Текст книги "Вагон"
Автор книги: Василий Ажаев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)
НАШЕ СОБРАНИЕ
Разве знал я подлинную цену слову, разве понимал, какую власть над людьми оно может иметь? А ведь мне приходилось не раз читать стихи в притихшем зале. Сейчас я с восторгом убедился: простое слово об уважении к себе, привычное «товарищ», запрещенное в тюрьме, изменило настроение людей.
Я никак не ожидал такого. А опытный человек, Зимин, видимо, понял, что наступил тот единственный час, когда можно попытаться объединить людей – тех, кого судьба закинула в этот «вагон несчастий». Помолчав, как бы ставя точку на главном, Зимин заговорил о том, что, по его мнению, нужно сделать для порядка в вагоне. И дальнейшее походило на обычное производственное совещание.
– Надо выбрать старосту, – сказал Фетисов и заулыбался. – Предлагаю Володю Савелова, он сегодня продемонстрировал свои деловые качества.
– Еще какие! – подхватил Петро.
– Голосуем! – предложил Зимин.
Проголосовали единодушно, даже с аплодисментами. Павел Матвеевич настойчиво попросил всех порыться в карманах: не осталось ли у кого оружия вроде кистеней или самодельных ножичков? Урки молчали.
– Разоружение должно быть полное и всеобщее, – сказал Зимин под общий хохот. – Если товарищи молчат, будем считать разоружение состоявшимся, доверие друг к другу прежде всего.
Две фамилии внятно прозвучали в вагоне: Голубев, Мурзин! Их неожиданно произнес Мосолов. Поднявшись, строго смотрел со своего места на корешей. Глубокая тишина вползла в вагон.
– А что? Мы ничего, пожалуйста, – пожал плечами Мурзин. – Для вас же самих.
Он протянул Володе самодельную бритву, Голубев – ножик.
– Выбросьте в окошко! – приказал Савелов.
Урки подчинились.
– А как с твоими кулаками, товарищ староста? – ядовито спросил Петреев. – Они пострашней консервных железок.
– Он их будет обматывать полотенцем, чтоб помягче!
– Пусть бьет одной левой, не до смерти!
Без возражений согласились и с таким демократическим правилом: те, кто занимает верхние нары, раз в три дня меняются местами с «голытьбой» – обитателями подвалов.
– А ты сам-то пойдешь на мое место, комиссар? – высунул снизу кудлатую голову Воробьев.
– Пойду, сегодня же поменяемся этажами, – заверил Зимин. – Если заколеблюсь, можешь стащить вниз за ноги.
– Согласен! – проревел Воробьев.
– А Петров? Нельзя простить ему кровь Митину. – Это Мякишев вспомнил папашечку.
– Что ты предлагаешь? – спросил Фетисов. – Оторвать его дурную башку? На первой же остановке сдадим стервеца конвою. Долой из нашего вагона.
– А остальное жулье? – поинтересовался Сашко.
– Думаю, они кое-что поняли. Так ведь? – Урки молчали, и Павел Матвеевич переспросил: – Можно поручиться за вас?
– Можешь, – со вздохом отозвался Кулаков. Петрову полагалось помалкивать, и он лежал под нарами тихой мышью, а Мосолов вроде отмежевался от своих. Кулаков оставался за старшего среди урок.
Все шло, как и полагается в приличном коллективе. Однако предложение Зимина вызвало замешательство. Он хотел соединить все деньги – и числящиеся за конвоем, и те, что на руках, – чтобы покупать еду в общий котел и делить поровну.
Бурное одобрение, высказанное мной и сидевшими рядом ребятами, сменилось долгим, тяжелым молчанием. Идея пришлась не всем по вкусу.
– С бандюгами предлагаете делиться? – удивился Севастьянов. – Измывались над нами, и за это кормить их?
– Не нуждаемся в твоей подачке, жлобина! – бешено заорал Кулаков. – Подыхать буду, куска твоего не возьму, падло!
– Подыхай, не жалко!
– Неужели кто-нибудь может лопать хлеб и колбасу, когда рядом голодные?! – возмутился Фетисов. – По-моему, только так и можно: сложить деньги и ценности, чтобы еда для всех. Вот мой вклад.
Фетисов протянул Володе обручальное кольцо и деньги. Зимин оглядел обитателей вагона, качнулся по ходу поезда и полез в «хитрый» карман. Вынул деньги – все видели, немалая сумма – и протянул старосте. Но деньгами Павел Матвеевич не ограничился, отдал и часы, приложив их к уху на прощание.
