Текст книги "Павел Луспекаев. Белое солнце пустыни"
Автор книги: Василий Ермаков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
– Ожог, – коротко ответил парень низким и глуховатым, но чем-то привлекающим к себе голосом.
Константин Александрович прямо посмотрел в глаза парня. В их непроницаемой, казалось, тьме мерцали лукавство и вызов. Профессора удивило также сочетание мягкости и твердости, отчетливо проявившиеся во взгляде, не сочетающихся, казалось бы, качеств. Он уличил себя также в том, что невольно заинтересовался парнем больше, чем это необходимо для первых минут общения. От парня исходила значительность, необычная для столь молодого человека, не осознаваемая им самим, и, значит, природная, не наигранная, не подкрепленная ни своими «заслугами», ни заслугами своих родителей. Уголками глаз профессор заметил, что и Дмитриев, и Аля Колесова, и Сережа Харченко, и Василий Семенович Сидорин ведут себя так же. Это несколько раздражило его. Не следует ни на мгновение забывать, что наличие природной значительности встречается и в молодых людях, поступающих в обычные технические вузы. Да где угодно можно встретить таких людей.
Понял профессор и то, что, если потребовать от парня разбинтовать руку, желаемого результата не добиться. И он сменил тон.
– А ну-ка, молодой человек, разбинтуйте руку! – противясь усиливающемуся интересу к парню, весело, дружелюбно, но и настойчиво предложил Константин Александрович.
– А зачем?.. – насторожился парень, и профессору послышалось окончание вопроса «…тебе?».
– А затем, что мы знаем – под бинтами у вас татуировка! – уверенно сообщил Зубов.
Парень смутился, что свидетельствовало о правоте профессора, послушно размотал, скомкал и сунул бинт в карман широченных брюк. На руке было изображено солнце, садящееся за волнистую черту морского горизонта, и наколото имя «Паша».
– Мда-а, – почему-то огорченно, будто парень успешно прошел уже вступительные туры, но вдруг возникло непредвиденное препятствие, пробормотал Константин Александрович и привычно, машинально спросил:
– Ну-с, и чем же вы нас порадуете?
– Чем прикаже…те, – не моргнув глазом, но, запнувшись на последнем слоге, заявил абитуриент, и профессору опять показалось, будто он еле удержался от обращения к нему на «ты». Что если бы он вовремя не запнулся, ответ звучал бы так: «Чем прикажешь». С подобным профессору Зубову сталкиваться раньше не доводилось.
Еще наметанному уху профессора почудилось наличие у оглобли дремучего южного русско-украинского диалекта. Если это так, зачем же он сунулся в это училище? Или не ведает, что оно, как и курирующий его театр, является неприступной цитаделью чистейшей русской речи с самого своего основания?..
Прояснить этот вопрос было проще простого, достаточно попросить парня прочитать что-нибудь из приготовленного им к экзамену или принудить заговорить более длинными фразами. И потом вежливо расстаться с ним, посоветовав поступать в театральное училище Киева или Харькова. Но делать это почему-то не хотелось. Хотелось просто наблюдать за парнем, смутно ожидая от него чего-то. Ощущалось, что подобным образом настроены и остальные члены приемной комиссии. От абитуриента невозможно было оторвать взгляд, будто, если оторвешь, непременно пропустишь что-нибудь интересное.
И Константин Александрович решил следовать проторенным путем: испытать абитуриента банальнейшей этюдной темой. Но перед тем как огласить ее, все-таки не удержался: «А вы и по приказу умеете радовать?»
– Могу, – буркнул абитуриент.
Буква «г» прозвучала разжиженно – смесь «х» и собственно «г». Худшие предположения начинали быстро подтверждаться.
Слева хмыкнула Аля. Строго покосившись на нее, профессор медленно, с пугающими интонациями в голосе проговорил:
– За окном – пожар. Заставьте нас поверить, что это так.
Тема-то, нет слов, банальная. Но и какая же завальная.
