сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]
— Вы думаете, дорога как в прошлом году? — сказал шофер. — К нам шоссе прошло — в самый завод.
— Ну, а вообще что? Как живется? — спросил Ефремов.
— Вот, пожалуйста! — ответил шофер. — Просто скажу тебе: подумаю иногда про жизнь — и смешно делается. Верно, смешно! Мы с отцом в Донбасс пришли, я еще маленький был; ночью на станцию приехали, я, как посмотрел на завод, заголосил: «Пожар! Небо горит!» Ей-богу! И вот как испугался — и ни в какую: шахты боюсь, завода боюсь, даже не подхожу. Определился на конный двор, состоял там, ну, просто сказать, кучером, а сейчас вот, сам видишь.
Ефремов все поглядывал по сторонам: великая сила завода и шахт чувствовалась во всем — и мощный гул воздуходувок, и зарево, охватившее добрую половину огромного степного неба, и рев паровозов, и яркие дуговые фонари, и голубые, пугающие вспышки автогенных аппаратов, и даже воздух, весь пропитанный острым, волнующим запахом гашеного кокса, — все свидетельствовало о работе многих тысяч сильных людей.
— Да, товарищ Миша, — сказал Ефремов и рассмеялся: — А я вот, знаешь, позавчера женился.
— Ну? Верно? — испуганно произнес шофер и даже затормозил машину.
Ефремову понравилось, что шофер так горячо отнесся к важному для него событию.
Площадь перед заводом была ярко освещена. Ефремов вошел в комнату коменданта и сел у стола. Пока дежурный звонил по телефону, проверял документы, выписывал пропуск, Ефремов прислушивался, как где-то совсем рядом шумел, вздыхал, тяжело шевелился завод.
Наконец он прошел на внутренний двор, оглядел многоэтажную громаду коксовых батарей и вошел в цех. Стены, изразцовый пол — все было бело, ярко освещено электричеством.
В цехе была тишина. Только возле поблескивавших аппаратов ходил человек в синем халате, поглядывая на дрожащие стрелки индикаторов.
Ефремов прошел в маленькую комнату со стеклянной стеной, выходившей в цех; там за столом сидели три человека в халатах, словно кудесники, жрецы чудесной науки химии. Они подняли головы — у всех троих, точно у братьев, были курносые русские лица и круглые голубые глаза. Сидевший посередине громко чихнул и засмеялся:
— А, вот она, Москва!
— Здравствуйте, товарищи! Что ж это вы, а? — сразу раздражаясь, сказал Ефремов и пожал руки сидевшим. — Я просто не верю, что ваша записка была объективной.
— Вот она, Москва какая! — сказал сидевший посредине. — Вы раньше садитесь.
— Да, Москва сердится, — сказал второй.
— Москва, Москва… — хрипло сказал третий и показал Ефремову горсть маленьких золотых луковиц. — Видишь, завтра сажать у себя в огороде буду.
Халат его распахнулся, и Ефремов увидел на светлом пиджаке два ордена. Это был директор завода.
Глядя на круглые, тяжелые ордена Красного Знамени, Ефремов сердито и упрямо сказал:
— Москва, Москва, а записка-то все-таки необъективная.
Они начали спорить, потом пошли в цех, потом перешли к директору в кабинет. Все они, казалось, хотели одного, но у каждого было свое мнение.
— Можно, можно, товарищи, ваши мощности позволяют, — говорил Ефремов. — Тут ведь расчет простой очень, даже немного остроумный, арифметический: могу вам в пять минут все доказать.
Он усмехался, был спокоен и действительно доказал то, что хотел, — хриплый директор удивился, а главный инженер сердито сказал:
— Я свою точку зрения докладывал в наркомате.
Ефремов уехал с завода поздно ночью и, подъезжая
к городу, почувствовал, что очень голоден.
Дежурный в гостинице сказал ему, что ресторан еще открыт, и Ефремов спустился в просторный сводчатый подвал.
— Эй, милый друг, давайте сюда! — окликнул его знакомый голос.
За столом сидели попутчики. Ефремов подсел к ним и заказал официанту свиную отбивную и пива.
— Вы вообще до скольких? — спросил он.
— До полтретьего даже, хозяева со слета после двенадцати приходят пиво пить, — ответил официант.
— Смотрите, смотрите! — сказал режиссер, показывая рукой на большую группу людей, вошедших в зал.
Официанты забегали, неся высокие большие кружки, увенчанные шевелящимися холмами пены. Пришедшие были различно одеты, они были разного роста, одни — лохматые, другие — бритоголовые, но у всех у них было какое-то общее выражение в спокойных темных лицах, в уверенных, громких голосах. И когда кто-нибудь из них в разговоре ударял ладонью по столу, тяжелые пивные кружки дребезжали.