– Подарок. Поберегли бы, – пожалел Володя. – Память.
Пример «комиссаров» подействовал. Мякишев молча выложил смятые комочком деньги; Петро не пожалел медальончика на цепочке и сконфуженно развел руками, извиняясь за безденежье; Агошин передал всю наличность свою и Птицына; Фролов смущенно протянул скромный вклад от «язычников»; я заявил: деньги мои у конвоя – кладу в кассу; Мосолов отдал довольно-таки пухлую пачечку.
Пошли в ход тайные узелки, зашуршали деньжата. Примостившись на верхних нарах, Володя составлял список – фамилия, сколько и чего внесено. Для всеобщего обозрения деньги и вещи лежали рядом.
– Доктор, давай, у нас будут, как в сберкассе, – прохрипел Мякишев. – Или жадность не позволяет?
– Свою золотую тюбетейку сдай, на хрен она тебе! – посоветовал Ващенко.
– Тюбетейка – дорогой подарок, но для общего дела я согласен. Пусть урки отдадут обратно. Скажи им, Володя.
Гамузов так горячо отозвался на подначку, что вагон покатился со смеху. И, совсем стало весело, когда неизвестно откуда на колени Володи упала тюбетейка. Доктор моментально сцапал ее.
– Чур, клади! – потребовал Мякишев. – Все слышали твое слово, не отвертишься.
– Я и не верчусь. Посмотреть-то можно? Жалко тебе, да? На, возьми, пожалуйста! – И Гамузов, обиженный, полез на свое место.
Теперь предстояло объясниться с конвоем, предъявить ему Петрова, доказать справедливость нашего «переворота», добиться льгот, обязательно добиться, иначе все завоевания пойдут прахом. Удастся ли?
На первой же остановке Зимин обратился к часовому с просьбой позвать начальника. После долгого ожидания тяжелая вагонная дверь со скрежетом отъехала в сторону и, не входя в вагон, начкон спросил:
– Что у вас ко мне? Опять натворили что-нибудь?
Зимин, вместе с Фетисовым и Володей стоявший впереди, спокойно рассказал о событиях и от имени вагона попросил убрать Петрова. Ранил человека, терроризировал всех, пришлось обезоружить. Сейчас прячется под нарами.
Едва Павел Матвеевич назвал Петрова, как пахан с воем выскочил на свет божий. Перемазанный, с синяком во всю щеку (Володина затрещина!), с торчащими из-под шапки космами, он был жалок и смешон. Оттолкнув Фетисова и Зимина так, что они едва не упали, пахан вывалился в дверной проем.
Бойцы защелкали затворами, начком успел посторониться, и Петров кулем брякнулся на серо-черную оледенелую землю.
Явление Петрова было настолько неожиданным, что вагон замер, а затем загрохотал. Ко всеобщему хохоту присоединились начкон и бойцы, один из них схватил Петрова за воротник.
– Хорош, ну прямо красавец! – покачал головой начкон. – Придется перевести в вагон первого класса, не годится такому ехать в общей теплушке. Вагон должен быть по шапке, ничего не поделаешь. Правда, там нет печки и холодновато, но в такой шубе хоть на Северный полюс.
Начкон кивнул бойцу, и тот повел пахана прочь. Начальник с интересом смотрел на Зимина, Савелова и Фетисова.
– А кто пострадавший? – осведомился он.
Меня вытолкнули вперед, и я очутился рядом с Володей.
– Промыслов? – узнал начкон и нахмурился. – Он руку тебе порезал?
– Надо йода и бинт! – крикнул доктор. – Не загноилась бы рана.
Начкон еще раз глянул на меня и кивнул бойцу: закрывай.
– У нас не все, – быстро сказал Зимин, а Володя придержал ногой створку. – Всем коллективом просим вас зайти в вагон и выслушать.
– Здравствуйте-пожалуйста. Вам положено помалкивать, а из вас просьбы как из мешка сыплются.
– Отойдите от двери, дайте закрыть! – крикнул боец.
Начкон покачал головой: не надо. Видно, не так-то легко было отказать нашему уполномоченному. Начальник ловко вскочил в вагон. За ним поднялись бойцы, дверь задвинулась.
– Слушаю. Но имейте в виду: наказание за оскорбление часового и за круговую поруку при побеге не снято.
Зимин, словно не слыша, рассказал о нашем собрании.
