Текст книги "Вагон"
Автор книги: Василий Ажаев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)
– Я на третий курс когда перешел – понимаешь? – вызывают меня к директору, – рассказывал он. – Вижу, три солидных человека сидят. Здравствуйте, как поживаете, как идут занятия? Я отвечаю: хорошо идут, отлично. Они головами кивают, понимаешь? И один объявляет: вы назначены заместителем председателя РОКК.[1]1
Российское общество Красного Креста.
[Закрыть] Есть председатель и два других заместителя, так что особой работы у вас не будет. Слушайте, говорю, какой такой РОКК? Знать не знаю. Зачем мне быть заместителем? Не хочу! А они уже хлопают по плечу: надо смелее выдвигать молодые кадры. Трясут руку, понимаешь? Я даже заплакал, понимаешь? Чувствовал, наверное, да? Проклятый этот РОКК принес большое несчастье.
– Какое отношение это имеет к твоему аресту? – спросил Володя. – Твердишь: РОКК, РОКК. Причем здесь РОКК?
– Как причем РОКК? Прямое отношение имеет. Вот слушай. Председателя арестовали, так? Заместителя арестовали? Второго заместителя арестовали, так? Третьего арестовали, так? Третий заместитель и есть я! Понимаешь теперь?
Гамузов волновался, что с ним будет. Уверенность, что его вот-вот освободят (кто-то из родственников добился свидания и заверил), чередовалась с панической боязнью тяжелого, черного труда. Он не представлял себе, как будет таскать бревна на лесозаготовках или катать тачку на стройке.
На одной из стоянок конвой искал в вагонах врача: кто-то заболел. Не успел начальник спросить, нет ли среди нас доктора, Гамузов сорвался с места и заорал:
– Есть! Начальник, есть у нас доктор! Начальник, вот он, доктор! Я, Гамузов, врач!
Вернувшись через час-другой, Гамузов заявил:
– Воспаление легких, понимаешь? Я сразу установил. Банки, говорю, ставить. Горчичники на спину и грудь. Растирать камфорным маслом. Аспирин давать. Тяжелый больной, понимаешь?
– Поправится теперь? – спросил Мякишев.
– Не поправится! Банок нет. Горчичников нет. Аспирина нет, понимаешь? Станция маленькая, больницы нет, медпункта нет. – Помолчав, Гамузов снова оживился. – Знаешь, что сказал начальник? Он сказал: будешь в лагере доктором. Люди везде болеют, и везде нужен доктор.
Рассудительный Степан Мякишев был тем самым человеком, который сочувственно назвал меня бедолагой, пустившимся в зимнее путешествие в легоньких ботиночках. Борода и густой бас были у него вполне дьяконовские. В отместку за «бедолагу» я высказал предположение насчет дьякона и в придачу назвал его Иваном Сусаниным. Мякишев гулко хохотнул:
– Не диакон я и не артист в опере. Угадай-ка сам, кто я? Ни за что не отгадаешь! (Он говорил с неправильными ударениями.) Ну что? Я сказал, не отгадаешь. Ассенизатор я, ребята, говновоз. Вся моя семья дерьмом кормится. Вас интересует, что за личность Мякишев и как попал сюда. Пожалуйста. Чего мне таиться? Тем более оба вы мне нравитесь, – это он мне и Володе. – Посадили вас напрасно, однако не горюйте. Пословица верно говорит: от тюрьмы и от сумы не зарекайся. Еще лучше другая: за битого двух небитых дают. Наука от казенного дома огромадная. Я человек простой, неученый. Жизнь зато прошел трудную, опыта полон мешок скопил и соли в щах съел целый пуд. По своему опыту я мог быть директором каким-нибудь, только по характеру не гожусь, не уживчив и грамотой не тяну. Две зимы сельской школы – все мое высшее образование.
