сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
Вечером приехала двуколка. Перетащив в дом мешки с продуктами, Магазаник зашел в комнату Вавиловой и таинственным шепотом произнес:
— Как вам понравится новость, товарищ Вавилова, приехал к нам в мастерскую швагер посадчика Цессарского, — он оглянулся и, точно извиняясь перед Вавиловой, удивленно сказал: — В Чуднове поляки, а Чуднов сорок верст отсюда.
Пришла Бэйла. Она немного послушала и решительно сказала:
— О чем говорить. Поляки завтра придут сюда. Так я хочу вам сказать. Поляки не поляки, австрияки, галичане, но вы можете остаться у нас. Кушать вам, слава богу, привезли столько, что хватит на три месяца.
Вавилова молчала. Первый раз в жизни она не знала, что делать.
— Бэйла, — промолвила она и умолкла.
— Я не боюсь, — сказала Бэйла, — вы думаете я боюсь? Дайте мне пять таких, я не испугаюсь. Но где вы видели мать, которая оставляет ребенка, когда ему полторы недели?
Всю ночь под окнами раздавалось ржание лошадей, стук колес, возбуждение, сердитые голоса. От Шепетовки на Казатин шли обозы.
Вавилова сидела возле люльки. Ребенок спал. Она смотрела на желтое личико: в конце концов ничего особенного не произойдет. Козырев говорил, что через месяц они вернутся. Как раз столько времени, сколько она рассчитывала быть в отпуску. А если отрежут надолго? Что же, и это ее не пугает.
Когда Алеша окрепнет, они проберутся через линию фронта.
Кто их тронет: деревенскую бабу с грудным ребенком? И Вавилова представила себе, как она ранним летним утром идет полем — голова у ней повязана цветным платком, а Алеша смотрит вокруг и протягивает ручки. Хорошо! Она запела тоненьким голосом:
— Спи, сыночек, спи, — и, покачивая люльку, задремала.
Утром базар кипел, как всегда. Люди были как-то особенно возбуждены. Некоторые, поглядывая на беспрерывную цепь военных повозок, радостно смеялись. Но вот проехали обозы. Улицы были полны людей. У ворот стояли обыватели, «население», как называли их в приказах коменданты. Все возбужденным шепотом переговаривались между собой, оглядывались. Говорили, что поляки уже заняли местечко Пятку в пятнадцати верстах от города. Магазаник не пошел на работу. Он сидел в комнате Вавиловой и философствовал вовсю.
С грохотом проехал в сторону вокзала броневой автомобиль; он был покрыт густым слоем пыли, и казалось, что сталь посерела от усталости и многих бессонных ночей.
— Сказать вам правду, — говорил Магазаник, — так это самое лучшее время для людей: одна власть ушла, другая не пришла. Ни тебе реквизиций, ни тебе контрибуций, ни тебе погромов.
— Это днем он такой умный, — сказала Бэйла, — а когда ночью весь город кричит, гвалт от бандитов, он сидит, как смерть, и трусится от страха.
— Дай поговорить с человеком, — рассердился Магазаник.
Он то и дело выбегал на улицу и возвращался с новостями. Ревком эвакуировался еще ночью, упартком уехал вслед за ним, штаб ушел утром. На вокзале уже пусто. Уехал последний эшелон.
Вдруг на улице послышались крики. Летел аэроплан. Вавилова подошла к окну. Аэроплан был высоко, но можно было ясно различить бело-красные круги на крыльях. Это была польская воздушная разведка. Аэроплан сделал круг над городом и полетел к вокзалу. И тогда со стороны Лысой Горы начали стрелять пушки, снаряды пролетали над городом и откуда-то, издали, за железнодорожным переездом, раздавались звуки разрывов.
Сперва вьюгой выли снаряды, потом тяжело вздыхали орудия, и спустя несколько секунд радостно звенели разрывы. Это большевики задерживали движение поляков к городку. Вскоре поляки начали отвечать: снаряды ложились в разных местах города.
— Ваам! — оглушительно ломался воздух, сыпались кирпичи, дым и пыль плясали над развороченной стеной дома. Улицы стали тихими, строгими, пустынными, точно нарисованными. После каждого разрыва снаряда наступала такая тишина, что делалось страшно. А солнце стояло в безоблачном небе и точно распростертого мертвеца радостно освещало город.
Весь город лежал в подвалах, погребах, охал и стонал от страха, закрывал глаза, сдерживал в беспамятстве дыхание.