Десятки уверенных в себе соискателей актерского звания спотыкались об нее. Обычно это происходило так: на лице абитуриента или абитуриентки изображался неправдоподобный ужас. Всплеснув руками, а потом облепив ладонями лицо, он (или она), истошно вскрикивая: «Пожар! Ах, боже мой, горим! Спасайтесь!» – и тому подобный вздор, опрометью бросался к окну, невидяще выглядывая из него и беспомощно пританцовывая перед ним… На этом, чаще всего, этюд и исчерпывал себя, никого ни в чем не убедив.
«Паша» же повел себя вовсе не так, как от него ожидали. Во-первых, он не всплеснул, не облепил, не бросился и не завопил. Спокойно приблизившись к окну, он выглянул из него, с вялым интересом обозрел открывшийся перед ним городской пейзаж, зевнул и, повернувшись к нему спиной, присел на подоконник, достав при этом портсигар. Не успев открыть крышку, чтобы извлечь папиросу, он вдруг всмотрелся в нее, словно она что-то отразила. Да всмотрелся так, что помимо своей воли, то же самое сделали и члены приемной комиссии во главе с профессором Зубовым. Они «увидели» вдруг на крышке портсигара какое-то странное, тревожно метавшееся отражение. Никакого отражения, разумеется, не было, но абитуриент так убедительно изобразил свою реакцию на него, что поверилось – было. Это походило на наваждение, на принудительный сеанс гипноза…
«Паша» недоверчиво обернулся и уставился в окно. Если перевести на язык слов то, что выразилось на его лице, слова прозвучали бы примерно так: «Ни хрена себе! Никак кто-то загорелся?!.»
Затем ошеломленные члены экзаменационной комиссии во главе с профессором Зубовым попеременно испытали стремительную череду следующих чувств, ощущений и желаний: уверенность, что кто-то действительно загорелся, сообщить об этом в пожарную часть, удовлетворение, что это сделано уже кем-то, праздный азарт зеваки, наблюдающего за работой прибывших, наконец-то, пожарных, сострадание к кому-то, выхваченному из огня, постепенное, по мере того, как «пожар» укрощался, угасание интереса к событию…
Этюд, завершился тем, с чего был начат – «Паша» закурил. Получилось композиционно завершенное творение из мимики и скупых неброских жестов. И ни одного дурацкого вопля, неуместного междометия. Все, что необходимо, оказалось задействованным. И в то же время четкий, жесткий отбор, ничего лишнего. А как пережит каждый момент воображаемого пожара эмоционально, с каким сильным, но сдержанным темпераментом!..
– Уфф! – выражая общее настроение, облегченно выдохнула Аля, когда этюд завершился. – Не знаю, как вы, а я еле усидела на месте – так хотелось подбежать к окну.
Константин Александрович протянул руку к личному делу необычного абитуриента. В него вселилась уверенность, что «алмаз», о котором мечтает каждый, уважающий себя педагог, оказался в его руках. Но алмаз, увы, имел существенный изъян…
– Чем-нибудь еще порадовать? – с непривычной для основной массы поступающих непринужденностью осведомился абитуриент. – Вы не стесняйтесь, мне это нравится.
Все невольно поморщились. Но не от легонького нахальства парня. От двух коротких, в общем-то, реплик пахнуло таким густым диалектом, что всем сделалось дурно.
– Нет, благодарим, – возразил Константин Александрович. – Вы нас достаточно порадовали. Можете идти. О своем решении мы вас уведомим.
Подволакивая длинные ноги, абитуриент удалился. Некоторое время в аудитории царила глубокая задумчивая тишина. Никто не решался ее нарушить. Лишь слышался шелест перелистываемых страниц личного дела удалившегося абитуриента.
– А он, оказывается, партизанил, – произнес наконец Зубов и, просмотрев следующую страницу, добавил: – И два года прослужил в русском драматическом театре Луганска под руководством режиссера Петра Монастырского. Монастырский… Монастырский… Что-то фамилия знакомая. Уж не учился ли он у нас, в «Щепке? – профессор не заметил, что употребил вслух прозвище, закрепленное студентами за своим обожаемым училищем.