Вам забавно показалось, когда я отрекомендовался: ассенизатор. Здорово хохотали вы, приятно было послушать. А я и не шутил. Считается наша должность некрасивой. Я же так вам скажу: ассенизатор – тот же рабочий, трудящий человек. Вообще-то я плотник по профессии, сын у меня шофер, дочь по питанию, официанткой работала в столовой. Все зараз стали, как и я. Спросите, почему? Из-за квартиры. Бедовали мы в тесном сыром подвалишке, мучились и узнали по объявлению: ассенизаторам предоставляют квартиру. Чтобы приманить, значит. Мы все втроем (мать, конечно, не в счет, она по хозяйству) заделались ассенизаторами. Я и дочь выгребаем, сын отвозит. Год-другой с лошадью работали, и было очень нелегко, потом прекрасные машины ввели (говорят, за границей их купили, золота не пожалели). Рукав опускаешь в яму, и машина сама все в систерну втягивает. Потом обратным манером через тот же рукав или шланг все добро выдавливает. Это уже на полях орошения. Механизация. Вот какие делишки.
За что меня забрали? За сына, это раз. За вредную теорию, это два. Какую такую теорию? Скажу, пожалуйста. Никакая она не вредная, самая верная эта теория. Ты посмотри внимательно: кто едет здесь, в нашем вагоне? Трудящие, не считая жулья человек пять и жлобов, то есть бывших кулаков, три или четыре фигуры (Мякишев говорил «хвигуры»). Кто же посадил трудящих в тюрьму, скажи мне? Не знаешь? А я знаю. Дворяне посадили. Они, эти дворяне, хитрым манером проникли всюду, во все учреждения, пристроились на важных постах и вредят. Очень тонко вредят, заметь. Что плохо для государства, то они и проводят. Аресты, например. Ихнее это дело! Большие массы невинных людей сунули в тюрьмы, в лагеря. Советской власти вред, им, дворянам, польза. Я, бывший партизан и красногвардеец Мякишев, заслуженный перед Советской властью человек, попал в контры. Почему? Потому что поносил этих самых дворян. Они мне и отомстили.
Мякишев разгорячился и громко, на весь вагон, не стесняясь, развивал свою теорию. Она позабавила обитателей вагона. «Теперь я знаю, кто меня сюда упрятал», – смеялся кто-то. Коля Бакин комично копировал деда: «Вот какие делишки, – и загибал пальцы. – Это раз, а это два».
Володя серьезно слушал и грустно усмехался.
– Неужели за смешную и нелепую теорию можно посадить человека? – спросил я.
– А чем его теория глупее той, что руководствуются наши с тобой следователи? Они тоже всюду видят притаившихся врагов.
– …Теперь слушай про сына, – рассказывал Мякишев. – Он ухаживал за одной девахой. С год, наверно, гуляли они, если не больше. Хорошая деваха, собой пригожая, из трудящей семьи потомственных ткачей. Сын мне говорит: «Бать, я надумал жениться. Как ты посмотришь?» А я уже давно посмотрел, вижу: пара. Говорю ему: согласен. Где, мол, будешь жить? У них, говорит, квартира просторнее, но я бы хотел у нас. Ладно, говорю, потеснимся.
Ее родители как будто не возражали. Парень, видят, складный, специальность хорошая – шофер. В гости нас пригласили, все чин по чину. Давайте, говорю, к Новому году и обладим свадьбу-то. Они согласны.
Все было прекрасно, и все разом поломалось. Через чего? Через то, что невеста и ее родители собрали справки и узнали, кто Мякишевы. Пусть, говорят, жених, папаша и сестра меняют профессию. Это же позор, а не профессия, засмеют знакомые, на улицу не выйдешь и на фабрику не покажешься. А мы, сам понимаешь, бросить свое занятие никак не можем, потому – квартира. Пытался невесте и родителям объяснить положение, ни в какую! Раз свою дерьмовую профессию не покидаете, забудьте наш адрес. Я погорячился, накидал им целую бочку матерщины. Сыну говорю: имей солидность, потерпи, одумаются и сами прибегут.
Не прибежали. Совсем наоборот. Узнали мы немного времени спустя, что новый жених вместо нас завелся. Не ассенизатор какой-нибудь, поднимай выше: бухгалтер, даже старший бухгалтер, интеллигенция.
Парень мой пал духом. Пытался я сам на будущую невестку повлиять, про его любовь рассказать – и слушать не хочет, даже перемена профессии ее уже не волнует. Одним словом, старший бухгалтер затуманил ей мозги.
Как-то вечером прибегает мой Павлушка, весь трясется. «Батя, завтра у них свадьба. Я этого не перенесу».
Успокаиваю сердечного и смотреть не могу на него, такой он печальный. И у самого душа клокочет. Ну, чем помочь? Как дух у него поднять? Думал-думал и надумал: давай, говорю, сынок, отведем душу и поставим на том точку. Мало ли прекрасных девок в Москве? Еще получше найдем, вот увидишь.