Все, даже дети, знали, что бомбардировка эта называется артиллерийской подготовкой и что прежде, чем занять город, войска выпустят еще несколько десятков снарядов. А потом, все знали это, станет неимоверно тихо, и вдруг, звонко цокая копытами по широкой улице, со стороны переезда, промчится конная разведка. И, млея от страха и любопытства, все будут выглядывать из-за ворот, занавесок, щелей в ставнях, на цыпочках, покрываясь испариной, выползать во двор.
Отряд выедет на площадь. Лошади будут приседать и хрипеть, всадники возбужденно перекликаться на изумительном простом человечьем языке, и начальник, радуясь смирению навзничь лежащего, побежденного города, пьяно закричит, бахнет из револьвера в жерло тишины, подымет лошадь на дыбы.
И тогда со всех сторон польются пехотные и конные части, по домам забегают пыльные, уставшие люди, добродушные, но способные к убийству, хозяйственные мужики в синих шинелях, жадные до обывательских кур, полотенец и сапог.
Все знали это, так как город четырнадцать раз переходил из рук в руки и его занимали петлюровцы, деникинцы, большевики, галичане, поляки, банды Тютюника и Маруси, шальной «ничей» девятый полк. И каждый раз это было, как в предыдущий.
— Поют! — закричал Магазаник. — Поют!
И, забыв о страхе, он выбежал на крыльцо. Вавилова вышла вслед за ним. После духоты темной комнаты Вавилова с особенным наслаждением вдохнула свет и тепло летнего дня. Она (с тем же чувством, как и во время родов) ждала поляков: скорее бы. Разрывы пугали ее, ей казалось, что они разбудят Алешу, она отмахивалась от свиста снарядов, как от мух.
— Ну вас, ну вас, — пела она над люлькой, — вы разбудите Алешу.
Она старалась ни о чем не думать в это время. Ведь было решено: через месяц либо придут большевики, либо они пойдут к ним через фронт.
— Ничего не понимаю, — сказал Магазаник, — посмотрите-ка.
По широкой пустой улице, в сторону переезда, откуда должны были прийти поляки, шел отряд курсантов. Они были одеты в белые холщовые брюки и гимнастерки.
«Пусть красное знамя собой означает идею рабочего люда», — протяжно и как будто печально пели они.
Они шли в сторону поляков.
Почему? Зачем?
Вавилова смотрела на них. И вдруг ей вспомнилось: громадная Красная площадь, несколько тысяч рабочих-добровольцев, идущих на фронт, сгрудились вокруг наскоро сколоченного деревянного помоста. Лысый человек, размахивая кепкой, говорил им речь. Вавилова стояла совсем близко от него.
Она так волновалась, что не могла разобрать половины тех слов, которые говорил человек ясным, слегка картавым голосом. Стоявшие рядом с ней люди слушали, тяжело дыша. Старик в ватнике отчего-то плакал.
Что с ней происходило на площади, под темными стенами, она не знала. Когда-то ночью она хотела рассказать об этом тому, молчаливому. Ей казалось, что он поймет. Но у нее ничего не вышло. А когда они шли с площади на Брянский вокзал, они пели вот эту песню.
И, глядя на лица поющих курсантов, она снова испытала то, что пережила два года назад.
Магазаники видели, как по улице вслед курсантам бежала женщина в папахе и шинели, на ходу закладывая обойму в большой тусклый маузер.
Магазаник, глядя ей вслед, произнес:
— Вот такие люди были когда-то в Бунде, Это настоящие люди, Бэйла. А мы разве люди? Мы навоз.
Проснувшийся Алеша плакал и бил ножками, стараясь развернуть пеленки. И, придя в себя, Бэйла сказала мужу:
— Слышишь, дите проснулось. Разведи лучше примус, надо нагреть молоко.
Отряд скрылся за поворотом улицы.
1934
РАССКАЗИК О СЧАСТЬЕ
Четыре женщины сидели в комнате. Одна из них шила. Три других болтали всякий вздор. Они говорили о ценах, об очередях, девушка, соседка, родила ребенка; жаловались на своих мужей — они теперь стали озорные, их нужно держать крепко в руках. Та, что шила, вздохнула. Она-то не смогла удержать своего мужа, и вот теперь ей приходится шить. Шить. Ведь у нее две девочки — одной шесть лет, а другой четыре. Он, этот чудак, уехал на край света. Он написал ей письмо, звал ее с детьми приехать к нему. Жить в бараке! Нет, она ни о чем не жалеет.
Все говорят, что она поступила правильно.
Во дворе играла шарманка. Опухший, желто-зеленый шарманщик дрожащей рукой протянул в открытое окно ящичек с конвертиками.
— Дамочки, — прохрипел он, — тяните на счастье.
Каждая женщина взяла себе конвертик.
Одной досталось блестящее колечко — настоящее, обручальное, золотое кольцо.
