Текст книги "Павел Луспекаев. Белое солнце пустыни"
Автор книги: Василий Ермаков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
День за днем маршруты удлинялись. Павел нередко добирался уже до зеленого Каменного острова – с тенистыми аллеями и укромными тропинками, с тихими каналами и с ажурными мостиками над ними, с уютной, готической архитектуры церковкой Иоанна Предтечи и прекрасными особняками, построенными до октябрьского переворота.
Здоровье не слишком быстро, но неуклонно пошло на поправку. Павел чувствовал себя настолько уверенно, что когда позвонили с «Лентелефильма» и предложили сыграть главную роль в трехсерийной экранизации повести Максима Горького «Жизнь Матвея Кожемякина», согласился, не раздумывая.
Роль вполне «личила» актерской индивидуальности Павла Борисовича. С режиссером Ириной Сорокиной, вдумчивой, знающей свое дело, но слишком, пожалуй, мягкохарактерной женщиной, сразу же установилось полное взаимопонимание. Дабы как можно больше облегчить работу артиста, большинство сцен репетировали у него дома.
О самих же съемках Павел Борисович вспоминать не любил. На съемочной площадке царила необязательность. Административная группа явно не справлялась со своими обязанностями. Из-за различных несогласований и несостыковок съемка откладывалась нередко на несколько часов. То же самое происходило из-за того, что ассистент оператора накануне не зарядил кассеты пленкой или кто-нибудь из осветителей «забыл» уложить какой-то кабель. На робкие, совершенно справедливые упреки режиссера разгильдяи огрызались одними и теми же словами: сколько платят, на столько и работаем. Однажды Павел, не выдержав, сказал одному, особенно обнаглевшему «светляку», что он, хоть озолоти, все равно не станет работать хорошо. Сколько тут было возмущения – самого, разумеется, возвышенного свойства, – сколько густой вони! Еле угомонили расходившегося поборника «справедливых» трудовых отношений. Актеры, естественно, нервничали, перегорали, играли не так, как могли и хотели бы играть.
«И самым подготовленным к преодолению трудностей, – честно признала впоследствии сама Ирина Сорокина, – самым целеустремленным в творческом процессе, предельно собранным, поразительно дисциплинированным оказался больной Луспекаев. Трудности… у каждого они свои. Луспекаев преодолевал не просто трудности, он преодолевал трагедию».
За эти слова незазорно и в ноги поклониться человеку, их произнесшему…
Однажды – работа над ролью Матвея Кожемякина близилась к завершению – тишину квартиры нарушил требовательный междугородний телефонный звонок. Из других городов нынче беспокоили нечасто. Не понимая, почему разволновался, Павел, страшась не успеть, заковылял в прихожую, хватаясь, за что придется. Телефон не умолкал. Быть может, тот, кто звонит, осведомлен о его, Павла, физическом состоянии, учитывает это? Если так – звонит друг. Уж не Геннадий ли Иванович?..
Павел Борисович схватил трубку, едва не раздавив ее от волнения, и, стараясь дышать не так шумно, как дышал до этого, поднес ее к уху и хрипло произнес: «Луспекаев слушает».
Энергичный женский голос оповестил, что его беспокоят из Москвы, с киностудии «Мосфильм», просят разрешить прислать ему сценарий для ознакомления. Если сценарий понравится, к нему приедет сам режиссер-постановщик.
Последнее словосочетание было произнесено весомо, с огромным почтением. И не мудрено: Павел уже знал, что в кругах киношников эту ключевую для кино должность по ее значению приравнивают к должности первого секретаря обкома или ЦК компартии союзной республики средних размеров.
Павел спросил, не Полока ли Геннадий Иванович этот режиссер, но женщина назвала другую фамилию, тут же, впрочем, присовокупив, что Геннадий Иванович тоже к этому причастен. Названную фамилию Павел не запомнил, отметив только, что звучит она не менее необычно, чем его собственная, и с первого раза тоже не запоминается. Да еще почему-то заставила вспомнить о зимней рыбалке, что совсем уж нелепо. Сам Павел Борисович ни летней, ни зимней рыбалкой не увлекался, но среди его многочисленных знакомых такие фанатики водились.
