сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
Потом пришла в столовую добрейшая Марья Андреевна и, узнав, что Верхотурский — товарищ мужа по гимназии, вскрикнула, точно ее кто-то ущипнул, и заявила, что, пока Верхотурский не поест, не выспится на мягкой постели, она его не отпустит. Ночевал он в одной комнате с мальчиками — так звала Марья Андреевна военкомов.
Утром к ним зашел доктор; он был в мохнатом халате, на его седой бородке блестели капельки воды; щеки, покрытые фиолетовыми и красными веточками жилок, подергивались.
— Город занят польскими войсками, — сказал он.
Верхотурский посмотрел на него и рассмеялся:
Ты огорчен?
— Ты понимаешь ведь, о чем я говорю, — сказал доктор.
— Понимаю, понимаю.
— Вы бы могли переодеться и уйти, может быть это будет лучше всего, черным ходом, а?
— Ну нет, — сказал Верхотурский, — если мы уйдем сегодня, то попадемся, как кролики, на первом же углу. Сегодня мы не уйдем и завтра, вероятно, тоже не уйдем.
— Да, да, может быть, ты и прав, — сказал доктор, — но, понимаешь…
— Понимаю, понимаю, — весело сказал Верхотурский, — я, брат, все понимаю.
Они стояли несколько мгновений молча, два старых человека, учившихся когда-то в одной гимназии, и смотрели друг на друга. В это время вошла Марья Андреевна. Доктор подмигнул Верхотурскому и приложил палец к губам.
— Доктор вам уже сказал, что у нас вы в полной безопасности? — спросила она.
— Именно об этом мы сейчас говорили, — сказал Верхотурский и начал смеяться так, что его живот затрясся.
— Клянусь честью, ты меня не понял, — сказал доктор, — я ведь думал…
— Понял, понял, — перебил Верхотурский и, продолжая смеяться, махнул рукой.
И они остались в комнате, уставленной мешками сахара, крупы и муки. На стенах висели венки лука, длинные связки коричневых сухих грибов. Под постелью Верхотурского стояло корыто, полное золотого пшена, а военкомы, подходя к своим дачным складным кроваткам, ступали осторожно, чтобы не повредить громадных глиняных горшков с повидлом и маринованными грушами, стеклянных банок с малиновым и вишневым вареньем. Они ночевали в комнате, превращенной в кладовую, и, хотя комната была очень велика, в ней негде было повернуться, ибо Марья Андреевна славилась как отличная хозяйка, а доктор имел большую практику в окрестных деревнях.
II
— Положение хуже губернаторского, — сказал Фактарович.
— Да, хуже, — подтвердил Москвин.
Фактарович подошел к окну. Площадь была пуста.
— Как много камней, — удивленно пробормотал он и спросил: — Что же делать?
— А я почем знаю? — ответил Москвин.
— Продолжать шахматное состязание, — предложил Верхотурский.
— Вам смешно, — сказал Фактарович, точно Верхотурский был в лучшем положении, чем он и Москвин.
— Пожалуйста завтракать! — крикнула в коридоре Марья Андреевна.
Они пошли в столовую. Москвин посмотрел на стол: белый хлеб, масло, мед, повидло, большая кастрюля сметаны, на блюде в облаке пара высилась гора лапши, смешанной с творогом, в глубоких тарелках редька, соленые огурцы, кислая капуста.
— Э, как-нибудь, — крякнул Москвин и сел за стол. Он первым справился с лапшой, и Марья Андреевна спросила:
— Вам можно еще?
— Большое спасибо, — сказал он и ударил под столом ногами.
— Большое спасибо — да или большое спасибо — нет? — рассмеялась Марья Андреевна и положила ему вторую порцию,
— Если можно, я тоже съем еще, — сердито сказал Фактарович и подмигнул шумно глотавшему и почему-то очень смущенному Москвину.
В столовую вошел длиннолицый мальчик в очках, лет четырнадцати-пятнадцати. К груди он прижимал толстую книгу в блестящем желтом переплете.
— А, Коля, — сказали одновременно Фактарович и Москвин.
Мальчик пробормотал:
— Здравствуйте.
После этого он споткнулся и, садясь, так загрохотал стулом, что Марья Андреевна вскрикнула.
Мальчик ел, глядя в книгу, и ни разу не посмотрел в свою тарелку…
— Вы не боитесь, юноша, угодить себе вилкой в глаз? — спросил Верхотурский.
Мальчик мотнул головой.
— Ах, это несчастье! — сказала Марья Андреевна. — У меня сердце обливалось кровью, пока я привыкла.