– Не припомню, – напряженно отозвался Дмитриев и, пожав плечами, добавил: – Все может быть.
Василий Семенович Сидорин озадаченно помалкивал. Молчали и Аля с Сережей Харченко. О каком-то там луганском режиссере Монастырском слышали впервые. Но когда же этот парень в свои девятнадцать лет успел и повоевать, и послужить в театре?..
– Может быть, может быть, – прервав их размышления, согласился с Дмитриевым Константин Александрович и, перейдя на деловой, профессорский тон, попросил членов приемной комиссии высказаться о наличии актерских способностей или отсутствии таковых у абитуриента Павла… он снова заглянул в дело… Борисовича Лус-пе-ка-е-ва.
Начать должен был, если он имел к тому желание, член комиссии, занимающий в ней самое низкое положение. То есть – Аля. Она же Розалия Колесова.
– Потрясающе! – с неподдельным энтузиазмом воскликнула она. – Все еще не могу опомниться. Будто действительно побывала на настоящем пожаре!
– Это что-то… чудовищное, – своеобразно поддержал свою молодую жену Сережа. – Этот парень талантлив как… – он покрутил кистью, подыскивая точное сравнение и, не подыскав такого, припечатал:…как черт!
Наконец Константин Александрович отважился взглянуть на нахохлившихся Дмитриева и Сидорина. Поерзав на стуле, Дмитриев неохотно выдавил: – А корифеи?
– Да, корифеи, – поддержал коллегу Сидорин.
Аля и Сережа ошеломленно притихли. Они забыли, что на третьем, решающем, туре отобранных абитуриентов будут просматривать и прослушивать прославленные корифеи сцены Малого академического театра. Как-то они отнесутся к чудовищному, кажущемуся неисправимым южному русско-украинскому диалекту абитуриента Павла Луспекаева? А что они отнесутся, мягко выражаясь, не с восторгом – предугадать нетрудно. Схватка произойдет нешуточная, и кто возьмет верх – Зубов, тоже корифей, или коалиция корифеев, – заранее не угадаешь. Если, конечно, многоопытный Константин Александрович за оставшееся до третьего тура время не придумает что-нибудь такое, что обезоружит корифеев, сведет их возражения на нет.
– В любом случае, я беру этого парня, – твердо, как о раз и навсегда решенном, произнес профессор и распорядился, чтобы Аля уведомила абитуриента Луспекаева о том, что он допущен ко второму туру.
Аля вышла в коридор исполнить поручение, а на полном лице профессора появилось выражение сосредоточенной озабоченности, которое держалось на нем вплоть до окончания третьего тура, несмотря на то что способ обезоружить неуступчивых корифеев им был все-таки придуман.
В отличие от первых двух третий тур вступительных экзаменов в «Щепку» проходил в торжественной, почти праздничной обстановке. Слово «почти», впрочем, можно смело исключить, не опасаясь допустить неточность. Во-первых: если предыдущие туры проводились в аудиториях училища, то третий – в старом Щепкинском зале самого Малого театра, куда абитуриенты шли мимо памятника великому драматургу, с длинным, необъятных размеров столом для президиума, накрытого тяжелым бархатом густо малинового цвета. Стол – монументальный, из красного дерева, изготовлен был для театра по заказу ко дню его основания.
Стулья и вся остальная мебель – тоже. Тяжелые плотные гардины на больших окнах, расписной потолок, затейливая лепка капителей колонн. Каждый, кто оказывается в старом Щепкинском зале, невольно испытывает благоговейное почтение.
Второе отличие третьего тура от двух первых заключается в том, что просеянные через решето приемной комиссии оставшиеся абитуриенты – почти уже студенты. Среди них нет бездарных. Просмотрев и прослушав их, корифеи, как правило, утверждают представленные кандидатуры. Лишь что-то необычайное – внезапное сумасшествие, например, или неожиданный вызов, направленный против незыблемых принципов и традиций Малого театра, – может нарушить десятилетиями выверенное течение этой процедуры.