От ссылки на Полоку потеплело на душе.
Работа в «Матвее Кожемякине» измотала Луспекаева, он не планировал в ближайшее время принимать какие-либо предложения. Но дружба обязывает, к тому же, все, к чему прикладывал свою длань Геннадий Иванович, оказывалось необыкновенно увлекательным, и Павел Борисович, обреченно вздохнув, глуховато выдавил в трубку:
– Ну, раз Гена причастен, присылайте сценарий.
Женщина поблагодарила, уточнила его адрес, еще раз поблагодарила и положила трубку.
Павел Борисович взволнованно прошелся сперва по коридору, затем по большой комнате. Что за сценарий? Какую роль предложат сыграть ему? Пора бы уж что-нибудь помасштабнее, поразмашистей, чтоб, как говорится, «раззудись плечо, распахнись душа…». Но коль скоро Геннадий Иванович руку изволил приложить, значит, роль стоящая.
Вдруг он заметил, что уверенно ходит туда и обратно, не хватаясь за стены и мебель и не прибегая к помощи палки, подаренной кем-то из друзей…
Сценарий попал в руки Луспекаева намного быстрей, чем он рассчитывал. Кого-то из ленфильмовцев, оказавшегося в это время на «Мосфильме», отловили вездесущие помощники режиссера, фамилию которого Павлу никак не удавалось вспомнить, и поручили ему доставить сценарий по назначению.
Московские киношники так, должно быть, «проводили» своего питерского коллегу, что можно было диву даваться, как его впустили в вагон, как он благополучно доехал до родного города и, самое главное, как отыскал улицу Торжковскую. Когда Павел Борисович распахнул дверь, на него пахнуло таким амбре, что впору было броситься к холодильнику за соленым огурцом.
Опохмелив «гонца» парой стопочек водки и выпроводив его, наконец, Павел удалился в свою комнату, поудобней разместился на диване и аккуратно вскрыл довольно-таки объемистый пакет.
Первым делом он внимательно изучил содержание титульного листа, начав сверху. Фамилии двух авторов значились на нем. Прочтя первую, Павел Борисович изумленно присвистнул: она пользовалась громкой и заслуженной славой не только в Союзе, но и во всем остальном мире. Кинокартина «Баллада о солдате», снятая по сценарию этого автора, триумфально прошла по мировым киноэкранам, буквально «обобрав» все кинофестивали планеты. Награды самой высшей пробы и самого высокого достоинства щедрым дождем пролились на этот фильм. История молодого русского солдата, получившего отсрочку в несколько дней от гибели, никого в мире не оставила равнодушным. Родное Отечество отметило «Балладу о солдате» высшей своей премией – Ленинской.
Был грех: посмотрев этот замечательный фильм, Павел подумал: роль танкиста, изувеченного в бою и по этой причине боящегося вернуться к жене, которую играл Евгений Урбанский, – должен был играть он сам. Но он промолчал, ни словом, ни междометием не выдал, о чем подумал. Все тайное, однако, обречено сделаться явным. То, о чем подумал Павел, «озвучила», как говорят ныне, Инна Александровна.
– Павлик, – сказала она. – А ведь это твоя роль. Ты бы сыграл ее… – и запнулась под предупреждающим, запрещающим закончить фразу взглядом мужа.
Звали автора сценария прославленного фильма Валентин Иванович Ежов. Из газетных публикаций Павлу Борисовичу было известно, что Валентин Иванович на собственной шкуре, а не понаслышке изведал тяготы фронтовой солдатской службы. Пулям, как говорится, не кланялся, задницу врагу не показывал и пилотки не караулил, в то время когда товарищи вели беспощадную рукопашную с наседающим противником.