Он ожил, глядит на меня с надеждой: «Мне бы только отомстить, большего я и не желаю».
Попугаем, говорю, немножко этих зазнаек. Зайду к ним сегодня, предупреждение сделаю: ждите, мол, в гости. Приедем на самой шикарной машине, привезем подарок.
Мой парень ржет и радуется: «Здорово ты придумал, батя! Они ведь прямо с ума сойдут. И свадьба их нечестная скиснет!»
Вечером захожу к нашим оскорбителям – как раз все они кучкой сидят, включая старшего бухгалтера. Заявляю им, ладите на свадьбу отца и сына. Подарок ждите. Хором загалдели: не посмеете. Я смеюсь: еще как посмеем.
На другой день после работы раздавили мы с Павлушкой поллитра и поехали на своей машине в гости. Парень мой крутит баранку и посмеивается, а мне радостно, что он в себя пришел.
Свадьба идет полным ходом, народу уйма, кричат «горько». Все как полагается. Под окнами весь пореулок столпился, дивуются. Благо хорошо видно, поскольку они квартируют на первом этаже.
И вдруг наша огромная машина. Народ от окон отхлынул – и к нам. Удивляются машине, мальчишки спрашивают: «Дяденьки, выгребать будете?» – «Нет, мы на свадьбу».
Конечно, шум и смех. И свадьба притихла, обратили внимание на машину. Невеста завизжала.
Мы с Павлушкой степенно этак в дом идем – поздравлять молодых. Входим. Свадьба сидит мертвая, невеста хнычет. Павлушка весело поздравляет. Извините, мол, что экипаж некрасивый.
Я публично объясняю гостям: дескать, оскорбили нашу рабочую честь. Если вы трудящие люди, то вполне нам посочувствуете. Ну и думал на этом распрощаться. Люди мы приличные, сроду никого не обижали. Живите, мол, богато и красиво.
Тут, однако, встают из-за стола два гражданина, идут к нам. Не дали они мне докончить. «Все ясно. Нас правильно предупредили (это, значит, бухгалтер с папашей донесли). Пройдемте, граждане, отсюда. Будете отвечать за покушение на знатных людей. Вражеский террор не допустим». – «С удовольствием, – отвечает Павлушка, – я теперь за подлую измену отомщенный».
На допросах я крепко ругал и теорию свою доказывал как мог. Несколько раз вызывали, и я на фактах разъяснял пакости дворян. Напоследок вызвали и сказали: «Старик ты вредный, и теория твоя несоветская. Вообще язык у тебя плохо болтается и всего можно от тебя ожидать. Получай пятерку, а сыну хватит двух годов, посколь инициатива целиком от тебя исходит».
Вот какие делишки.
…Вагон грохотал. Вагон так грохотал, что впору было опасаться, как бы не соскочил с рельсов. От всей компании не отставал и Мякишев. Хохотал зычно, по-дьяконовски, оглаживая бороду и оглядывая всех искрящимися глазами.
В ПОИСКАХ ВРАГА
Мне казались смешными догадки соседей о моих врагах, я отмахивался от наводящих вопросов, но не очень-то мне удавалось от них отмахнуться. В самом деле, откуда НКВД узнало обо мне, рабочем пареньке с химзавода, студенте вечернего института? Кто-то оклеветал меня. Кто? Долгими часами днем и ночью с пристрастием допрашивал я себя.
Сначала я вспомнил самых закадычных друзей, и сердце защемило от милых воспоминаний. Нет и нет, никто из друзей не мог быть виновником моей беды! Я не мог бы тайно предать Борю Ларичева или Ваню Ревнова, равно и они не способны на это. Перебрал одного за другим всех, с кем работал или просто знаком был, среди заводских не нашел своего обидчика. И среди знакомых отца не находил.
Оставался институт. Чем больше я вспоминал, сопоставлял и критиковал, тем больше убеждался: да, именно институт толкнул меня в беду. Подумать только, я и ходил туда чуть больше года после нескольких лет мечтаний. Вот и домечтался!