– Собрания не разрешаются, – выдохнул клуб дыма начкон.
– Не будем называть это собранием. Просто мы посоветовались, как быть. Вы сами видели Петрова. А нам нужно приехать на место людьми.
Зимин помолчал. Заинтересованный начкон не перебивал его.
– Мы собрали в общую кассу деньги и ценные вещи. И те, которые на руках, и которые у вас на хранении.
– Зачем? – вопрос прозвучал строго.
– Просим разрешения покупать продукты. Все ослабели, кое-кто не может двигаться.
– Льготы не могу разрешить. Деньги и вещи сдадите на хранение, их не полагалось держать при себе. Опять нарушение. Вы что, забыли, вижу, свои грехи! За них придется ответить, когда прибудем.
Начкон повернулся к выходу. Дверь отъехала в сторону. Эх, все пропало!
– Очень просим помочь нам. В лагере нужны работники, а не инвалиды, – с отчаянием возразил Зимин.
– Нет, нет! Сами виноваты.
– Посмотрите, до чего мы дошли, – простонал Ващенко. Он растолкал всех и подошел ближе.
Начкон обернулся. Петро сунул грязные пальцы в рот и почти без усилий вытащил огромный желтый зуб.
– Могу подарить на память всю челюсть, – и Петро протянул зуб начальнику. – Не доедем до лагеря. Выгрузили бы здесь, зачем тащить дальше полудохлых доходяг.
Не сразу справившись с растерянностью, начальник конвоя сказал:
– Достанем хвойный настой, будете пить. Продукты придется покупать. Завтра большая станция, возьмем вашего старосту в магазин – пусть купит хлеба, сахару, капусты квашеной, огурцов и что еще там найдется.
Начкон не сводил глаза с Петра. Иссиня-бледный, без кровинки в лице, он моргал, щурился и вдруг улыбнулся.
– Так и решим! – словно обрадовавшись этой улыбке, воскликнул начкон. – Есть еще просьбы?
– Больше нет, спасибо.
СНОВА СПОРЫ
Жизнь стала приличной (если можно так сказать про тюремную жизнь). У нас появился горчайший хвойный настой, а главное – улучшился паек.
Я совру, если стану утверждать, будто в нашем вагоне воцарились тишь да гладь. Может быть, так было в самый первый день. Очень скоро начались опять споры. Гремел ожесточенный голос вечно взъерошенного Воробьева, благолепный Севастьянова и брюзжание желтолицего Дорофеева (кстати, после «переселения народов» бывшие кулаки и бывший прокурор очутились наверху рядом; Дорофеева по болезни решили не спускать в подвал).
– Молчали бы о достоинстве, – ворчал, поглядывая на Зимина, Дорофеев. – К чему сии красивые бесполезные словеса? Много оно помогло вам, ваше достоинство? Упрятали в каталажку вместе с жуликами!
– Не платят ли тебе, тюремный комиссар, за то, что ты и в тюрьме тычешь людей мордами в лозунги? – зло вопрошал Воробьев, свесив с нар кудлатую голову. – Помог угомонить жуликов, сумел конвой уговорить – земной поклон тебе. Желудку полегче. А душу не тронь, не береди!
– Ты покажи мне лапу, которую надо лизать, чтобы она выпустила меня из тюрьмы. Я оближу ее и не поморщусь! С достоинством оближу! – елейным голоском, блестя глазами, верещал Севастьянов. – Господи, прости нас, неразумных.
– Вас не трогают, какого черта кидаетесь?! – возмутился я. – Лежали бы и помалкивали.
В самом деле Зимин потихоньку беседовал со мной, Фроловым и Феофановым. Рассказывал о Морозове, просидевшем в Шлиссельбургской крепости больше двадцати лет. Я читал о нем, а ребята впервые услышали имя знаменитого революционера и ученого. Зимин восхищался силой его воли, целеустремленностью.
– Пускай, Митя, – отозвался на мое возмущение Павел Матвеевич. – Пусть хоть таким способом выпускают пары злости.
– Говоришь: вас не трогают, – возразил Воробьев, косясь на меня. – Бормочет он вам, а слова к нам идут. Покоя нет от этого очкастого дьявола!
Зимин рассмеялся и невозмутимо вернулся к нашей беседе.
– Ты спросил, Митя, в чем может быть наша самая большая беда? По-моему, в неспособности обуздать себя. Случилось несчастье, и человека это надолго ослепило. Мы с тобой видим: кое-кто из наших спутников нашел чуть ли не отраду в ругани и проклятиях. А правда в том, чтоб извлечь смысл и из этого жизненного урока.