Другая вытянула крошечный кусочек душистого мыла.
Третья получила наперсток, новый алюминиевый наперсток с шапочкой из драгоценного, ярко-зеленого стекла.
А четвертая, та, что шила, нашла в своем конверте листочек бумаги, на нем было напечатано черными уверенными буквами:
«Счастье».
Да, пьяный, оборванный шарманщик протянул швее в окно счастье. Ее бледное лицо стало розовым, так розовеет майская яблоня в свете далекого ночного пожара. Ее усталые глаза на мгновенье просветлели. Потом она потрогала бумажку пальцами, сердито смяла ее и сказала:
— Кому нужно счастье? Лучше бы я вытянула кусочек мыла.
И она бросила бумажку на пол.
1934 — 1935
ПОВЕСТИ
КУХАРКА
I
Анна Сергеевна, как многие хозяйки, не любила заниматься кухонными делами.
Приготовляя обед, она даже сердилась, что все получается так вкусно и хорошо, что восхищенные соседки приходят из нижней итеэровской квартиры за советом: сколько лить водки в паштет и каков рецепт рубленой селедки с сырым яблоком.
Вечером она жаловалась мужу:
— Все очень печально: в девятнадцать лет я декламировала Верлена, в двадцать училась и мечтала сделаться Роденом, а сегодня я кухарка, домашняя хозяйка. Почему это, Андрюша?
Андрей Вениаминович, зевая, отвечал:
— Сознаюсь, Анютка, лично я эти произведения из муки и масла ценю повыше тех глиняных страшилищ.
Тогда она, волнуясь, говорила, что дальше так жить невозможно.
И когда она начинала ходить по комнате, то одергивая скатерть, то перекладывая книги на столе, Андрей Вениаминович переставал зевать — он знал, после перекладывания книг Анна Сергеевна заплачет, трогательно взмахнет руками и вдруг скажет очень тихо:
— Андрюша, я уйду от тебя, так будет лучше.
От этих слов ему делалось душно, ночью, несмотря на усталость, он почти не спал и, вглядываясь в лицо жены, спрашивал:
— Ты не уйдешь от меня, ведь я погибну, понимаешь ты — погибну, брошусь под молот в кузнечном цехе. Скажи, ты все еще думаешь об этом? Пойми, ведь кроме тебя я никого не имею. А? Ведь это любовь, понимаешь, Аня, большая, страшная любовь, а ты говоришь о кухарке. Аня? Что ты молчишь, Аня?
Утром он успокаивался, смеялся над своим ночным страхом, целовал ей руки и убежденно говорил:
— Ты не знаешь жизни, Аня. Работа — это служба, понимаешь ты. Это однообразно, это десятки неприятностей, страх не справиться. Э, да о чем я говорю! С каким наслаждением я бы сегодня не пошел на работу, а побродил с тобой по городу, пошел в музей… Ты не знаешь жизни, Аня.
Он уходил, и Анна Сергеевна, стоя у окна, смотрела, как Андрюша переходит улицу. Если в отдалении появлялся трамвай или автомобиль, она притопывала ногой и тихонько говорила мужу: «Скорей, скорей, скорей». С чувством нежности, любви и жалости она отходила от окна, убирала комнату, шла в распределитель, готовила обед; с этим чувством встречала его вечером, держала полотенце, пока он тер над умывальником ладони.
Через неделю или две, разглядывая в журнале фотографии молодых женщин в кожаных куртках и прочитав, что эти широкоплечие дамы совершают смелые, далекие полеты на планерах, прыгают с парашютом с громадных заоблачных высот, Анна Сергеевна снова начинала тосковать. И опять она трогательно и беспомощно взмахивала руками, тихо говорила:
— Андрюша, я уйду от тебя, так будет лучше.
Однажды, ранней весной, когда ветер бежал по городу, грохоча жестью крыш и вывесок, Анна Сергеевна принесла из чулана свои книги и, вздыхая, рассматривала подчеркнутые красным и синим карандашом строки. Она долго не могла найти своего диплома, он лежал в нижнем, «тарелочном» отделении буфета.
Кто был причиной плохой жизни? Муж? Она? Сейчас Анне Сергеевне это было безразлично. Она чувствовала, что пришло время совершить нечто важное и что это важное совершится сегодня. Но как совершится это нечто, она не знала…
Тяжелый мартовский снег залетал в открытые двери магазинов, парикмахерских, ложился на каменные ступени лестницы. Лбы трамваев белели, спина милиционера, стоявшего на углу, покрывалась снежной корой, а через несколько минут облака таяли, разрывались, и прохожие глядели на теплое весеннее небо; мрачные краски кирпичных стен теплели, сияющие водяные капли бежали по проводам. А затем облака снова затягивали голубую прорубь, и милиционер на углу поднимал капюшон.
