, — объяснил себе вслух Кругляк. Где он работал как химик? О, не много! В Англии он занимался лаковыми красками, а в Германии работал по гидролизу древесины, недолго, около шести месяцев. И еще у себя на родине он полтора года пробыл на графитовых рудниках.
— По эксплуатации или как химик по контролю? — с восторгом спросил Кругляк.
Новый химик снова улыбнулся и замотал головой.
— О, нет, совсем другой! — сказал он.
— Ну, а как вас зовут? — вдруг спросил Кругляк.
И индус, улыбнувшись в третий раз, точно осторожно ступая в темноте, старательно выговорил свое новое имя:
— Николлай… Николлай… Николаевич.
— Ну вот, Николай Николаевич, — сказал Кругляк, — будем работать вместе. В чем дело? Я вас напущу на этот самый графит, почему бы дам не поработать на производстве в советских условиях? — Он удивился и снова повторил: — Конечно, вы поработаете в советских условиях. — Он повернулся к толстухе Алферовой, председателю фабкома, и сказал: — Товарищ Алферова, как жизнь? Я что-то не видел у себя в лаборатории этих пресловутых практикантов из графитного цеха. Где же борьба за знаменитый техминимум?
После этого он произнес речь.
— Ого, карандаш! — говорил Кругляк. — Это вроде метро, экзамен на аттестат зрелости. Карандашных фабрик меньше, чем метрополитенов, если хотите знать. А хорошие карандаши делает только Хартмут в Чехословакии. Вы думаете — Фабер? Ничего подобного! Но подождите, подождите! Вы еще увидите: мы сдадим на аттестат зрелости, экстерном, за четыре года. А не за сто двадцать, как Германия.
В общем, из торжественной встречи ничего не получилось.
II
Новый химик был высок и худ, и хотя он хорошо одевался и носил разрисованный галстук, при каждом его движении как будто становились видны из-под платья сухие, легкие ноги, вздыбленная ребрами грудь и худые темно-коричневые руки. И ходил он по цехам, точно раздвигая высокую траву, странной походкой, похожей на медленный, полный значения танец. К нему привыкли быстро, он вошел в жизнь фабрики так же просто и легко, как и всякий другой человек.
Пробер приносил со склада коробочки графита, новый химик брал навески на аналитических весах и сжигал графит в муфельной печи, потом он снова брал белые фарфоровые тигли своими темными пальцами и взвешивал золу. На клочке бумаги он высчитывал процент зольности и вносил цифры в лабораторный журнал.
Подбегал Кругляк и, заглядывая через его плечо, говорил:
— Цейлонского графита больше не дадут, скоро кончится счастье.
Красивый юноша, мастер графитного цеха, Кореньков, прежде чем загрузить графит в шаровые мельницы, приходил в лабораторию за анализом, и пока новый химик списывал цифры на бланк, Кореньков смотрел на его темное лицо и руки, казавшиеся совсем черными по сравнению с белой сорочкой.
— Как там у вас в Индии, очень жарко? — однажды спросил Кореньков.
— О нет! Совсем хорошо, — поспешно ответил новый химик.
Девушки— лаборантки тихонько обсуждали, красивый ли он.
Худенькая Кратова считала, что он страшный. Оля Колесниченко, первая красавица на фабрике, на которую приходили каждый день молча смотреть молодые инженеры Анохин и Левин и которой Кругляк ежедневно со вздохом и угрозой говорил: «Ох, товарищ Колесниченко, если б вы только не были лаборанткой в моей лаборатории!» — находила, что нового химика губят синие губы. «Я бы, кажется, умерла», — говорила она подругам. Кузнецова и Мензина были согласны с ней. И только старшая лаборантка, толстая Митницкая, носившая пенсне, считала, что индус замечательно красивый и интересный. Она даже рассердилась на Колесниченко и назвала ее мещанкой.
Лаборанты и рабочие, работавшие на экспериментальной установке, курили толстые папиросы индуса, говорили ему «ты» и сразу решили, что он хороший и совершенно «свой» рабочий парень.
Кругляк подбегал к нему, стремительно говорил:
— Ну как? Все хорошо? Вы не думайте, что я вас буду долго держать на контроле. Скоро займемся настоящим делом, — и снова убегал.
Ему хотелось поговорить с индусом, расспросить, есть ли в Индии трамваи, хорошие ли там женщины, много ли там заводов и как они работают, пьют ли там водку, не думают ли англичане построить карандашную фабрику на базе цейлонского графита, можно ли использовать слонов для внутризаводского транспорта. Все эти вопросы мелькали у него, когда он подходил к новому химику, но он не успевал их задать. Он вмешивался в работу цехов, занимался переоборудованием станков, хотя это к химии не имело ни малейшего отношения, искал отечественные заменители для исчезнувших с рынка импортных красителей; читал лекции, шептался с мастерами, бегал к директору, звонил по телефону в трест и наркомат. На каждом заводе-поставщике у него были свои парни-инженеры, с которыми он вместе кончал институт, вместе выпивал и шатался вечерами по Тверскому бульвару. Все они теперь работали начальниками цехов, заведующими лабораториями, техническими директорами, все веселые, молодые ребята, любившие Кругляка так же, как и он их любил. Поэтому, когда коммерческий отдел не мог чего-нибудь достать, «добывалы» шли в лабораторию и просили Бориса Абрамовича позвонить на проклятый «Клейтук», который не дает желатина, несмотря на письма из треста и наркомата.