— Доктор, доктор, — закричала она, — завтрак давно простыл! — и, обращаясь к Верхотурскому, сказала: — Вы поверите, за тридцать лет не было случая, чтобы он пришел вовремя к столу. Вечно приходится по десять раз подогревать и носить из кухни в столовую. Прислуга его ненавидит за это.
В дверях показался доктор.
— Иду, иду, иду… Помою руки и моментально сажусь за стол.
Москвин и Фактарович рассмеялись.
— Да, — сказал Москвин — мы здесь четвертый день, и каждый раз доктор говорит: «Помою руки и сажусь обедать» — и уходит на час.
Но на этот раз доктор пришел вовремя. Он вошел стремительной походкой, откинул ногой завернувшийся угол дорожки, сорвал листочек с календаря, щелчком сбил осколок яичной скорлупы, поднял с полу бумажку и бросил ее в полоскательницу. Садясь, он ущипнул мальчика за щеку и спросил:
— Ну, как дела, будущий Лавуазье?
Коля, продолжая смотреть в книгу, сказал:
— Глупо.
— Ну так вот, — сказал доктор, потирая руки от предстоящих удовольствий вкусного рассказа и еды. — Ну так вот, могу вам сообщить все новости.
Здесь, в столовой, он смотрел на своих непрошенных гостей с радушием и любовью, так как больше всего в жизни он любил рассказывать во время еды.
Он очень обижался, когда жена, перебивая его, говорила:
— Ешь, ешь, ты меня замучишь этими историями про царя Гороха.
Теперь, радуясь слушателям, он принялся рассказывать. в городе польская кавалерия, по улицам ездят патрули, возле здания городской управы стоят четыре пулемета, у поляков колоссальнейшая артиллерия, танки, в город они придут к вечеру; это основные силы второй армии.
— Ешь, пожалуйста, уже два раза подогревают тебе завтрак. И когда доктор попробовал рассердиться, Марья Андреевна сказала умоляющим голосом, которого он особенно боялся: — Как тебе не стыдно говорить людям, поневоле живущим в твоем доме, вещи, которые им тяжело слушать? Неужели ты не понимаешь!
Верхотурский поднял голову, поглядел на Марью Андреевну, а Коля крикнул:
— Стыдно, стыдно! — и, схватив книгу, выбежал из столовой.
Доктор поднес руки к вискам и, обращаясь к Верхотурскому, сказал:
— Вот, в собственной семье.
После завтрака доктор надел на рукав перевязь с красным крестом и собрался на визиты.
— Не могу сидеть минуты без дела, — сказал он, — в любые бомбардировки хожу к больным, и черт меня не берет.
В коридоре он долго внушал Поле, что разговаривать с больными следует держа дверь запертой на цепочку и, прежде чем впустить кого-нибудь, нужно позвать Марью Андреевну.
— Ты говори: «Я без хозяйки никого не впущу», — понимаешь ты?
— Та понимаю, боже ж мий, чи я зовсим дурная? — отвечала Поля.
— Никто не говорит, что ты зовсим дурная, а я только объясняю, чтобы ты хорошенько все поняла; кто бы ни просил впустить его, что бы он ни говорил, ты отвечай: «Я без хозяйки никого не впущу». И сейчас же иди за Марьей Андреевной, понимаешь?
Поля молчала, и доктор сердито спрашивал:
— Чего же ты молчишь, неужели не понимаешь?
Марья Андреевна сказала, что Москвину следует надеть докторские брюки, ибо в галифе он выглядит подозрительно.
— Но вообще, можете не беспокоиться, — с гордостью проговорила она, — доктор настолько уважаем, что никто не осмелится прийти с обыском в нашу квартиру.
Она ушла хлопотать по хозяйству, а Верхотурский и военкомы остались в столовой.
— Помыть, что ли, посуду? Скука смертная, — сказал Москвин и, пощупав свой живот, покачал головой.
Фактарович икнул и заговорил плачущим голосом:
— Товарищи, я здесь с ума сойду. Я задыхаюсь в этой обстановке. Я ведь сам жил в такой семейке, у своего папаши, мне эта механика известна.
— Брось! — сказал Москвин. — Подумаешь, обстановка! Ты бы посмотрел на моего папаню, когда он в получку возвращался.
— А я вот полежу на этом роскошном диване, — сказал Верхотурский и улегся, подкладывал под затылок подушечки.
Он взял одну подушку в руки и принялся рассматривать ее. На черном бархате была вышита бисером яркая бабочка, сотни разноцветных бисеринок переливались в сложном, тонком узоре, составлявшем расцветку крыльев.