Несмотря на молодость – едва за шестнадцать, – Павлу и самому довелось повоевать. В разведгруппе при штабе партизанского движения 3-его Украинского фронта хорошо запомнили высоченного, наделенного нечеловеческой физической силой паренька, обожавшего уходить за линию фронта на охоту за «языками». Во время очередной охоты он был ранен в руку шальной разрывной пулей, выпущенной фашистским стрелком. Те, кто хорошо знал Павла Борисовича, догадывались, конечно, каким грозным и неустрашимым воином он был. Знали и об его особенном, почти кастовом, отношении к другим фронтовикам.
Рустам Ибрагимбеков – звали второго сценариста. Эта фамилия Луспекаеву ни о чем не говорила, кроме того, что она явно азиатского, мусульманского происхождения. Это наводило на догадку, что фильм, возможно, будет окрашен восточным колоритом.
Взгляд Павла Борисовича скользнул ниже. «Белое солнце пустыни» – название подтверждало только что мелькнувшую догадку. Забавно, забавно. Все интересней и интересней! Ай да Геннадий Иванович – удружил!..
Перед тем, как приступить к чтению, Павел Борисович закурил, выудив пачку сигарет из тайничка, до которого не добрались еще ни бдительная Инна Александровна, ни смекалистая Лора, мысленно махнув на строжайший запрет, установленный врачами с незапамятных времен.
С первых же строк сценарий стал нравиться Луспекаеву, и чем дольше он читал, тем нравился все больше. Повествуется о Гражданской войне, и как же необычно, непривычно для отечественного кино это сделано: без сверхмудрых комиссаров, хитроватых всеведающих мужичков, которые, что ни изрекут, так тут же и вставляй в очередные тезисы Ленина, без истеричных балтийских матросиков, основным аргументом которых в любом споре является один: «Да я тебе за Ленина (или за партию) горло перегрызу!..»
Но неожиданно Павел Борисович, ощутил в себе недоумение: а где же для него-то роль?.. Сухов, Петруха, Саид, Абдулла – великолепно, сочно и со знанием дела выписанные персонажи, но они для других актеров. Пока что ни одна роль в сценарии, исключая разве что Абдуллу, не «личила» ему, Павлу Луспекаеву, не ложилась на душу так, как будто специально была написана для него.
Абдулла? Абдулла?.. Нет, для этой роли тоже найдутся более приемлемые исполнители, например, Кахи Кавсадзе – его знакомый по Тбилиси…
С нарастающим нетерпением Павел прочитывал страницы. Вот впервые мелькнула фамилия Верещагин. Павел насторожился, стал читать медленней и внимательней, по буковкам перебирая на языке каждое словечко.
Когда Верещагин обозначился не в упоминании, а воочию, произнес первые фразы – очень короткие, но по-мужски весомые, именно такие, какие и подобает произносить настоящему русскому мужику, – артист радостно понял: это его. Персонаж действовал, говорил и мыслил так, как на его месте действовал бы, говорил и мыслил сам Павел Борисович. Когда же он произнес: «За державу обидно», актер аж засопел от удовольствия и одобрения. Да это же настоящая, а не мнимая жизненная позиция, натуральное, а не поддельное мировоззрение. И замечательно, что произносит эти программные слова бывший служащий царской таможни. Такие-то вот неустрашимые и неподкупные мужики и держали на замке бесконечные границы империи, обеспечивая ее кровные интересы. И не нужна им была никакая теория, пусть хоть бы и написанная самими Марксом и Лениным. Они и без нее туго знали свое дело и исполняли его не за страх, а за совесть. Порядочные люди никогда не переводились на Руси. Жили они и до семнадцатого года.
«За державу обидно!» – это же надо золотыми буквами начертать над входом в каждый таможенный пункт.
Павел уже решил, что будет играть Верещагина. Более того, он знал уже, как будет играть. Ему, как никому другому, известно, что чувствует, как себя ощущает человек, неожиданно оказавшийся без занятия, составлявшего весь смысл его жизни. Никто не знает – и знать не может! – что пережил он, что, перечувствовал, когда вынужден был навсегда оставить сцену Большого драматического, расстаться с Георгием Александровичем Товстоноговым – режиссером, о котором можно только мечтать, с человеком, которого, полюбив однажды, не перестаешь любить до конца жизни.