Да, ничего удивительного не было в том, что Кругляк не успевал поговорить с новым химиком.
Один человек в лаборатории относился к новому химику с особенным чувством — уборщица Нюра. Это была маленькая сероглазая женщина, тихая и измученная. Жена непутевого человека, от которого она родила трех детей, Нюра содержала на свое крошечное жалованье не только детей и старуху-мать, но и мужа. Муж Нюры, широкогрудый парень, носивший под пиджаком выцветшую фиолетовую майку, интересовался в жизни только футболом: два раза он зайцем ездил в Харьков смотреть матчи, и, хотя возвращался из этих поездок с видом человека, перенесшего сыпной тиф, снова собирался поехать в Одессу. Он обладал большим добродушием и всегда смеялся, когда старуха-теща просила бога отправить зятя в Соловки.
Кругляк знал семейные обстоятельства Нюры, знал, отчего ей постоянно хочется спать и почему у нее такое желтое лицо. Он ей выхлопотал прибавку, заявив, что Нюра квалифицированная мойщица химической посуды, и когда нормировщик усомнился в такой квалификации, Кругляк, сделав страшные глаза, сказал:
— Если бы вы нанялись ко мне сегодня мыть точную химическую посуду, я бы вас завтра же выгнал. Вы что, шутите со мной? Может быть, по-вашему, инженер-химик — это тоже не квалификация?
Нюра приходила в лабораторию, подметала пол, вытирала тряпкой столы, зажигала примус под перегонным кубом и садилась на ящике за вешалкой читать книгу; она прочла за год много десятков замечательных книг, сидя на этом ящике и покуривая махорочные папиросы. И Кругляк — этот маленький, сердитый динамо-мотор, заставляющий четко, быстро и неустанно работать всех сотрудников лаборатории, — никогда не трогал Нюру. Иногда, пробегая мимо ее ящика, он шепотом говорил ей:
— В палатке, за конторой, привезли картошку, можете сбегать до гудка, пока очереди нет.
Трудно сказать, почему Нюре так нравился новый химик, но девицы-лаборантки, замечавшие решительно все и знавшие, когда Патрикеев ссорился с женой и сколько галстуков у начальника карандашного цеха Тараянца, и определявшие даже, был ли Кругляк на ночной пирушке, по его особенной придирчивости и деятельности на следующее утро, сразу же заметили: Нюра вытирала стол нового химика три раза в день, она принесла ему из конторы пепельницу, в то время как сам Кругляк клал окурки в треснувшую фарфоровую чашку; она постелила ему в ящики стола не газету, как остальным, а голубую толстую бумагу, за которой ходила в упаковочный цех; и, наконец, все видели — Нюра держала книгу на коленях и не читала, а, полуоткрыв рот, смотрела, как работает индус.
Однажды он слышал, как Нюра жаловалась Митницкой, что ей не дали на складе халата, и сердито говорила:
— Что ж я, свое последнее платье должна испортить?
Через несколько дней новый химик подошел к Нюре и протянул сверток. В свертке был джемпер.
— Возьмите надеть, товарищ, — сказал он.
Нюра сделалась красной («Ну, такой красной, такой красной, как децинормальный пермананганат», — говорила Кратова) и, спрятав руки за спину, замотала головой.
«Нюра», «Товарищ Орлова», «Ну вот, какая, право!» — закричали девицы. На шум выбежал из своего кабинета Кругляк, он закричал, чтобы все немедленно брались за работу, потом сразу же предложил заплатить за джемпер, с тем чтобы Нюра выплачивала долг частями, но Нюра ничего не хотела. Она сказала:
— Ни даром, ни за деньги не возьму, вот убейте меня.
Кругляк ушел, так как зазвонил телефон, а новый химик виновато улыбался. Джемпер купила Оля Колесниченко.
Это был хороший джемпер, яркий, как тропический цветок: красный, зеленый и голубой. И когда после выходного дня Оля Колесниченко явилась на фабрику в новом джемпере, Анохин и Левин приходили в лабораторию три раза по всяким пустым делам, пока Кругляк не сказал им:
— Ребята! Ни я, ни вы! И лучше уходите, потому что дело кончится стенной газетой, — и вытолкал их вон.
После этой истории Нюра несколько дней не смотрела на нового химика, а сидела в моечной и терла пемзой безнадежно заржавевшие банки из-под каустика. Среди девиц по этому поводу было много смешных разговоров.
III