Верхотурский ковырнул пальцем вышивку, потер ладонью бабочкины глаза, сделанные из круглых красных пуговичек, и задумчиво сказал:
— Ну-ну, доложу я вам…
Потом он положил подушечку себе на живот и довольно закряхтел.
— Пойдем на склад Опродкомарма, поиграем в шахматишки, — предложил Фактарович.
— Только не турнирную, а любительскую, — ответил Москвин.
— Т-рус.
— Я, знаешь, боюсь тебя в один день доконать, у тебя еще рана откроется от огорчения.
— Не бойся за мою рану, товарищ.
Как только они начинали говорить о шахматах, между ними устанавливался этот мальчишеский, сварливый тон. Это повелось еще с того времени, когда они лежали в полевом госпитале и сестра милосердия, глядя на их бумажные лица и прислушиваясь к их слабым голосам, едва слышным сквозь гул орудий, пугалась: ей казалось, что раненые военкомы сошли с ума.
Вдруг с улицы раздался шум, крики. Толкая друг друга, комиссары побежали к окну.
Через площадь мчался толстый лысый человечек, а за ним, придерживая рукой шашку, гнался высокий и тощий солдат. Лысый человек бежал молча, он бодал воздух своей круглой головой, точно проламывал себе дорогу, а серовато-синий солдат мерно перебирал ногами и делал это так неохотно, словно верблюд, которого гонят палкой.
— Стуй, стуй, пшя крев! — кричал солдат.
Но «пшя крев» и не думал останавливаться. Вот он в последний раз повел шеей, боднул невидимое препятствие и скрылся за железной калиткой. И тотчас вслед за ним во двор вбежал тощий солдат.
Площадь вдруг опустела, и три человека, стоя у окна, долго молчали.
— Догонит, сукин кот, — шепотом сказал Москвин.
— Как много камней, — точно силясь понять что-то, проговорил Фактарович.
А Верхотурский молчал, поглаживая подушечку, которую машинально захватил, вскочив с дивана.
Из калитки вышел солдат, держа за шнурки два желтых ботинка. Он оглянулся, точно собираясь ступить в воду, и пошел через площадь. И как только солдат побрел, помахивая ботинками, на площадь выбежал лысый толстяк.
— Пани, пани, мои буты! — кричал он, всплескивая руками и приплясывая вокруг солдата. Его ноги в светлых носках еле касались земли, и было похоже, что человек танцует какой-то веселый, задорный танец.
Солдат пошел быстрее, но толстяк не отставал от него.
— Пани, мои буты! — орал он и старался вырвать ботинки, но солдат, сердито закричав, метко лягнул его по заду. Он шел быстрыми шагами, худой, небритый, подняв ботинки над головой, а маленький толстяк в светлых носках прыгал возле него и пронзительно кричал.
Он уже не боялся ни револьвера, ни кавалерийской сабли, весь охваченный могучим желанием вернуть свои оранжево-желтые ботинки. Так они дошли до середины площади, и солдат начал озираться, не зная, куда идти.
— Пани, мои буты, — с новой силой взвыл толстяк, и кавалерист вдруг повернулся и ударил его сапогом в живот. Толстяк тяжело упал на спину. Кавалеристу, должно быть, стало неловко, что он так жестоко ударил человека. Он воровато оглядел площадь, окна домов — не видел ли кто-нибудь, как ударился упавший нежным, жирным затылком о камни. И солдат увидел, что десятки глаз смотрят на него, он увидел полных ненависти и ужаса людей, стоявших у окон, заставленных горшками, в которых цвели жирные комнатные цветы. Солдат увидел отвращение на лицах этих людей, ставших, как только он поднял голову, задергивать кружевные занавески. Он высоко поднял ботинки и швырнул их лежавшему толстяку. Потом он пошел, не оглядываясь по сторонам, худой, небритый мародер в помятой старой шинели, и скрылся в переулке.
Толстяк оперся на локоть, приподнялся, посмотрел в ту сторону, куда ушел грабитель, вдруг сел и начал надевать ботинок. Из домов выбежали люди, обступили его, все одновременно говоря и размахивая руками. Потом толстяк пошел к одному из домов, победно стуча отвоеванными ботинками, а люди шли вслед за ним, хлопали его по спине и хохотали, полные гордости, что маленький человек оказался сильней солдата.
— Да, картинка, — сказал Москвин.
Верхотурский ударил его по животу, проговорил:
— Вот какие дела, товарищи, — и, почему-то оглянувшись на дверь, сказал: — Белополяков мы прогоним через месяц или три — это мне не внушает сомнений, а вот с этим индивидом нам долго придется воевать, ух как долго!