Ну, спасибо, Геннадий Иванович, – удружил!..
Перечитанный на следующий день сценарий понравился Павлу Борисовичу еще больше. Роли Верещагина и Петрухи казались ему выписанными безупречно. Но что-то стало смущать в поведении Сухова, какая-то неувязочка в характере. Он попросил Инну Александровну прочитать сценарий – не заметит ли чего. О том, что смущало его, умолчал.
У нее был особый нюх на правду и на фальшь. Она чуяла то или другое с первых прочитанных строчек. Свойство это обнаружилось давно, еще в те счастливые года, когда они были студентами актерского отделения «Щепки» – Театрального училища имени М.С. Щепкина при Малом академическом театре, «Доме Островского».
Павел увлекался тогда сочинительством детективной прозы. Первым, а частенько и последним, читателем или слушателем, сначала на правах невесты, а потом молодой жены, становилась Инна Александровна. Иногда она слушала, не прерывая. Это означало, что все пока идет хорошо. Иногда ею овладевало беспокойство, она начинала хмурить брови, что делало еще милее ее милое лицо, и, наконец, не сдержавшись, восклицала: «Неправда, Паша, неправда!»
Чтение, естественно, прерывалось. Чаще всего она не могла объяснить внятно, что ее не устраивало в прочитанном, но, в конце концов, каждый раз оказывалась права…
Сценарий «Белое солнце пустыни» Инна Александровна прочитала молча, ни разу не оторвавшись от рукописи. Когда была перевернута последняя страница, перевела на мужа сияющий от радости взгляд. «Паша, это твое», – удовлетворенно промолвила она. – И вообще, сценарий хорош. Только вот Сухов… Что-то в нем не стыкуется…
Значит, неувязочка наличествует. Но как указать на нее режиссеру? Не обидит ли его, что актер оказался зорче?.. Впрочем, времени на то, чтобы обдумать, правы ли они с Инной Александровной насчет Сухова или заблуждаются, еще достаточно. Так же как и на то, чтобы придумать, если убедятся, что правы, как об этом сказать.
После этого Павел Борисович в буквальном смысле «заболел» ролью таможенника Верещагина. Она преследовала его повсюду, даже во сне. Давно выучен был назубок не только свой собственный текст, но и тексты партнеров, с которыми предстояло играть в том или ином эпизоде.
Когда желание начать работу над ролью в более конкретном ее выражении сделалось совершенно невыносимым, Павел Борисович вспомнил о своем терпеливом магнитофоне. Сознавая, что весь сценарий не потянуть, он стал работать над звуковым эквивалентом той лишь части будущей кинокартины, главным действующим лицом которой являлся таможенник Верещагин.
«Эквивалент» получался на славу. Но никак не вытанцовывалась концовка. Вместо твердой солидной точки выходило рыхлое неопределенное многоточие. Павел Борисович гонял пленку вперед-назад, вслушивался, анализировал, пробовал… – не то! Ну не вытанцовывается концовка, хоть ты лопни!..
И – в полном соответствии так называемому «закону подлости», хорошо известному любому человеку, а творческому тем более, – в тот момент, когда в голове мелькнула догадка о единственно возможном завершении эпизода, раздался дверной звонок.
Инна Александровна имела свой ключ. Лора, потерявшая свой в первый же день по его получении, звонила резко, нетерпеливо. Донесшийся из прихожей звонок звучал осторожно, деликатно. Значит, явился наконец-то долгожданный гость с «Мосфильма».
Забыв и о незавершенном «звукофильме», и об удачной догадке, мелькнувшей в голове, Павел Борисович легко взметнул из кресла свое большое тело и весело, решительно шагнул к входной двери.
Щелкнул оттяжной курок, дверь распахнулась. На площадке стоял высокий, чуть пониже самого Павла Борисовича, сухощавый человек, еще не пожилой, но уже и не молодой, с глазами, которые остаются всегда веселыми независимо от ситуаций и от возраста.