Много раз Анна Сергеевна подходила к окну. Ее настроение не подчинялось радостям и печалям природы. Когда пошел снег и нельзя было прочесть вывесок на противоположной стороне улицы, ей вдруг сделалось весело. Она напевала, укладывая вещи. Когда выглянуло солнце и граненые флаконы на ночном столике вспыхнули зелеными и синими огоньками, Анна Сергеевна расплакалась, глядя на раскрытый чемодан, на холмик чулок и белья.
Андрей Вениаминович пришел с работы, как обычно, в шесть часов. Вероятно, сто раз она повторила вслух фразу, приготовленную к приходу мужа:
— Андрей, я сегодня уезжаю.
Однако Анна Сергеевна ничего не сказала. Андрей Вениаминович сразу увидел все — и ее заплаканное лицо, и чемодан, и беспорядок в неподметенной комнате.
— Аня, что ты наделала! — хрипло крикнул он.
Вечером они сидели, обнявшись; за окном по-прежнему выл ветер, снег лип к стеклам.
— Нужно принимать большие решения завтра же, нет — сегодня, — говорил Андрей Вениаминович, искоса поглядывая на темневший в углу чемодан.
И они решили снять с Анны Сергеевны ярмо кухонных забот, проще говоря — нанять кухарку.
Произошло странное совпадение — оно насмешило Андрея Вениаминовича и обрадовало Анну Сергеевну.
Утром они получили письмо от тетки Андрея Вениаминовича. Тетка писала, что теперь, когда Вера закончила медицинский и уезжает на село, а Коля женился, ей незачем дальше жить в Киеве, она продает мебель и переезжает к Соне в Ленинград. И вот тетя спрашивает, не купит ли у нее Андрюша шкаф, отделанный редким деревом — птичий глаз. Кроме того, тетя сообщала, что рассчитывает кухарку — женщину кристальной честности. «Очень жалко отпускать из нашей семьи такого человека», — писала она.
Анна Сергеевна прежде всего пошла на почту. Ей было хорошо: весна, новая жизнь, молодость — все улыбалось ей, и она тоже улыбалась жизни и весне.
— Ну вот, — сказал Андрей Вениаминович, — эту женщину нужно выписать. Пятьдесят рублей на дорогу окупятся в первые два-три месяца. Не нужно только ее развращать бесконтрольностью.
Андрей Вениаминович составил телеграмму тете и уехал на завод. Анна Сергеевна, убрав комнату, отправилась за покупками — ей хотелось в эти последние дни особенно вкусно кормить мужа.
Анна Сергеевна должна была перейти улицу и выбирала, озираясь, удобное место.
— Разрешите, я помогу переправе, — сказал молодой военный.
Она хотела рассердиться, но военный сделал смешное лицо и взял ее за руку.
— Клянусь вам, я не нахал, я рыцарь.
Придя на почту, Анна Сергеевна перечла телеграмму и там, где было написано «Привет Андрей», вписала: «Крепко целуем дорогую Аня Андрей».
— Четыре сорок, — сердито сказала девица. Анна Сергеевна потянулась к сумочке и обмерла: сумочка исчезла — сумочка с деньгами, с красивой пудреницей, на которой палехский мастер нарисовал извлечение русалки из воды! Сумочки не было ни на левой, ни на правой руке, ее не было под мышкой…
Анна Сергеевна подумала, что ее обокрал военный. Она взмахнула в отчаянии руками, и в плетеной кошелке что-то прыгнуло, как живая рыба. Да, переправляясь через ручей, она положила сумку в кошелку. И ей снова стало весело и легко.
II
В купе, кроме Марьи Шевчук, ехали две старушки и толстая женщина с ярко накрашенным ртом, а из мужчин — моряк и небритый молодой человек в серых брюках. Этот небритый был подозрителен Марье, и каждый раз, глядя на его потрепанные летние брюки, она трогала ногой стоявший под лавкой сундучок.
Когда поезд тронулся, женщина с накрашенными губами раскрыла фанерную коробку и разложила на столике еду. Небритый сердито покашлял и вытащил из кармана книгу.
Старухи заговорили о докторах.
— Он гремит по всему Одессу, — рассказывала одна про одесского доктора-чародея.
— Травой лечит? — спросил небритый.
— Да, травой. Он этой травой все чахотки вылечивает, а одышку в момент прямо.
— А от ослабления главной жилы он не лечит? — спросил небритый.
— Вот вы смеетесь, гражданин, — обиделась старушка, — а я вам говорю, к нему из военных санаториев ходят.