Сразу по окончании школы я поступал в театральный институт и провалился перед лицом важной комиссии из народных артистов и заслуженных деятелей искусства. «Следующий!» – поставленным голосом крикнул председатель, считая, что со мной вопрос ясен. Только один человек из комиссии, седоватый и незнаменитый, из сочувствия, посоветовал: «Приходите снова на будущий год, обязательно!» Я пришел. Весь завод болел за меня, заводская путевка лежала в кармане. Невозможно было опозориться и не поступить. И я поступил на вечернее отделение. Народные артисты и заслуженные деятели остались довольны моими ответами о Станиславском, о методе физических действий и этюдом на заданную тему («Вы работаете на химическом заводе? Вот и покажите, как вы работаете. Начало смены, вы приступили. Вошли в темп, разгорячились, вам нравится работа, но вы ее побаиваетесь. Близится конец смены, вы устали»).
По своему выбору я еще показал пародию на комиссию экзаменаторов и экзаменующегося, используя собственный печальный опыт. Народные и заслуженные посмеялись и похлопали. К счастью, они не узнали во мне отвергнутого раньше парнишку. Только незнаменитый и теперь совсем седой доброжелатель не забыл меня. Как и год назад, он вышел за мной в коридор. «Я знал, что придете».
Каждый вечер после работы я ходил на занятия, сидел ночью над книгами и радовался: все успеваю, на все хватает времени. Лекции, творческая практика, споры на самые разные темы, обсуждение новых спектаклей… Э, да что толковать! Институт занял в моей жизни громадное место. Однако если бы не институт, не стряслось бы со мной несчастья.
Хотя дело, очевидно, не в институте. Предположим, я ушел бы от судьбы. Ну, а другие, тот же Володя или Коля Бакин? Они ведь не учились, а от тюрьмы не ушли. Суть не в институте. Вернее, у каждого нашелся свой «институт».
После того как столбняк немного меня отпустил, я начал осматриваться, соображать и понял: декабрь 1934 года не одному мне изуродовал жизнь. Удар пришелся по всему народу, и он, могучий, ежась от боли, долго не понимал, что произошло.
Убийство Кирова потрясло всех. Кирова знали и любили. Мое отношение к гибели Кирова усугублялось большим горем отца, лично знакомого с Миронычем. Его сердцем я переживал, его словами высказывал гнев и тревогу.
И вот следователь, уставив свои воспаленные глазища, обвинял меня в кощунственном отношении к смерти Кирова. Якобы я чуть ли не злорадствовал, высказывал сомнения в правильности расследования убийства, комментировал письмо рабочих Сталину: «Мы хорошо понимаем, как тебе тяжело в эти дни».
Сразу же возник скандал. Я заорал на него. Он оскорбил меня, разве можно было стерпеть такие обвинения?
Следователь выхватил «пушку» и направил мне в лицо. Скорее удивленный, чем напуганный, я умолк и плюхнулся на место. Он положил револьвер на стол.
– Пусть эта штучка полежит здесь для вашего же спокойствия. Предупреждаю: за один такой взрыв схлопочете срок. Минимум трояк.
В камере меня наставляли: только не горячись, будь спокоен. Не дай бог его оскорбить, оскорблять может только он. И он будет рад, если ты выйдешь из себя. Я вышел из себя и, наверное, все испортил. Но как отвечать человеку, если он заведомо тебе не верит и обязательно хочет изобличить в том, в чем ты не виноват? Или ему для счета нужно пришить еще одно дело (так ведь говорят в камере)? Его обвинения основывались на разговорах и спорах в нашей студенческой среде, и я мог по правде все рассказать следователю. В этих разговорах, ей-богу, не было ничего преступного. Но следователя мой рассказ не устраивал, у него была наготове своя версия.
– Вот вы сомневались в деле Кирова: мол, все подстроено и запутано. Так? – спрашивал следователь.
– Нет, не так. Для всех смерть Сергея Мироновича Кирова была большим горем. Много возникало вопросов, и говорили так: надо распутать все и наказать виновных.
– Вот-вот, сомневались в органах. По-вашему, органы не сумеют разобраться? А кто вам подбросил сомнения? Ваш отец?
– Я вам уже говорил, не трогайте отца, он старый большевик, не вам о нем судить. Я обязан ему всем: тем, что всю пятилетку на заводе, тем, что я ударник и комсомолец.
– Между прочим, ошибаетесь: уже не комсомолец. Товарищи осудили вас… Понятно?