В этот раз за столом, накрытым малиновым бархатом, собрался весь «цвет» Малого: Е.Д. Турчанинова, А.А. Яблочкина, В.Н. Пашенная, М.И. Царев, А.Д. Дикий, П.М. Садовский, Н.А. Анненков, В.Н. Аксенов, А.П. Грузинский, Л.И. Дейкун – никто неожиданно не «заболел», никто не отправился на дачу или в санаторий. Каждому корифею безумно любопытно было посмотреть на парней и девушек первого послевоенного набора.
От Али Колесовой, сидевшей за отдельным столиком, нагруженном личными делами оставшихся после «отсева» счастливчиков, не ускользнуло, что Константин Александрович Зубов рядом с Верой Николаевной Пашенной усадил Михаила Ивановича Царева, а рядом с Александрой Александровной Яблочкиной – Алексея Денисовича Дикого.
Вера Николаевна и Александра Александровна слыли в Малом и в «Щепке» особенно строгими ревнительницами чистоты языка, благодаря которому они прославили сцену, где играли, и навечно вписали свои имена в историю русского, а, следовательно, и мирового театра. Алексей Денисович и Михаил Иванович пользовались репутацией либералов, допускавших обогащение сценического языка за счет современных словообразований.
Не ускользнула проведенная профессором Зубовым «расстановка сил» и от внимания Дмитриева, Сидорина и Сергея Харченко, скромно сидевших в зале за спинами членов президиума и вроде бы оказавшихся не у дел. Со все накаляющимся интересом они ждали развития последующих событий.
Абитуриенты-счастливчики, как повелось издавна, вызывались из коридора на сцену в алфавитном порядке. Назвав фамилию, Аля сразу же пускала по рукам корифеев личное дело вызываемого. Корифеи без особой охоты перелистывали страницы дел, а то и вовсе не удостаивали их своим вниманием.
Без сучка и задоринки проскользнули под придирчивыми взглядами корифеев В. Абрамов, П. Винник, И. Долин, И. Добржанский, Ю. Колычев, В. Кудров…
За столом президиума наблюдалось нарастающее удовлетворение. Рабочая часть приемной комиссии поработала на славу. Народные артисты были явно довольны будущим актерским курсом – первым послевоенным. Все ребята талантливы и отличаются запоминающейся внешностью. У некоторых, правда, наблюдаются дефекты речи и неуклюжесть поведения, но это уже забота преподавателей техники речи и сценического движения. Вообще же ребята что надо. Не обеднила война талантами матушку Русь, и на этом «участке фронта» мы оказались победителями.
Подошла очередь вызвать абитуриента Луспекаева. Некоторые из корифеев с удивлением заметили, что, когда Аля Колесова произносила эту фамилию, у нее звенел голос, будто перетянутая, готовая лопнуть, струна, а руки, когда она передавала личное дело, слегка дрожали. Заметили также, что выражение лица профессора Зубова стало еще озабоченней. Перестали шушукаться за спиной и Сидорин с Дмитриевым. Насторожились и Алексей Денисович Дикий, и Михаил Иванович Царев, кажется, осведомленные об этом абитуриенте.
Усевшись на свое место, Аля украдкой наблюдала за корифеями. Ей было интересно, произведет ли на них вызванный абитуриент то же самое впечатление, которое он производил на всех членов рабочей части приемной комиссии на первых турах, подпадут ли корифеи под его странное обаяние, ошеломит ли их его необъяснимая значительность?..
Первое, что выразили лица корифеев при появлении абитуриента Луспекаева, было изумление. Но это было совсем не то, чего ожидала Аля. Быстро взглянув на сцену, она еле удержалась, чтобы не ахнуть вслух: снизу длинный парень казался вообще неестественно высоким. Его кудрявая голова уходила, казалось, прямо в колосники. Изумление, выраженное корифеями, было естественным. Иначе не могло и быть.Судорожно вздохнув, Аля опять стала наблюдать за корифеями. Через несколько секунд никто из них не мог уже отвести свой взгляд от молодого человека, стоявшего на сцене. Но в основе их усугубившегося внимания было уже не изумление ростом абитуриента, а нечто иное. Волнение Али нарастало…Есть люди, которые, где бы ни появились, мгновенно оказываются в центре общего внимания, не прилагая для этого никаких усилий. Взгляды присутствующих невольно тянутся к ним, их присутствие как бы дисциплинирует людей, будь то хорошо воспитанное общество или возбужденная толпа. К этой породе людей относился, по свидетельству многих его друзей и просто знакомых, Павел Борисович Луспекаев.