И военкомы одновременно взглянули ему в лицо, как глядят дети на взрослого, читающего им вслух.
III
Перед обедом произошел скандал. Вернувшись с визитов, доктор вздумал заняться хозяйством. Так всегда случалось, когда в приемной не было больных. И так как доктор не мог оставаться без дела, это доставляло ему прямо-таки физическое страдание, он прошелся по комнатам, поправил криво висевшую картину, попробовал починить кран в ванной комнате и, наконец, решил заняться перестановкой буфета. Умудренный опытом, Коля отказался ему помогать.
Тогда доктор перенес столик красного дерева из коридора в столовую, бормоча:
— Черт знает что… вещи, которым буквально цены нет, почему-то должны гнить в передней.
Потом в столовую забрел Москвин и взялся вместе с доктором передвинуть буфет. Рана мешала ему — он не мог ни приподнять буфета, ни толкать его грудью. Однако он так усердно принялся подталкивать буфет задом, что посуда отчаянно задребезжала.
— Что вы делаете, ведь это хрусталь! — закричал доктор и кинулся открывать дверцу, — оказалось, что одна рюмка разбилась. И, как полагается, в то время когда доктор зачем-то старался приставить длинную ножку рюмки к узорной светло-зеленой чашечке, в столовую вошла Марья Андреевна. Она всплеснула руками и так вскрикнула, что Фактарович, бывший у себя в комнате, а Поля в кухне, прибежали в столовую.
Марья Андреевна не жалела рюмки, ей вообще ничего не было жалко. Доктор всегда жаловался, что она его разоряет тем, что кормит десятки нищих, отдает им совершенно новые вещи, ворчал, что и ротшильдовских капиталов не хватит, чтобы окупать расходы ее безмерного гостеприимства. Вот и сейчас он узнал на Москвине свои совершенно новые брюки английского шевиота. Но у Марьи Андреевны был стальной характер, доктор знал, что нет во вселенной силы, которая заставила бы ее измениться, и он молча сносил и обедавших на кухне бедняков, и посылки, которые она отправляла своим племянникам и племянницам, примирился он и с комиссарами, которые, приехав просвечиваться, неожиданно поселились на полном пансионе в комнате-кладовой.
Марья Андреевна не любила, когда муж вмешивался в хозяйственные дела. Однажды, — это было двенадцать лет тому назад, — когда доктор зашел в кухню и изменил программу обеда, она бросила в него глубокую тарелку. И теперь, при домашних неладах, она предостерегала мужа:
— Не доводи меня до того, что однажды произошло. — И он тотчас же уступал ей.
Марья Андреевна произнесла:
— Немедленно убрать эту дрянь из столовой! — и ударила ногой по столику.
Доктор потащил столик в переднюю, а Марья Андреевна крикнула ему вслед:
— В передней ему тоже нечего стоять, его нужно выбросить на чердак.
Доктор уволок столик к себе в кабинет — единственная комната, где он чувствовал себя хозяином.
Когда он вернулся, буфет уже стоял на прежнем месте, а Марья Андреевна говорила Фактаровичу:
— Эти перемены властей — просто зарез для меня: больные боятся ходить, — в самом деле, смешно же идти к доктору лечить бронхит или какое-нибудь кишечное заболевание, когда рискуешь быть убитым и изнасилованным буквально на каждом углу. А он от безделья немедленно сходит с ума, я прямо в отчаянии. Он вздумал обклеить спальню какими-то дикими обоями, а когда деникинцы четыре дня обстреливали нас из пушек и мы сидели в погребе, он начал перекладывать запас капусты из одной каморы в другую и возился до тех пор, пока не свалились дрова и мы все едва не погибли. — Она посмотрела на мужа и с тихим отчаянием, протянув руки, сказала: — Вот пришли поляки, и ты уже переставляешь буфет.
Потом она подошла к нему и стала счищать с его рукава паутину, а доктор поднялся на цыпочки и несколько раз поцеловал ее в шею.
Окончательно помирились они за обедом, этим великим таинством, которое Марья Андреевна совершала с торжественностью и серьезностью. Она волновалась перед каждым блюдом, огорчалась, когда Верхотурский отказывался есть, и радовалась, когда Москвин шутя управился с третьим «добавком». Ей все казалось, что обедающим не нравится еда, что курица пережарена и недостаточно молодая.
— Скажите откровенно, — допрашивала она Верхотурского, — вы не едите, потому что вам не нравится? — И на лице ее были тревога и огорчение.