– Нет, не понятно. Позовите товарищей с завода, из института, и я у них спрошу, отреклись они от меня или нет.
– Еще чего! Будем хороших людей из-за вас беспокоить. Сами разберемся. Могу, конечно, запросить протокол собрания.
Хотел ли я видеть протокол? Мне было страшно. Неужели меня исключили? Я вспомнил, как в институте обсуждали дело студента Шустикова – у него арестовали отца. Большинство голосовали против исключения. Но многие были за. А ведь там был арестован отец. Здесь сам комсомолец.
– Что молчите? Вспоминаете аналогичный случай? Вот и скажите: голосовали за исключение Шустикова или против?
– Я не голосовал, так как состою в заводской организации. Но я был против исключения Шустикова.
– Ясно! Вы не могли не поддержать сына врага народа.
– Большинство проголосовали против. Шустикова все знают в институте, он настоящий комсомолец.
– «Большинство»! К сожалению, оно пошло за такими, как вы.
– Для чего вы все это говорите? Я ни в чем не виноват. Вам придется меня отпустить, и я потребую ответа.
– Вы еще мне грозите! Не будьте глупцом и не рыпайтесь. Мы с вами не в институте на лекции. Только чистосердечное признание и раскаяние могут облегчить вашу участь.
– В чем признание, в чем раскаяние?
– Опять вопрос? – Следователь вскакивал и смотрел на часы. Он заметно торопился и ворчал, что я тяну резину. – Признание и раскаяние во вредных мыслях, в поведении, недостойном советского молодого человека. В вашем присутствии говорили, что товарищ Сталин слепой, не видит, что кругом творится. Разводили контрреволюцию, а вы молчали. Молчание – знак согласия. Кивали головой, поддакивали. Может, скажете, и этого не было?
– Не было!
– А что было?
– Последнее время говорили об арестах в Москве. Я лично считал это обывательскими слухами… Другие говорили: наверное, товарищ Сталин об этом не знает.
– Кто именно говорил?
– Я не помню. Не записывать же, кто и что говорил.
– Вот-вот, помочь выявить врагов не желаете. Свалить хотите на какого-то дядю – и все. Кто говорил про товарища Сталина, ну?
– Не помню. Во всяком случае, о товарище Сталине плохо не говорили.
– Слушайте, Промыслов, не смейте называть его товарищем.
– Почему я не могу называть его товарищем?
– Потому что вы заключенный. Потому что вы обвиняетесь в контрреволюции! Мы все про вас знаем.
– Откуда же знаете? – Я забывал, что должен сохранять спокойствие, выдержки не хватало. – На заводе вы не работаете, в институте не учитесь.
– Органы, молодой человек, все видят, все знают.
Следователь ухмылялся. Улыбка у него была страшная.
– Коли знаете все, зачем спрашиваете? Пишите в протокол.
– Так и запишем: отказался отвечать, грубил и хамил. Учтите, худо будет вам, не мне.
Он снова курил и составлял протокол. Написав, внимательно перечитывал. Долго смотрел на меня и протягивал бумагу.
– Читайте и подписывайте. Жаль мне вас: губите сами себя.
В протоколе ясным, четким почерком были написаны вопросы и после каждого отмечено: отвечать отказался. В конце протокола как итог: «На ваши вопросы не хочу отвечать».
Я не знал, как быть. Мои советчики в камере не предусмотрели такого варианта. Казалось, это благополучный конец делу: я опроверг обвинения, не признал. Подписать? И сразу вспомнилось: «Не подписывай протокол!»
– Последнее, – сказал следователь. – Вы в ходе допроса показали: мол, ходили слухи об арестах в Москве. Высказывались сомнения в справедливости арестов, да? Вспомните: кто сомневался? Назовите фамилии. И я облегчу вашу участь, закрою дело.
– Кого назвать? Какие фамилии! Вы с ума сошли!
– Уж не знаю, кто из нас сошел или сойдет с ума. Говорить с вами, вижу, бесполезно. – Он вскочил, взглянув на часы. – Подписывайте протокол, Промыслов.
– И не подумаю! Вы под каждым вопросом написали: отказался отвечать. А я отвечал на каждый вопрос. Нашли дурачка!
– Что ж, считайте себя умным! Подумайте на досуге в камере, может быть, еще умнее станете. Поумнеете, дайте знать через старшего надзирателя. Пока еще есть шанс отделаться легким ушибом: два года срока, возможно, три. Не поумнеете – вся пятерка ваша, вот мое слово!