– Уж не обо мне ли гудишь? – осклабился Воробьев.
– Вполне возможно! – блеснул очками Зимин.
– Ах, комиссар, комиссар, – Воробьев приподнял голову. – Смотрю я на тебя, человек вроде неплохой. И не молодой, многое повидал. А ведь глупый, ничего не соображаешь.
– Ну, ты без оскорблений! – предостерег Фетисов, мгновенно слезая с нар.
– Не мешай, Саша, – взял его за руку Зимин. – Интересно послушать.
– Послушай, послушай, коли интересно. Сейчас Митя и все эти ребятишки свеженькие, еще не очухались, не устали от твоих наставлений. Зато через год или через два, через три года, когда обозлятся на все, потеряют веру и пошлют тебя и твои лозунги к чертям собачьим, чему тогда станешь их учить?
– В год, два, три я не верю – все скорее разъяснится, – возразил Зимин. – Но предположим по-вашему. И через год, два и через три года, и дальше я буду учить их сохранять достоинство, не ожесточаться и не терять веры в наше дело. Повторяю, я убежден – беда Мити, беда многих из нас не может быть долгой. Тучи рассеются.
– Блажен, кто верует, – почти со стоном протянул Севастьянов.
Он умел этак закончить спор. Даже здесь, в этапе, где, по выражению Зимина, люди ничего не скрывали и ничего не опасались, даже здесь Севастьянов был уклончив и осторожен.
– Петро, спой, – просит Фетисов.
Петро не сразу начинает, ему трудно петь: губы в сухих болячках, такие же болячки на всем нёбе. Он едва справляется с голосом, песня вот-вот прервется. Репертуар, как говорит Ващенко, «подходящий»: «Солнце всходит и заходит», «Отворите мне темницу».
Мы с Зиминым сидим рядом, он держит руку на моем плече, изредка крепко его сжимает. Снимает очки и приближает свое лицо к моему; так он делает всегда, если ему надо хорошенько увидеть. Глаза у него удивительные – глубокие, добрые.
– Митя, я охотно дал бы вам рекомендацию в партию.
Это неожиданно, и я не знаю, что сказать в ответ.
– Считайте, что дал уже. Выйдем отсюда – а мы обязательно выйдем на волю, – приходите и берите рекомендацию. – Он улыбнулся. – Словом, она у вас в кармане.
– Спасибо, – говорю я. Мое спасибо – не пустое слово. Мне (и не только мне) было бы трудно без этого человека. А ведь его жжет свое горе, он тоже оставил дом и семью (я знаю, у него взрослые сыновья, дочь и даже внук).
Зимин не сводит с меня глаз, улыбается.
– Вы думаете: что он болтает? Не ко времени и не к месту. Так?
Я пожал плечами.
– Дорогой мой, поймите. Мы же не перестали быть коммунистами ни на одну минуту. Ни от чего не хотим отказываться. И ничего не хотим откладывать.
Петро негромко поет, голос его вибрирует. Грустная мелодия не мешает нашей беседе.
– Что скажете, Митя? Чего нахмурились?
– Тревожно, Павел Матвеевич. Вот вы сидели в царской тюрьме, отбывали каторгу. Как бы я хотел тоже пострадать за революцию! Вытерпел бы любые пытки, мог бы без колебаний умереть, если надо. Это прекрасно: бороться и умереть за убеждения, за идеалы.
Лицо Зимина темнеет, он быстро надевает очки. Все-таки я успеваю заметить, как тускнеют его глаза. Сейчас, три десятка лет спустя, ругаю себя: все мы, друзья и недруги, терзали его. Как тяжко было ему слушать речи вроде моей! Они ранили куда больнее, чем проклятия Воробьева.
– Не поддавайтесь настроению, Митя, – после паузы говорит Зимин. – Вот что я хочу сказать: вам всегда будет трудно. Вам всегда выпадет самое трудное. Знаете почему?
– Почему?
– Потому что вы из тех, кто отвечает и за себя, и за других.
– Вы о себе говорите.
– Если хотите, мы с вами одной породы.
– Знаете, Павел Матвеевич, по ночам я часто думаю о вас, о себе, о всех нас. И даю себе клятву. Если останусь жив, буду всегда бороться с клеветой, со злобой, с завистью. Всеми силами буду бороться с несправедливостью. Смешная клятва, правда?