«Он был человеком, который личностью своей, всем поведением заставлял тебя корректировать свои поступки, даже чувства», – признавался Евгений Весник, познакомившийся с Павлом Борисовичем и ставший его близким другом в стенах старой доброй «Щепки».
«Магнитом страшной силы» считал Луспекаева Сергей Юрский, не однажды бывший его партнером и на сцене, и на съемочной площадке и сам представлявший немалую «угрозу» для окружающих в том смысле, в каком отозвался о Павле Борисовиче.
«Его можно было любить или не любить, – утверждал Мавр Пясецкий, коллега Павла Борисовича по сцене тбилисского Русского драматического театра имени А.С. Грибоедова, – но оставаться к нему равнодушным было невозможно ».
Любопытнейшее свидетельство об этом качестве Луспекаева оставил все тот же Геннадий Иванович Полока.
В 1969 году режиссер Владимир Григорьев снимал на «Ленфильме» остросюжетный фильм «Рокировка в длинную сторону». Сыграть две эпизодические роли он пригласил наших двух друзей. Съемки проводились в Германской Демократической Республике.
«Меня удивляло, – вспоминал Геннадий Иванович, – что обслуживающий персонал немецкой гостиницы сразу и безоговорочно выделил из всей съемочной группы Павла Луспекаева и относился к нему с глубокой почтительностью. Была в этом человеке какая-то особая стать, которая притягивала к себе самых разных людей, в том числе и далеких от нашей профессии».В чем же причина такой необыкновенной притягательности? И Весник, и Юрский, и Пясецкий, и Полока лишь констатируют ее. К тому же, их мнения о Павле Борисовиче не могут быть беспристрастными – слишком хорошо они знали его, слишком мощное воздействие его личности вольно или невольно испытали на себе. Поэтому обратимся к мнению человека, который лично не был знаком с артистом, хотя он играл в постановках по его пьесам. Это драматург Александр Александрович Крон: «Я могу назвать очень немногих актеров из этого поколения, которые произвели на меня такое же сильное впечатление, как Луспекаев. Меня привлекало в нем редкое соединение природных данных – мужественной стати, обаяния и темперамента – с яркой индивидуальностью, сильным, хотя и недостаточно дисциплинированным умом. Какими-то сторонами своей личности он напоминал мне моего любимого актера – Алексея Денисовича Дикого».…Как-то так получилось, что в предыдущие дни вступительных экзаменов Павлу ни разу не удалось заглянуть в старый Щепкинский зал, о котором он столько слышал как от своих товарищей абитуриентов, так и от студентов «Щепки», с которыми удалось познакомиться. Последние особенно нажимали на то, что на сцене этого зала играл, потрясая театральную публику Москвы, сам Михаил Семенович Щепкин. Слово «сам» в их произношении звучало так, что если бы перенести его на бумагу, то оно оказалось бы написанным большими печатными и, к тому же, позолоченными буквами.
К третьему туру от возбужденных толп, набивавших коридоры училища, остались считаные единицы. Все, кого вызывала Аля Колесова, с которой, как и с ее мужем Сергеем, Павел успел познакомиться, возвращались из зала в коридор счастливыми – для того, чтобы быть зачисленными, им осталось сдать экзамены по истории и литературе. А это, как говорится, дело техники. Самые нетерпеливые, отчаянные и самоуверенные бежали в ближайшее почтовое отделение отбить домой телеграмму о своем поступлении, менее смелые суеверно воздерживались от этого. Павла забавляла и удивляла эта детская суета. Неужели и он поведет себя так же, если и его зачислят в училище?..