Допросы меня ошарашили, потрясли. Они потом много раз вспоминались, кошмаром повторялись в дурных снах. Когда вагонзак двинулся на Восток, я десятки раз воспроизводил в уме беседы с красноглазым и согласно советам соотносил, сверял, сопоставлял. В конце концов я нашел пославшего меня в тюрьму.
Среди студентов нашего курса был некий Рекин. С ним у меня сразу сложились напряженные отношения. Никто не мог взять в толк, зачем поступил он в наш институт. Мы считали, никаких данных у него нет, разве что данные администратора. От творческой практики, от этюдов он уклонялся, на первых же зачетах нахватал плохих отметок. С душой он отдавался только общественной работе, и, вполне понятно, его выбрали в партийное бюро института. Я уже говорил, мы обсуждали все на свете, особенно то, что относится к искусству. Он выступал примерно так: «Партия считает…» Я возмущался: «Почему ты говоришь от имени партии? Это ты так считаешь, а не партия!!»
После очередной стычки Рекин отозвал меня в сторонку. «Ты поступаешь не по-комсомольски, подрываешь мой авторитет представителя партбюро». Я дерзко и, очевидно, нехорошо ответил Рекину: «За авторитет не беспокойся, у тебя его все равно нету. Выбрали по ошибке и быстро переизберут».
Занимаясь розысками недруга, я подчас не мог вспомнить, был или не был Рекин при таком-то и таком-то разговоре. Это следователь в точности знал, какой когда с кем был разговор! Но я отчетливо припомнил эпизоды, когда без Рекина явно не обошлось. После собрания, когда решалась судьба Шустикова, Рекин спросил у меня, я за или против исключения. Я ответил, как думал: «Я против. Ты, конечно, за исключение?» Рекин на это ничего не сказал.
Особенно важным оказался случай, который мне напомнил следователь, придав ему опасную и зловещую окраску.
В кружке текущей политики мы изучали материалы «Пятнадцать лет Коминтерна». Зашла речь о том, что даже в тезисах почти в каждом абзаце встречается излишнее славословие: мол, товарищ Сталин установил пути мировой революции, товарищ Сталин принял руководящее участие, товарищ Сталин… Без конца… Зря, мол, он сам не обращает на это внимание.
– Сейчас же бросьте эту тему! – вдруг потребовал Рекин.
Мы рассмеялись, очень уж свирепо он набросился на нас.
– Разве нельзя иметь свое мнение? – спросил кто-то. – Мы ведь правду говорим. И речь не о товарище Сталине: разве он виноват, что его славословят к месту и не к месту?
– Я говорю, прекратите! – упрямо настаивал Рекин.
Окрик нас только раззадорил. Один из студентов заговорил об огромной скульптуре Сталина, сделанной Меркуровым.
– Разве это не подхалимство? – возмущался студент. – Что толкнуло скульптора? Ведь не сам же Сталин заказал ему слепить себя.
Рекин пришел в ужас от нашего разговора. Сначала он только махал руками, потом прорвался вопль:
– Прекратите, я запрещаю! Сейчас же прекратите.
– Кто ты такой, чтоб запрещать? – разозлился я. – Каждый имеет право высказать свое мнение.
Рекин, черт его побери, показал мне, кто он такой.
Обретя объект мщения, я теперь мог направить на него весь огонь ненависти и гнева. В мыслях своих я сотни раз испепелял его, проклятого, этим огнем. Однако сразу же убедился: мысли о мщении не избавляли от мучительных вопросов.
Без конца спрашивал себя: почему поверили ему и не поверили мне, даже не выслушали толком? Почему не поговорили с людьми, которые меня знают? Почему пытаются бросить тень на отца? Вызвали бы его, сразу все стало бы на место. Неужели верно здесь говорят: «Достаточно одного заявления, и человек оказывается в тюрьме». Чепуха, никогда не поверю! Но меня-то, судя по всему, посадили по доносу. Как же так? Предположим даже, я и ребята в чем-то не правы, можно же объяснить нам, выругать, даже наказать. Но не сажать же в тюрьму без суда и почти без следствия! У нас диктатура, она сурова. Однако диктатура направлена против врагов. Кому нужно сделать меня врагом? Рекину это нужно? Или, может быть мне просто не повезло: попался плохой следователь, человек без совести? Но ведь у Володи другой следователь. И тоже без совести…
Никто не мог ответить. Во всяком случае, не мог ответить Володя. Оставалось изливать душу, и я тихо, чуть шевеля губами, изливал ему свою обиду и горечь.