Сидевшие за соседним столом смеялись над одним из товарищей, которому на заседании председатель треста подал насмешливую реплику.
— Ну что ж, Поруков, — спрашивали с другого конца зала, — а ты ему не срезал?
Порукова, видно, не очень трогало происшедшее. Отодвигая дыханием пену, он пил пиво и поглядывал поверх стеклянного обода кружки спокойными и насмешливыми глазами.
— Да, народище! — негромко сказал писатель. — Такой вот Алеша Попович — Поруков хлопнет тебя кулаком, и душа сразу расстанется с телом.
Ефремов повернулся к соседям и спросил:
— Что же это, товарищ Поруков, было? Расскажите!
Он подсел к шахтерам, и они оживленно заговорили об угле, огородах, врубовых. Он расспрашивал, хорошо ли работают женщины под землей. «Вполне хорошо», — говорили соседи. И Ефремов был очень доволен, что женщины работали хорошо.
Когда официант принес ему котлету, он снова вернулся к попутчикам.
— Что, друзей старых встретил? — спросил Мортирыч.
— Нет, я их впервые вижу, — ответил Ефремов. — На редкость хорошие парни.
Голоса людей становились все громче, все быстрее, бегали официанты, все гуще делался голубой туман над головами сидевших, лампа потускнела и, точно луна, ушла в облака. И вдруг сделалось тихо, все лица повернулись к двери. Под каменной аркой стоял курчавый широкоплечий человек, с очень широким, молодым лицом, с широким, низким лбом.
— Никита, сюда иди… сюда! — закричали с разных сторон.
Человек неторопливо шел, ловко продвигая свое большое тело между стульями и столами, пожимал огромной рукой десятки рук. Верно, так же уверенно и неторопливо он, полуголый, потный и черный, протискивался между тесными стойками в глубоком угольном забое.
Музыканты встали со своих мест и, провожая вошедшего глазами, заиграли марш. Все подняли кружки.
— Да, вот этот человек работает лучше всех! — задумчиво проговорил писатель. — Подумать только: первый рабочий в огромной рабочей стране!
— Рубенс! Рубенс! — сказал режиссер. — Только Рубенс, певец человеческой мощи, должен снимать ленту в Донбассе. Теперь-то я понял все. Это гармония силы! Вот все эти люди веками создавали великую мощь человечества. Они «владеть землей имеют право», и они ею завладели.
— Верно, товарищ! — сказал Ефремов и подумал: «А не зря деньги получают художественные ребята».
Ему было хорошо: он чувствовал себя победителем, эта весна была его весной, черт возьми! Он женился в первый месяц первой весны, весны, охватившей всю его страну. И ему казалось, что заводы так велики, и солнце так ярко светит, и так хорошо горьковатое пиво, все хорошо — оттого, что он, Ефремов, счастлив.
— Взгляните-ка, — сказал режиссер, — вот вам совсем неожиданное явление: хилый провизор, мастер клистиров и глистогонных средств, вошел в храм силы.
Ефремов посмотрел и радостно расхохотался.
— Гольдберг Миша! Гольдберг! — закричал он.
Маленький, тощий человек оглянулся и замахал руками. Режиссер с удивлением смотрел, как человек шел к их столу. Все, оказывается, знали его.
— Сюда садись, сюда! — говорили со всех сторон.
— Что ж, мы с тобой каждый день будем встречаться? — спросил Гольдберг, подойдя к товарищу.
— Выходит, да! А ты, брат, за этот месяц совсем какой-то зеленый стал.
— Работы порядочно: я ведь теперь и управляющий, и главный инженер.
— Ну, а вот товарищ думал, что ты провизор.
— Провизор? — Гольдберг весело посмотрел на режиссера. — Вы почти угадали: мой отец был провизором.
Режиссер улыбнулся и поклонился, прижав ладонь к груди.
Они выпили по кружке пива и поднялись наверх. В темном коридоре Гольдберг споткнулся, сердито сказал:
— Ну-ну, в шахте никогда не спотыкался, а здесь второй раз уже — гроб какой-то. И крысы здесь. Ты вот к нам на рудник приезжай, мы гостиницу построили! Сосной пахнет.
Они вошли в комнату. Ефремов распахнул окно.
— Ну что, надолго в наши края? Нового ничего? — спросил Гольдберг.
— Женился.
— Ты? Ну да?
— Ей-богу! Вчера или позавчера, вернее.
— А Васильев что?
— Что? Ничего.