Зал действительно оказался очень красивым, с привкусом далекой милой старины. Павел всегда хорошо ощущал такие вещи, принимал их всей душой.
Но особенно поразило его собрание людей за столом, накрытым плотным малиновым бархатом. Из такого бархата был изготовлен главный занавес театра в Луганске. От воспоминания о своем театре потеплело на душе. Павел почувствовал себя уверенней и принялся рассматривать людей за столом.
Самой яркой, самой отличительной, прямо-таки разящей наповал особенностью этих людей – и мужчин, и женщин – была породистость. Она проявлялась во всем: в ухоженных холеных лицах, в жестах, в позах и – особенно – в манере поведения: изысканной и величавой, но в то же время легкой, простой и непринужденной. Сразу чувствовалась «белая кость» – Павел как-то моментально вник в сокровенную суть этого определения, раньше казавшегося непонятным. Такие не затеряются, в какой бы пестрой толпе ни очутились. Но даже среди них Константин Александрович Зубов выделялся каким-то непостижимым сочетанием лихой московской барственности и необычайной простотой обхождения. А может, Павлу хотелось, чтобы было так. К этому человеку он испытывал уже полное и безусловное доверие. Сейчас, правда, профессор выглядел подчеркнуто сдержанным.
Все, как один, были одеты великолепно: прекрасно облегающие костюмы, ослепительно белые рубашки, блузки и кофты, галстуки и с каким-то особенным шиком повязанные косынки. То и дело вспыхивали бриллианты. Совсем другой жизнью, чем та, которой жил Павел, веяло от этих людей, захотелось хоть на мгновение заглянуть в эту жизнь.
Некоторых из корифеев Павел узнал – Дикого и Царева, например, – по фильмам, в которых они снимались. О том, кто другие, приходилось лишь догадываться. Но это даже и лучше в его положении – меньше знаешь, меньше робеешь. Припомнилось вдруг любимое выражение командира разведгруппы: «Наше знание о противнике умножает его скорбь».
Павла удивило, с каким пристальным и пристрастным вниманием эти необыкновенные люди смотрели на него снизу вверх, особенно Царев и Дикий. Неужели им что-нибудь известно о нем? Может быть, просмотрев его личное дело, они глазеют на живого партизана, как на мартышку в клетке?.. Слово «глазеют» не подходило к этим людям, да и сравнение хромало на обе ноги. А может, их смущает, почему человек, два года проработавший в профессиональном театре, решил поступать в училище? Подобное, уверяли студенты «Щепки», с которыми Павел свел знакомство, в стенах этого учебного заведения поощрялось не слишком, профессорам неинтересно иметь дело с материалом, уже побывавшим в чьих-нибудь руках. Павлу казалось, что, узнав о его актерском прошлом, новые друзья смотрели на него, как на заведомо обреченного. Это беспокоило и раздражало его.
По-прежнему озадачивал и тревожил и необычайно сдержанный, чуть отчужденный даже вид Константина Александровича, к доброжелательности которого Павел успел привыкнуть. Но он чувствовал – так надо.
– Ну-с, товарищ Луспекаев, прочтите-ка нам что-нибудь, – строгим же и отчужденным голосом попросил профессор Зубов.
Павел заметил, как удивленно и испуганно оглянулась на профессора Аля Колесова, как замерли, окаменев лицами, Дмитриев, Сидорин и Сережа Харченко, и каким-то внезапно нахлынувшим наитием догадался: затевается игра, основным участником которой почему-то определено быть ему. Павел ощутил в себе легонькую, веселую и подначивающую злость. В таком настроении хоть на амбразуру.
У него был приготовлен для чтения отрывок из прозы кинорежиссера и писателя Александра Петровича Довженко, в фильмы которого «Земля», «Иван», «Щорс» и «Аэроград» он был влюблен в буквальном смысле этого слова. Нравилась ему и проза кинорежиссера – мудрая, неторопливо-певучая, проникнутая нежной любовью к украинской земле и украинскому народу. Он уже читал этот отрывок на втором туре. Его озадачило выражение восхищения и какой-то оторопелости, появившееся на лицах и профессора Зубова, и его технического секретаря, и консультантов. Будто вместе с ложкой меда они проглотили и каплю дегтя.