Не получая ответа, я тем сильнее ненавидел своего врага. В сотнях вариантов я возвращался домой, в Москву, разыскивал Рекина и правил суд, беспощадный, справедливый суд.
– Скажи, ты нашел его потом, когда вернулся?
– Представь себе, товарищи по несчастью были правы, зря я смеялся над их опытом. Вовсе не Рекин оказался виновником моих бед. Он-то, наоборот, очень переживал мой арест, пытался выручить, куда-то ходил, хлопотал. Ему попало как следует за хлопоты. Теперь-то я понимаю, не зря Рекин пытался сдержать наши опасные по тому времени речи и суждения. Он догадывался о том, о чем мы и не подозревали. Рекин много лет спустя разыскал меня, и мы объяснились.
– А кто же?
– Кто меня посадил? Фамилия тебе ничего не скажет. Его я ни разу не заподозрил. До сих пор передергивает, когда вспоминаю его привычку ходить в обнимку и доверительно шептать: «Ах ты! Мой дорогой! Очень ты мне нравишься. За что? За талант, за ум, за принципиальность. Твои пародии превосходны. Ты меня так здорово изображаешь, диво. И я совсем не обижаюсь. Слушай, Митя, дружок, любя тебя, хочу предупредить: бойся Рекина, он очень страшный человек. Ни о чем не спрашивай, но остерегайся…» Да, не сразу начинаешь понимать: подлость, измена и обман выбирают для себя ласковые обличия.
– Но кто же он? И почему такой?
– Рекин много рассказывал о нем, и мы вместе с ним пытались понять, почему он такой.
Этот ласковый был лет на шесть или семь старше меня. В институт поступил, поработав в театре. Явно не лишен был способностей. В жизни и на сцене любил играть роль рубахи-парня. Рекин знавал его раньше, ему были известны случаи, когда «ласковый» проявлял бдительность, открыто вступал в борьбу с людьми, которых искренне считал идейными противниками. Словом, был комсомольцем, как многие.
А в институте Рекин увидел «ласкового» уже другим. Его активность приняла новые формы. Он не выступал, мнений не высказывал, со всеми ладил, любил кулуары собраний и домашние беседы, научился поддакивать и вести наводящие разговоры. Словом, я ему подвернулся, когда этот тип уже прошел большую выучку.
– Почему же он стал таким?
– Ты пойми, величайшее преступление состояло в подлом и хитром использовании идейности советских людей, их веры в непогрешимость органов. Туда направляли людей, которые искренне полагали, что борются с врагами. Некоторые потом прозрели. Но многие переродились в обстановке беззакония и бесконтрольности. Порядочность выглядела подозрительной, стремление придерживаться буквы закона легко могло сойти за потерю бдительности. Зато бойкая готовность поступиться совестью куда больше приходилась ко двору.
И еще пойми вот что. Сталин, став однажды на путь репрессий, с годами все лютее и бесцеремоннее нарушал законность. Володя или, скажем, Петро Ващенко получили «всего» три года лагеря. В 1937 и 1939 годах меньше десяти лет не давали. Коли ты враг, что тебя жалеть!
Но, конечно, во все годы одно оставалось нестерпимо тяжким в равной мере: честный человек, преданный идеям ленинской революции, ни за что попадал за решетку, лишался свободы. Это беда самая тяжелая, а режим, пища, работа – лучше они или хуже – были сопутствующими бедами. Понимаешь? Двадцать пять лет заключения – это срок на уничтожение, бесконечный расстрел. Десять лет тоже немыслимы и тоже конец: самое прекрасное в человеке, его воля и вера выжимаются по капле час за часом все три тысячи шестьсот пятьдесят дней. Но страшны и три года, если они даны без вины, хотя три года можно вытерпеть, стиснув зубы. Да кинь ты человека в тюрьму всего на один месяц, и он потом будет помнить этот месяц всю жизнь, кошмарное видение голубого неба в клетку будет его терзать всегда. Всегда! Всю жизнь!
– Ты этого… ласкового… встретил потом?
– Нет.