– Прекрасная клятва, Митя! Клятва борца. Сейчас нам трудно. И вам, Митя, и мне. Многим. Силу дает сознание, что мы остаемся собой. И, когда рассеется этот мрак и все станет на место, мы узнаем, кто придумал эту низкую игру с вами, с Володей, со мной, с другими. Кто придумал спекуляцию на идейности, на бдительности, на святых наших чувствах. Я здесь увидел то, чего не видел на воле: кто-то насаждает подозрительность и вражду между своими. Верьте, Митя, мы вернемся в строй с сознанием, что не погрешили против совести, против партийной, комсомольской, простой человечьей совести.
Наша беседа прерывается аплодисментами. У Петра окончательно иссяк голос. Вагон вызывает меня. Поднимаюсь, стою в растерянности, не могу собрать мысли. Тихий голос Зимина:
– Товарищи ждут, Митя. Хорошо бы повеселее.
Стою столбом, не могу вспомнить стихи повеселее. Меня торопят, кто-то свистит, кто-то хлопает, кто-то подсказывает:
– Давай Есенина: «Голубая кофта, синие глаза».
– «Я земной шар чуть не весь обошел».
Хорошо бы повеселее. И я начинаю. Изображаю разоружающихся урок и Петрова под нарами, изображаю Севастьянова: «Спасибо тебе, господи, ты услышал мои молитвы и наказал жуликов». Вагон развеселился. «Митя, давай!» И я «даю» Мякишева с Гамузовым, их беседу о золотой тюбетейке. Вагон хохочет, не исключая самого Мякишева.
– Вот чертушка! Похоже, факт, – признается он.
– Похоже, да? – возмущается Гамузов. – Ты похож, а я совсем не похож! Тьфу на твой спектакль, Митя! Лучше давай стихи.
Вагон смеется, требует:
– Митя, давай!
Володя с утра был очень веселый, все приставал ко мне, подтрунивал и острил. Затем многозначительно объявил:
– Сегодня у нас сход. Зимин тебя приглашает, чувствуешь? Становишься, малец, человеком.
В эти дни я много думал о беседе с Зиминым, о его словах: «Охотно дал бы рекомендацию…» Значит, коммунисты вагона доверяют мне, как равному. А вдруг меня вполне конкретно приобщат к действиям их группы?
Сход устроили на верхних нарах в нашем углу. Володя сказал Епишину и Гамузову: «Погуляйте, ребята, надо поговорить», – потом помог забраться на верхотуру старшим – Зимину, Фетисову и Мякишеву; с помощью Агошина втащил Дорофеева; уселся сам и пригласил устраиваться нас, новеньких – Петра Ващенко, Фролова, Мишу Птицына и меня. Стоя на коленях, Зимин открыл собрание…
Разговор тогда шел о многом, но мне особо запомнилось то, как Зимин упрекнул Мякишева в неправильном отношении к Гамузову.
– Целоваться мне, что ли, с сынком эмирским? – удивился бородач.
– Целоваться не обязательно. Гамузов – человек весьма своеобразный, скажем прямо. Но блатные и «жлобы» травят его не только за жадность и индивидуализм. Высмеивают за то, что он из Средней Азии. Называют по-всякому. Но, во-первых, он русский. Во-вторых, чем плохо, если человек другой национальности? К моему удивлению и огорчению, вы, Мякишев, тоже вчера напороли черт знает что.
– Очень он несуразный, доктор-то, – пробормотал смущенный Мякишев.
– Несуразный, верно, не об этом речь. Когда вы смеетесь над его байскими замашками и скупердяйством, никто вас не упрекает. Зато когда вы присоединяетесь к «жлобам», к их нападкам, я протестую и говорю вам: стоп! Коммунист обязан пресекать такие вещи сразу. Вы и меня мимоходом высмеяли, когда я стал рассказывать, как дехкане помогали Красной Армии бороться с баями. Я опять клоню к одному: у нас должна быть сплоченность, особенно в принципиальных вопросах.
Фетисов поддержал комиссара и напал на Дорофеева. У того, мол, непартийные настроения, он заодно с Воробьевым. На воле его просто бы исключили из партии.
Прокурор в обычной своей манере едко заметил: смешно говорить о возможном исключении бывшему члену партии.
– Надо ли понимать, что вы смирились с положением человека вне партии, вам уже все равно? – прямо спросил Зимин после недолгого молчания.