– Здравствуйте, – произнес человек с веселыми глазами. – Я Владимир Мотыль.
Мотыль… Так вот почему мелькнуло соображение о зимней рыбалке, во время разговора с администратором съемочной группы фильма «Белое солнце пустыни» пару недель назад. Мотыль – это такой симпатичный червячок кораллового цвета, излюбленное лакомство рыбы и, значит, излюбленная приманка любителей зимнего подледного ужения.
Фамилия, конечно, не из тех, что с ходу запечатлеваются в памяти.
Мотыль понравился Луспекаеву с первого взгляда. Угадывалось в нем что-то такое, что ставило его в один ряд с такими людьми, как Георгий Александрович Товстоногов, Геннадий Иванович Полока, и многими, многими, другими…
Павел Борисович прижался к стене, освобождая проход.
– Заходи, – отрывисто произнес он, – совсем как Верещагин Сухову, разрешив ему войти в свой дом после того, как испытал его, предложив прикурить от запала, воткнутого в динамитную шашку.
Сухощавое лицо гостя выразило удивление. Его, как и многих других, слегка шокировал, должно быть, моментальный переход на «ты». Киношники, однако, люди тертые. Едва ли не большая часть их жизни складывается из неожиданностей, иногда приятных, чаще – не очень. Мгновенно справившись с замешательством, Мотыль шагнул в прихожую. Дверь за ним захлопнулась.
С этого именно момента начался стремительный и неуклонный отсчет времени, определенный Павлу Борисовичу Луспекаеву на завершение его земного существования. С этого именно момента началось его восхождение к бессмертию. Небесный покровитель и удача никогда не отворачивались от него навсегда. Они лишь испытывали его – иногда кажется, что слишком жестоко. Но он выдержал все. Повторю расхожую банальность: удача находит достойных. В нашем случае трудно было сделать более удачный выбор – прошу простить меня за незамысловатый каламбур. Всего лишь несколько месяцев отделяли Павла Луспекаева и Владимира Мотыля от создания шедевра отечественного кино, всего лишь несколько месяцев отделяли Павла Луспекаева от смерти и Бессмертия. Отсчет начался…
Но начался он, собственно, гораздо раньше. Тогда, когда волею судеб наш герой вступил на тернистый путь лицедея. Как это было? Чтобы ответить на этот вопрос, перенесемся в послевоенную Москву, в Москву 1946 года.
А в квартиру на питерской улице Торжковской мы еще непременно вернемся…
В «ЩЕПКЕ»
В отличие от Луганска, откуда приехал Павел поступать в Театральное училище имени М.С. Щепкина при Малом театре, Москва производила такое впечатление, будто у ее стен никогда не топтались вражеские полчища, будто ее не бомбили самолеты люфтваффе, пытаясь до основания разрушить или дотла сжечь ее. Удивительно благополучный и спокойный город. Фасады многоэтажных домов выглядели опрятно и нарядно. Новенькие трамваи, с бойкими, но услужливыми кондукторами и кондукторшами, готовыми по первому требованию подробно объяснить, как проехать куда угодно, доставляли пассажиров с глухих окраин северо-запада по улице Горького аж до самой Манежной площади, аккурат под стены седого Кремля. На Манежной, сбегаясь со всех других окраин, трамваи закручивали такую карусель, что не только у приезжих, но и у самих москвичей голова шла кругом.
Всюду за порядком наблюдали милиционеры, одетые так парадно, будто все, как один, прямо со службы, обязаны были явиться на бал, ежедневно устраиваемый для них отечески заботливым начальством. Вышколенные дворники тщательно соблюдали безупречную чистоту улиц.
Еще не отмененная карточная система здесь не слишком проявляла себя. В многочисленных ресторанах кормили обильно и недорого. Общепитовские столовые, появляясь как грибы после дождя, мало чем уступали ресторанам: чуть ли не в каждой богатые буфеты с большим выбором крепких горячительных напитков и вин, с пивом в бутылках и в розлив, с разнообразным набором конфет, печенья и прочих сладостей. В иных даже посетителей обслуживали официанты.