Было приготовлено и несколько басен Крылова, но до их чтения дело не дошло. Константин Александрович предпочел погрузиться в расспросы о прошлой жизни Павла. Любопытство профессора казалось неутолимым. А интерес был таким неподдельным, что Павел не заметил, как выложил о своей жизни все подчистую, вывернул ее буквально наизнанку: от рассказа о родителях, потомственных дончаках, и о детстве, прошедшем в промышленном Луганске, до того, как учился в ремесленном училище, жил в годы оккупации, партизанил от 3-го Украинского фронта в тылах немцев, работал в драматическом театре того же Луганска.
Константин Александрович докопался даже, каким образом Павел сподобился поиметь свою жуткую татуировку, и очень веселился, слушая его рассказ. В «ремеслухах», как сами воспитанники именовали свои училища, появилась в те годы мода на наколки – такие же примитивные, как и люди, ее насаждавшие. А насаждала шпана, побывавшая уже за решеткой за мелкие правонарушения и на этом основании вполне серьезно считавшая себя повидавшей жизнь. За муки мученические, испытываемые несмышленышами-курсантами в процессе нанесения татуировок, шпана принимала плату в виде звонкой полновесной монеты. Сколько было не съедено эскимо на палочках и не выпито стаканов газированной воды с сиропом!..
Константину Александровичу явно нравились рассказы Павла и то, как он их преподносил, но к концу собеседования крупное лицо профессора не то чтобы омрачилось, но сделалось вдруг каким-то излишне строгим. Будто он намекал: ну, то, что мы с тобой хорошо поговорили, еще ничего не значит…
Дабы взгляд не блуждал по большому залу, что, чувствовал Павел, будет выглядеть нелепо, он решил адресоваться при чтении к Але, Сергею, Дмитриеву и Сидорину и – изредка – к Константину Александровичу. С первых же прочтенных строк он понял, что поступил верно: обращенные к конкретным людям фразы звучали естественно, легко и убедительно.
Проза Довженко захватила его так, будто он ее читал в первый, а не в пятидесятый или даже не в сотый раз. Захватила и тех, кому он непосредственно адресовал ее. Притихли в президиуме и корифеи. Но что-то в напряженном внимании и тех, и других исподволь все настойчивей беспокоило Павла. Опять та же двойственность, которую два дня назад довелось наблюдать на физиономии профессора Зубова – одобрение и недоумение, как бы опровергающие друг друга.
Едва отзвучал голос Павла, в старом Щепкинском зале повисла напряженная, какая-то стылая, тишина. Представительные люди за столом, накрытым плотным бархатом, выглядели так, будто проглотили аршин. Ничего не понимающий Павел сообразил: если чем-то не оживить корифеев, не заставить их отнестись к нему еще внимательней, он пропал. Но как оживить, чем?..
В запасе имелись басни. Но если чтение прозы Довженко не привело к тому результату, на который он, Павел, рассчитывал, будет ли толк от басен? Уши этих людей болят уж, наверно, от множества прослушанных басен.
Неожиданно Павел вспомнил забавное происшествие, случившееся с ним и с Колей Трояновым дня три назад, когда они возвращались в общежитие «Щепки» с Рижского вокзала. Вернее, с сортировочной станции, где у случайного знакомого, армянина Вазгена, дежурившего у двух цистерн с коньяком до того времени, как их отправят в Ленинград, они выпили по стаканчику этого замечательного напитка. В это время суток улица Трифоновская, в просторечии – Трифоновка, была малолюдной. Стоял теплый погожий вечер. С тополей сыпался пух, щекоча кончики носа и ушей и устилая асфальт, особенно скапливаясь вдоль поребриков и на крышках канализационных люков.