Дорофеев вдруг заплакал. Он ничего не мог поделать с собой, плечи у него дрожали, слезы текли и текли, он размазывал их грязными руками по всему лицу. Растерявшиеся, мы сидели и не знали, как быть. Худо, когда мужчина так плачет.
– У меня больше нет сил, – простонал он.
– Коли нет сил, не кидался бы, – сердито сказал Фетисов.
– Вы дубина, вы ничего не понимаете, не вам обо мне судить! – взорвался опять Дорофеев.
– Почему я должен терпеть его заскоки? – Фетисов сплюнул в сердцах и отвернулся.
Павел Матвеевич попросил Фетисова не разжигать конфликт, быть снисходительным к больному товарищу.
– Поручите мне объясниться с Дорофеевым. Понимаете, товарищи, нас мало, слишком мало, чтобы так ссориться. Надо быть едиными, только тогда сумеем что-то путное сделать Разве случай с укрощением урок нас в этом не убедил?
Не все участники этого памятного мне схода вернулись домой. Тех, кто уцелел, не скоро – ох, как не скоро! – освободили из лагеря, из пут гражданских ограничений, обязательных, как потом выяснилось, для бывших заключенных.
На воле мне удалось найти Петра Ващенко, Агошина и Фролова. (С Володей, ты знаешь, наша дружба не обрывается даже на день.) Фетисов сам разыскал меня, когда вышел на свободу. Мякишев после освобождения недолго пожил (конечно, в Москву ему не удалось вернуться).
– А Зимин?
– Зимин и Дорофеев сгинули в тайниках 1937 года.
Каждому из нас после лагеря пришлось начать жить сначала, заново родиться. Новый паспорт, новый профсоюзный билет. Трудовой стаж и трудовая книжка – с самого начала. Жаль, метрики не обновили – неплохо бы и счет годов завести новый.
Спустя много времени Володя Савелов и Агошин снова вступили в партию. Миша Птицын вернулся на завод и со временем стал членом партии. Фетисов добился реабилитации. Фролов, Петро и я поныне беспартийные. Приобщив нас к думам и действиям маленькой группки коммунистов, Зимин хотел сделать нас, молодых, целеустремленнее и сильнее. Мне думается, он своего добился – спасибо ему. Никто из нас потом не подвел его.
Так уж вышло у меня в жизни, что я не вступил в партию, в мою партию, которой я предан с малых лет, с первых политических уроков отца.
Ты ведь знаешь, многие удивляются, узнав, что я беспартийный. На вопросы «почему» отвечаю правду: мол, поздно. Разве вступают в партию в мои годы? А раньше не получилось. Не будешь же рассказывать каждому длинную одиссею.
Но об одной попытке я хочу рассказать тебе. Это было в 1952 году, незадолго до нашего с тобой знакомства. Мне тогда показалось, что все передо мной открылось. Видно, возвращение в Москву вскружило голову. Одним словом, решился. В заявлении, автобиографии и анкетах ничего не утаил. Товарищи порадовали меня хорошими рекомендациями. Я подал документы и стал ждать. Надо ли говорить о моем волнении?
Однажды в поздний вечерний час пришел мой школьный и заводской друг Боря Ларичев (он же один из рекомендующих):
– Я пришел тебя предупредить.
– Догадываюсь, Боря. Лучше молчи.
– Нет, слушай. Нашлись люди, пожелавшие испортить твой праздник. Потрясают анкетами и автобиографией, возмущаются: «Как он посмел? У него пятно!» Словом, меня приглашали для внушения.
– Понял. Я верну рекомендацию.
– Рекомендацию я не взял у них и у тебя не возьму. Буду всюду ее отстаивать, говорить правду. Я знаю тебя с детства – ты коммунист всю жизнь.
– Спасибо. Ты друг…
– Спасибо ни к чему. Я пришел объяснить: предстоит борьба. Время трудное, снова накатила волна подозрительности и недоверия. Демагоги и ловкачи торопятся нажить свой неправедный капитал.
– Все ясно. Завтра заберу документы.
– А я убежден: надо бороться. Ты не один, слышишь? Вот моя рука, я буду рядом. Давай бороться, Митя.
Я не смог бороться. С кем? Мой праздник мог обернуться трауром. Да, трауром. Если б случилась неудача, она была бы последней, я бы не смог жить дальше. Решил про себя: новых попыток делать не буду, останусь беспартийным до конца дней. Мой закадычный друг сказал: ты коммунист всю жизнь. Вот и буду всю жизнь коммунистом без партбилета.