— Что ты говоришь? Ну и как, что? — Гольдберг подошел к Ефремову и посмотрел ему в лицо: — Значит, не поедешь со мной? Спешишь обратно?
— Да уж сам понимаешь.
— На один день, а? Я тебе покажу замечательную шахту, стадион, сосны у нас растут, — ни у кого не растут, а у нас — да — песок подсыпаем. А какая весна у нас! Честное слово, поедем, я глазам своим не верю: это же первая настоящая весна в Донбассе! Ты понимаешь — весна всюду! Под землей весна! Ну, хоть переночуешь у меня, а?
— Нет, брат, как-то не могу.
— Я вижу, что не можешь, — и по глазам, и по голосу, и по носу видно…
Ефремов мотнул головой и рассмеялся.
— Ты лучше в Москву приезжай, я вас познакомлю. И жену свою привози. Домами будем встречаться.
— У меня ушла жена, — сказал Гольдберг и покашлял. — Когда я вернулся из Москвы, ее уже не было, письмо оставила и шкафы все оставила, а сама уехала.
Он подошел к раскрытому окну, долго смотрел на весеннюю полную холодных огней ночь. Ефремов положил ему руку на плечо.
— Ты прости, Миша, я не знал, — тихо сказал он.
Гольдберг рассмеялся:
— Ну-ну, брось! У тебя такое удивленное лицо, как у того человека, который меня принял за провизора. Теперь — что, а в первое время вот чувствую: не могу — и все.
V
Лена замечала, что мать изменилась. Она заметила это сразу, еще на вокзале, когда, подбежав к Екатерине Георгиевне, закричала:
— Мама, мама, я научилась прыгать на одной ножке! — и мать рассеянно ответила:
— Идем, доченька, дома обо всем расскажешь.
Дома мама вела себя, как случалось вести себя однажды Лене, когда, оставшись одна, она решила убрать комнату и разбила круглое зеркало. Она легко раздражалась, беспричинно лезла целоваться, два раза плакала.
Утром, когда мама ушла на работу, вошла соседка, Вера Дмитриевна, старшая по квартире, и рассказала Лене, что мать выходит замуж.
— Вы врете, — сказала Лена.
— Сироточка бедная, не вру я, сама все своими ушами слышала, — говорила Вера Дмитриевна и гладила Лену по волосам.
Потом она сказала Лене, какое теперь время: женщины поживут с мужем год-два, народят детей — и разойдутся, а бедные младенцы мучаются и терпят.
— Вот чем твой папаня плохой? — спрашивала Вера Дмитриевна. — Молодой, красивый, устроенный хорошо, а она его кинула, а этот, второй, — маленький, невидный, против твоего папы он ничего не стоит. Зачем она папу твоего мучит?
Лене стало очень страшно от этих разговоров; она сидела тихо, округлив глаза, сложив руки на животе, и губы у нее дрожали. Она понимала, что мама виновата и ведет себя постыдно. Но еще больше ей становилось жутко от своей беспомощности; так жутко ей сделалось раз на Театральной площади, когда она потерялась в толпе и мгновение стояла, боясь плакать, чтобы не обратить на себя внимание чужих людей, и в то же время понимая, что только эти чужие смогут разыскать ее маму. И сейчас она не могла плакать.
Днем старичок-почтальон принес для мамы телеграмму. Не распечатывая, соседки ловко отвернули краешек телеграммы, прочли по складам и начали смеяться. Тогда Лене стало жаль маму, точно она была совсем маленькой, меньше соседской Люськи. Она заплакала. Потом она поймала в коридоре соседского котенка, — в Москве все изменилось к худшему за месяц ее отсутствия, — и котенок вырос, сделался почти взрослым, худым и некрасивым. Лена решила, что он болен и заброшен, как мама, и запеленала его в платок, но котенок не хотел спокойно лечиться на постели — он выпрастывал из платка грязные когтистые лапы, бил хвостом и кричал неприятным, злым голосом.
Мама пришла к обеду и, не поцеловав Лены, распечатала телеграмму.
— Ну, что ж это такое? Я больше не могу ждать! — сказала она плачущим голосом и сердито бросила портфель.
Лена уже знала, что было написано в телеграмме:
«Задержусь два дня товарища, причина серьезная».
Девочка, притаившись, смотрела на мать — она была по-прежнему хорошей и красивой, от нее шло тепло и пахло цветами, и это было очень страшно, уж лучше бы у нее на лице сделались прыщи или нос раздулся красной картошкой, как у дедушки.
Должно быть, с похожим чувством любящие люди смотрят на молодую, красивую женщину, не подозревающую, что она больна смертельной болезнью.