Навстречу приближалась очень стройная и очень красивая девушка в легкой ситцевой кофточке и легкой юбке из крепдешина. Впереди девушки, то и дело оглядываясь на нее, семенила крохотная пучеглазая собачонка. Неожиданно – то ли ее возмутило слишком явное внимание, которое они, Павел и Коля, оказали ее юной хозяйке, то ли Павел покачнулся сильнее, чем качался до этого, – собачонка разразилась звонким голосистым лаем, подпрыгивая при этом сразу на всех своих лапках. Павла возмутила наглость, с которой этот пучок шерсти, возомнивший себя могучим и свирепым зверем, демонстрировал свое единоличное право на свою сногсшибательную хозяйку. Захотелось проучить это чванливое животное. А заодно, быть может, позабавить девушку.
Долго не думая, Павел опустился на колени, оперся ладонями о теплый асфальт и, вообразив себя огромным догом, коротко, но внушительно огрызнулся на взбеленившуюся собачонку. К его удивлению, та шарахнулась от него, попытавшись спрятаться сперва в стройных ногах девушки, а потом запросившись к ней на руки.
Девушка ошеломленно, не понимая, как отнестись к его выходке, смотрела на Павла.
Он сменил амплуа, вообразив себя такой же маленькой, как эта, собачонкой. Надо же! Поведение собачонки сразу же изменилось: испуг оставил ее, она завихлялась всем телом, явно напрашиваясь на знакомство.
Девушка смеялась. У нее были прекрасные губы и ровные, как на подбор, зубы. И василькового цвета глаза – такие не часто увидишь на смуглом черноглазом юге. Стали останавливаться прохожие. Многие, вторя девушке, тоже смеялись. Некоторые смотрели молча, словно не решаясь открыто выразить свои чувства. Одна тетка, гремя порожними бидонами, что-то бормоча и крестясь, торопливо направилась в глубину вечерней Трифоновки…
…А что, если сыграть и персонажей басен? Хуже-то ведь вряд ли будет. Сейчас, похоже, настал тот момент, когда или пан или пропал.
– «Однажды ввечеру мартышка, козел, осел и косолапый мишка», – не дожидаясь, когда попросят, начал Павел, попеременно перевоплощаясь то в суетливую мартышку, то в напыщенного козла, то в грустного осла, то в важного медведя, дополняя мимику жестами и телодвижениями.
Эффект превзошел все ожидания. Первой прыснула изумленная Аля, забыв, где и на каком мероприятии она находится. Сперва вытянулись, а потом размягчились в невольной и, надо сказать, глуповатой улыбке физиономии Сережи Харченко, Сидорина и Дмитриева. Константин Александрович Зубов смотрел так, будто увидел Павла впервые и очень сожалеет, что не встречался с ним раньше. Боковым зрением Павел уловил заметное и, что тут же вдохновило его, доброжелательное оживление корифеев. Кажется, они забыли про то, что так сильно огорчило и обеспокоило их после прочтения отрывка из прозы Довженко.
К концу басни корифеи смеялись, не сдерживаясь. В их отношении к нему появилось что-то новое: будто они признали или почти признали его своим.– Еще! – донеслось из плотного ряда корифеев, когда Павел закончил чтение басни «Квартет», и он, не дожидаясь повторной просьбы, приступил к чтению «Стрекозы и муравья». Перевоплощаться в насекомых было куда сложней и рискованней, но Павел сознательно пошел на это. И риск оправдал себя. По выражению лиц корифеев, на которых Павел не боялся уже изредка взглянуть, он понял: в то, что он изображал, они поверили. Он почувствовал себя счастливым. Ради того, чтобы испытать такое, стоило приехать в Москву, даже если его не примут в «Щепку».Он прочел «Ворону и лисицу» – опять с успехом. Ворона походила на ребенка, дразнящего сверстников недоступным им лакомством, откусывая от него по крохотному кусочку и с садистским наслаждением смакующим его, а лисица – на обольстительную плутовку-подхалимку, моментально преображающуюся в беспощадную циничную хищницу.