Летом, если позволяло место расположения, каждая уважающая себя столовая выставляла столики на асфальт и натягивала над ними полосатые, заметные издали, тенты.
Многочисленные театры наполнялись в основном военными. Спектакли «отражали» героизм народа в минувшую войну и решающую роль партии Ленина – Сталина в достижении победы. Изголодавшаяся за годы войны по духовной пище и нормальным человеческим развлечениям публика снисходительно принимала трескучие спектакли по пьесам Александра Корнейчука, Александра Крона, Александра Штейна и прочих «александров». Но к постановке по пьесе Леонида Леонова «Нашествие» отношение у вчерашних фронтовиков было серьезное и почтительное.
В театры оперетты и музыкальной комедии попасть было практически невозможно. Подобное пристрастие к легкомысленным жанрам свидетельствовало, конечно, о некоторой «несознательности граждан», но власти закрывали на это глаза.
Бросалось в глаза оживление в средних и высших учебных заведениях. Молодежь жадно потянулась к знаниям.
Из таких общих и, разумеется, далеко не исчерпывающих черт складывалось явное, так сказать, парадное лицо столицы. Неявное выглядело куда менее привлекательным.
Из обнищавших еще до войны в результате «мудрой» политики, проводимой «руководящей и направляющей», и окончательно разоренных вражеским нашествием сел и деревень средней России в Москву на поиски работы и пропитания ринулись потоки людей. Они селились в бараках и деревянных хибарах на тех самых окраинах, до которых доходили из центра трамваи.
Далеко не всем удавалось устроиться на фабрику или завод. На тех, кому удавалось, неудачники взирали как на счастливчиков. У них появлялось место в общежитии и продуктовые карточки. Те, кому не повезло, добывали пропитание как придется, в основном на рынках – не только торговлей. Многие уходили, как сказали бы нынче, в криминал. На рынках и барахолках рождались и со скоростью летнего пожара распространялись по всей Москве самые невероятные – достоверные и недостоверные – слухи. Недостоверные часто казались правдивей достоверных.
В тот год чаще других обсуждались две темы: намерение московского градоначальника Лазаря Кагановича продолжить остановленное войной социалистическое переустройство Первопрестольной и злодеяния банды «Черная кошка».
Просочились темные слухи о намеченном сносе храма Василия Блаженного – якобы мешает проведению парадов и народных демонстраций на Красной площади. «Василий Блаженный» почитался москвичами как одна из величайших святынь. Но что этому антихристову отродью до православных святынь. Снес же он на той же Красной площади храм иконы Казанской Божьей Матери, устроив на святом месте общественный туалет, да, говорят, еще и вопил при этом: «Задерем юбку девке России!» Как только Господь терпит этого христопродавца? Ну ничего – дождется своего, от Божеского суда еще ни один нечестивец не уходил. Вон, рассказывают, на что уж Яшка Свердлов всесильный мерзавец был, а и его чрево, подобно чреву иудейского царя Ирода, отрубившего голову Иоанну Крестителю в угоду своей жене-прелюбодейке Иродиаде, которую он, к тому же, отнял у своего брата, в один прекрасный день расселось, загадив помещение, в котором это случилось, зловонными червями. А еще раньше того же Яшку обещал повесить на фонаре его единоутробный брат, служивший у белых. Есть, оказывается, и в этой нации, прибравшей в семнадцатом году к рукам Россию, хорошие люди.
Из уст в уста передавался слух о бородатом мужике, который якобы агитировал крещеный народ постоять за веру православную, гонимую потомками библейских фарисеев и саддукеев. Мужика арестовали на Дорогомиловском рынке. При его аресте присутствовал один из дворников рынка. Мужик, значит, был пришлый. Любой москвич знает, что каждый дворник по совместительству еще и «стукач».
К банде «Черная кошка» отношение сложилось противоречивое. Ужасаясь ее злодеяниям, многие в то же время восхищались ее неуловимостью. Хоть что-то да неподконтрольно власти, возомнившей себя всесильною. Едва ли не все преступления, совершавшиеся в столице, приписывались этой банде. Умные люди догадывались, что не одно черное дело, совершенное другими бандитами, ворами и ночными татями, вписывалось в ее послужной реестр. Многие граждане, которых тогда принято было называть «социально отсталыми», на полном серьезе считали душегубов «Черной кошки» оборотнями.
Торговка-перекупщица сметаной с Рижского рынка рассказала о том, как своими собственными глазами видела оборотня – «уж из «Черной ли он кошки» не берусь утверждать, не приму грех на душу, а что оборотень был – перед любой святой иконой перекрещусь». Из слов торговки сметаной с Рижского рынка выходило следующее: как-то припозднившись, – «товар расходился худо», – она возвращалась домой улицей Трифоновской, в просторечии именуемой Трифоновкой. Впереди ее шла молодая женщина с белой – «вся в кудряшках» – собачкой. Им навстречу, пошатываясь, шли двое парней – «ну прямо как Пат и Паташонок». Собачка залаяла на Пата, который шатался больше Паташона. И вдруг этот долговязый опустился на четвереньки и залаял на собачку. Ну залаял и залаял: чем молодежь не тешится, особливо ежели перед смазливенькой девчонкой. Но в том-то и дело – парень не только лаял, он превращался в собаку: то в такую же маленькую, как собачка девушки, и тогда собачка начинала ластиться к нему, то в огромного пса, и тогда собачка пыталась запрыгнуть на руки хозяйки – ну не оборотень разве?.. А видели бы вы его глазищи: сплошь чернота, белков вовсе нет, и таким адским огнем полыхают, что жуть охватывает всю душу и ледяные мурашки так и ползают по спине…
Люди слушали торговку внимательно. Одни верили и ахали, ужасаясь. Другие недоверчиво усмехались, но выслушивали все же до конца. Третьи сердито качали головами: и чего только, мол, не придет в темную голову глупой бабы?.. А между тем торговка говорила правду, вернее – почти правду…
Константин Александрович Зубов, народный артист СССР, профессор Театрального училища имени М.С. Щепкина при Малом театре, последние два дня выглядел весьма озабоченным. На то имелась веская причина. Завершились два первых тура приемных экзаменов на актерский курс первого послевоенного набора. Ему, профессору Зубову, выпала почетная и ответственная обязанность набрать этот курс и стать его художественным руководителем. Константин Александрович, естественно, чувствовал себя польщенным и взволнованным. Пребывал, признаться, в радостном и приподнятом настроении. Возбужденный гул в коридорах училища, заполненных юношами и девушками, ощутимо подогревал это настроение.
Прием в творческие вузы существенно отличается от приема в вузы технические. Если там экзаменуют абитуриентов сразу же по общеобразовательным предметам – с уклоном в математику, физику или, например, в химию, в зависимости от профиля учебного заведения, – то «отсев» абитуриентов в творческих вузах начинается с так называемых коллоквиумов, то есть собеседований.
Первое собеседование самое простое. Оно преследует элементарную цель – выяснить, туда ли, куда надо, обратился молодой человек, решивший получить высшее образование. Случалось, что заявление о допуске к экзаменам подавали только лишь потому, что не надо было экзаменоваться по математике, физике и химии.
Второй тур много сложнее. До него допускаются люди, всерьез отважившиеся посвятить свою жизнь служению искусству. Тут уж надо смотреть в оба, чтобы вместо мало или просто способного человека не «отсеять» по-настоящему одаренного, талантливого. Проверялся также и общий уровень интеллектуального и культурного развития претендента.
На этом туре случались курьезы покруче. Вроде того, когда юноша из среднероссийской глубинки, ставший впоследствии народным артистом СССР и лауреатом Государственных премий, потребовал вернуть ему документы, узнав, что тут не обучают ремеслу массовика-затейника. Когда его спросили, почему он хочет быть массовиком-затейником, он откровенно и чуть удивленно признался: «Чтоб поближе к котлу с едой». Таких пареньков надо было понять: вся жизнь их прошла, как говорится или поется, «в холоде и в голоде», на многое они не претендовали…
Работу в первом и даже во втором туре можно было, собственно, поручить так называемой «рабочей части» приемной комиссии, состоявшей в тот год из Григория Николаевича Дмитриева, ассистента по актерскому мастерству, художественного руководителя набираемого курса, непременного члена всех приемных комиссий преподавателя литературы Василия Семеновича Сидорина и студентки четвертого курса Али Колесовой, исполнявшей обязанности технического секретаря, а также ее мужа, Сергея Харченко, недавно прямо со студенческой скамьи принятого в труппу Малого театра. Но Константин Александрович Зубов был слишком щепетильным и обязательным человеком, чтобы допустить это. Не щадя времени, он лично провел и первый, и второй туры. И нисколько не жалел об этом. Ни минуты драгоценного времени не было потеряно зря.
Перед ним прошло множество юношей и девушек поколения, повзрослевшего за годы войны. А многие, даже девушки, успели и повоевать. Большинство еще не сменило военную одежду на гражданскую, а те, кто сменил, чувствовали себя в ней неловко. Почти каждую солдатскую гимнастерку или офицерский китель украшали боевые награды – медали и ордена. Перед тем как заговорить с кем-нибудь из сотрудников училища, вчерашние военнослужащие козыряли и произносили: «Разрешите обратиться?..» Все это придавало вступительным экзаменам волнующую – с привкусом недавней Победы, ни с чем не сравнимую и, разумеется, неповторимую атмосферу.
Одного паренька, робкого и застенчивого, оккупанты приговорили к смертной казни за связь с партизанами. Ему чудом удалось спастись. Этот Рыжик, как мысленно окрестил паренька Константин Александрович за медный цвет волос, оказался, к тому же, без сомнения, талантливым. А ведь Аля Колесова призналась, краснея за себя от стыда и запинаясь, что испытывала к этому пареньку неприязнь – именно за его рыжие волосы, белесые ресницы и веснушки, усеявшие не только лицо и шею, но и волосатые руки – типичная же внешность ненавистного арийца!..
Страшно подумать, что паренька могли не допустить ко второму туру из-за этой нелепой, хоть и вполне понятной, неприязни.
Всех абитуриентов без исключения – и откровенно бездарных, и безоговорочно талантливых – объединяло серьезное отношение к жизни. Каждый не понаслышке ведал, почем фунт лиха. В их облике и в поведении угадывался жизненный опыт, неведомый самому Константину Александровичу. Это усиливало его и без того пристальный интерес к молодым людям.
Наличествовала и еще одна, главная, быть может, причина, из-за которой Константин Александрович мог считать свое время не потраченным напрасно.
По опыту своих коллег и по своему собственному педагогическому опыту ему хорошо было известно, что набранную группу талантливых ребят можно сравнить с горстью алмазов, нуждающихся в отшлифовке и огранке. И что среди этих «алмазов» непременно окажется такой, из которого впоследствии получится бриллиант первой величины, если над ним как следует потрудиться.Такой «алмаз» проявился едва ли не в самом начале первого тура. Сперва, правда, мало, что указывало на то, что произошло именно это. В аудиторию, приспособленную для занятий актерским мастерством, о чем свидетельствовали три ряда раздвигающихся занавесов и кое-какой реквизит, оставшийся от студенческих спектаклей, разыгрываемых в тесном кругу мастерской, вошел очень длинный, нескладный и очень худой парень со сросшимися над переносицей бровями, огромными черными глазами и коротковатым для такого большого лица носом. Левая рука парня была забинтована.– Что у вас с рукой? – машинально поинтересовался Константин Александрович, прикидывая одновременно, о чем же попросить эту оглоблю, чтобы для очистки совести проверить наличие в ней способностей к актерскому ремеслу.