За обедом мама сказала, что гулять сегодня нельзя, — сильный ветер и снег.
Лена рассказала, что тетя Женя, у которой она гостила, ссорилась с дедушкой за то, что он приучил Керзона во время обеда лазить лапами на стол и что мужа Кости никогда нет дома: он все ездит на посевную кампанию. Она ни слова не сказала матери про «то», и мать ей ничего не сказала.
Вечером приехала Клавдия Васильевна, мамина подруга, стриженая докторша, с красным лицом. Мама очень обрадовалась и тотчас же стала укладывать Лену спать. Но Лена спать не хотела, она тоже любила Клавдию Васильевну и хотела с ней поговорить.
Лена болтала ногами, не давая снимать с себя ботинки, а мама стояла перед ней и упрашивала:
— Ну, Леночка, ты ведь уже большая: надо слушаться.
— Да, у тети Жени я ложилась в одиннадцать, — плаксиво возражала Лена.
Наконец она разделась и после всех горестей и волнений даже всхлипнула — такими приятными ей показались теплая постель, мягкая подушка, знакомое голубое одеяло с пуговицами. Она подогнула колени, ухватила себя за палец ноги, потом вытянулась, рассмеялась и снова свернулась калачиком, подтянула колени к подбородку. Потом она посмотрела на маму, сразу все вспомнила, горестно вздохнула и, закрыв глаза, притворилась спящей.
— Спит? — спросила Клавдия Васильевна. — Я получила твою открытку и испугалась, думала — она заболела.
Екатерина Георгиевна посмотрела на Лену и, улыбаясь, покачала головой.
— Ну, ничего! Давай сядем у окна, я шепотом буду, она не спит еще.
«Нет, сплю», — сварливо хотела сказать Лена, но удержалась.
Они сели рядом, поглядели друг другу в глаза и рассмеялись.
— Понимаю, все понимаю, — сказала Клавдия Васильевна.
— Клава, милая, ты не поверишь, в загсе уже была. Какое-то сумасшествие!
Клавдия Васильевна когда-то, пятнадцатилетней девочкой, влюбилась в студента-квартиранта, но после она увлеклась книгами, испортила зрение, надела очки, и подруги думали, что за всю жизнь она ни разу ни с кем не целовалась; она же относилась к увлечениям подруг иронически.
В глубине души Клавдия Васильевна, женщина смелая и решительная, специализировавшаяся по хирургии раковых опухолей, удивлялась и даже ужасалась тому, с каким безрассудством другие женщины влюбляются и сходятся с мужчинами, но она никому не говорила об этом и даже, наоборот, старалась показать, что для нее все эти вещи понятны, как поступки детей для педагога.
— Рассказывай, рассказывай, Катюша, — сказала она, — что за человек, как и что?
— Что же рассказывать? — сказала Екатерина Георгиевна. — Ну как тебе рассказать? Все произошло совершенно внезапно. Ты ведь знаешь мои планы: собиралась учиться, задумала огромную программу, я ведь решила Электротехнический кончить заочно: это огромная работа, ругаю себя «дурой», «гусыней» и все мучаюсь — зачем я это сделала, так было все ясно и спокойно.
Клавдия Васильевна рассмеялась, она знала, что все разговоры о любви начинаются именно так.
— Ну и что же, Катюша? Если он настоящий человек, он не помешает тебе и, может быть, поможет даже…
— Да, я это тоже думаю, — оживленно сказала Екатерина Георгиевна. — Он человек замечательный, ты ведь знаешь моего первого мужа, ну вот: полная противоположность. Нет, ты даже не поверишь, как это со мной случилось! Ну, он сильный человек, понимаешь, вот просто настоящий человек, я как-то сразу поняла: вот во всем настоящий человек, я даже не знаю, как это тебе объяснить, — вот ему можно верить, как я маме в детстве верила, — понимаешь? Он член партии, был на войне, теперь он главный инженер на заводе, из хорошей рабочей семьи, между прочим и сам был рабочим, и представь себе: некрасивый, небольшого роста, то есть объективно некрасивый, а для меня — ну, вообще глупости… Ну, вот понимаешь: я вот тоже думала — человек он чистый, честный, серьезный, наконец, мне его помощи не нужно, но если случится что-нибудь, какая-нибудь заминка, он мне по-товарищески всегда может прийти на помощь.
Она говорила и радовалась, что все происшедшее имеет разумное и простое объяснение, а в душе у нее было беспокойство, что говорит она совсем не про то и что нужно рассказать, как они ночью гуляли и как вдруг поцеловались в переулке.
Клавдия Васильевна смотрела на нее и думала: