Текст книги "Да поможет человек (Повести, рассказы и очерки)"
Автор книги: Василий Шукшин
Соавторы: Владимир Тендряков,Михаил Алексеев,Юрий Казаков,Владимир Беляев,Юрий Рытхэу,Николай Евдокимов,Абдуррауф Фитрат,А. Осипов,Ю. Радченко,Ионас Рагаускас
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)
Но тут Родька увидел обтянутую линялой кофтой согнутую спину старой Жеребихи, ковыряющейся в ящике с капустной рассадой. А вдруг да она поднимет голову, заметит Родьку, остановит, запоет умильным голоском: «Ангелок… Божий избранник… Праведник». Услышат люди… Родька почувствовал неприятный холодок в груди, опустив голову, косясь на жеребихинский двор, торопливо двинулся дальше.
А навстречу озабоченной походкой враскачку – руки в карманах, заветная для Родьки флотская фуражка с лакированным козырьком на затылке, в зубах жеваная цигарка – шагает председатель колхоза Иван Макарович. Вдруг да он уже все знает о Родьке (как не знать, не в другом селе живет!), вдруг да остановит, с презрительным прищуром сквозь табачный дымок отпустит какое-нибудь словечко (кто-кто, а Иван Макарович на них мастер): что, мол, в святые угодники тебя старухи записали?.. Идет Иван Макарович, что ни шаг, то ближе, никуда не свернешь, никуда не сбежишь. Родька изо всей силы пригнул голову, лишь бы не увидел председатель лицо, только бы не остановил. Вот его тяжелые сапоги, вдавливающие каблуки в землю, вот слышен даже шорох одежды – сейчас остановит… Уф! Прошел мимо, обдав чуть внятным запахом махорочного дымка. Родька с благодарностью оглянулся на широкую председательскую спину.
Но тут же он заметил, что проходит мимо дома Ореховых. Может выскочить Васька… Родька прибавил шагу.
И когда этот дом был позади, одна простая мысль заставила тоскливо сжаться сердце: зачем он бежал, зачем он старался спрятаться? Он идет в школу, а там, прячься не прячься, они все – Пашка Горбунов, Васька Орехов и Венька Лупцов – учатся в одном классе. Уж тут не вывернешься…
Режущим глаза солнцем залита широкая неказистая улица села. Чей-то женский голос на усадьбах, за домами, кричит:
– Иван! Иван! Иль опять мне за лошадью к председателю идти, дешевая твоя душа? Навязали увальня на мою голову!
У всех свои дела, у всех свое место. Место есть даже у старого, кривого на один глаз пса Дубка: лежит на дороге, деловито выкусывает блох из клочковатой шерсти.
За что такое несчастье? Что он сделал плохого? Не воровал, не бил стекол в домах, не ругался худыми словами. За то, что нашел под берегом икону? Будь она проклята? Эх, знать бы наперед!..
Втянув голову в поднятые плечи, согнув спину, вялой походкой шел ошеломленный не совсем еще понятным ему несчастьем Родька, двенадцатилетний мальчишка, которому приходится бояться людского осуждения.
13
– Гуляев!
Родька, как от удара, рывком обернулся. Тяжелой мужской поступью подходила Парасковья Петровна, учительница русского языка, Родькина классная руководительница. Медлительная, немного грузноватая, одетая в вязаный жакет с обвисшими карманами, лицо круглое, плоское, загорелое – истинно бабье деревенское лицо, – приблизилась, и под ее пристальным взглядом Родька поспешно наклонил голову.
– До уроков зайдем-ка в учительскую.
Минуту назад еще можно было решиться забросить книги, повернуть в сторону, бежать. Теперь поздно: рука Парасковьи Петровны легла на плечо.
От просторной учительской отделена перегородкой крошечная комнатка. В ней стоит горбатый диван, обтянутый блестящей черной клеенкой. Эту комнату называют кабинетом директора, но она часто служит и для других целей. На протяжении многих лет тут давались крутые выговоры провинившимся ученикам, совершались длительные увещевания, разбирались дела, которые по тем или иным причинам не следовало выносить на широкое обсуждение.
В этот-то кабинет, поеживаясь в нервном ознобе, вошел Родька и уселся на вздутый диван, сразу ощутив сквозь штаны казенный холодок черной клеенки.
Парасковья Петровна подперла щеку кулаком.
– Опять рукам волю даешь? За что Лупцова ударил?
Родька не ответил, сидел прямо, с усилием упираясь руками в диван, боясь пошевелиться, чтоб не съехать вниз по гладкой клеенке.
– Молчишь? А ведь я знаю, из-за чего ударил.
Родька перестал на секунду дышать, остановил взгляд на толстой ножке стола, точеной, как крылечная балясина: сейчас заговорит о кресте.
– Из-за трусости своей ты ударил. Испугался, что товарищи узнают, что, быть может, до Парасковьи Петровны дойдет. Так?.. Обидно мне, братец.
Родька кивнул головой, опустил глаза.
– Удивляешься? И удивляться нечего; обидно мне, что мои ученики боятся ко мне прийти и рассказать все. Ведь, наверно, нелегко было?
Родька кивнул головой, опустил глаза.
– Это бабка тебе то украшение надела?
– Они меня в школу не пускали, – наконец выдавил из себя Родька.
– Значит, и мать тоже?
– Тоже…
Парасковья Петровна поднялась, тяжело опуская на пол сапоги, прошлась из угла в угол. Объемистая, в вылинявшем жакете, она среди всей обстановки – письменного стола, дивана, жиденького стула, приставленного к стене, – казалась неуклюжей, случайной, грубой, человеком, которому место где-то возле скотного двора, на поле, а не в тесном кабинете. Родька же, следивший за ней исподлобья, видел только одно: Парасковья Петровна сердится, но, кажется, не на него, Родьку.
– Креститься заставляли? – спросила Парасковья Петровна.
– Заставляли.
– А ты не хотел?
– Не хотел… За стол не пускали.
– Так.
Снова несколько тяжелых шагов из одного угла в другой.
– Ладно, Родя, уладим. Я поговорю с твоей матерью. Сегодня же… Вот два урока проведу и схожу к вам.
Подошла вплотную, взъерошила ладонью сухие, упрямые волосы на Родькиной голове:
– Все уладим. Только, братец, больше кулаки не распускай. С Лупцовым надо помириться. Вот мы его сейчас сюда вызовем.
Через пять минут в дверь бочком вошел Венька Лупцов, сразу же отвернулся от Родьки. Нос у него распухший, красный, выражение лица оскорбленно-постное.
– Гуляев хочет извиниться перед тобой, – объявила Парасковья Петровна. – Подайте друг другу руки, и забудем это некрасивое дело… Ну, что, Родион, сидишь? Встань… Быстро, быстро, сейчас звонок подадут…
Венька и Родька вместе вышли из учительской. В коридоре, по пути к своему классу, пряча глаза друг от друга, накоротке переругнулись.
– Зараза ты! Драться полез! Чего я тебе сделал?
– А ты ябедничать сразу! Мне Федька Сомов, помнишь, как съездил! Я ни словечка никому не сказал.
– И я бы не говорил, да нос шибко распух. Парасковья Петровна сама дозналась…
Такая перебранка только укрепляла примирение.
14
Тридцать лет Парасковья Петровна учила гумнищинских ребятишек. Жила, казалось, ровной, без взлетов и падений жизнью: изо дня в день топтала тропинку от крыльца своего дома до школы, из года в год в определенный день повторяла то, что в тот же день, в тот же час говорила другим поколениям. И так тридцать лет! Время она измеряла своими собственными событиями:
– Когда это было?.. Ах, да, помню! В тот год я измучилась с Гришей Скундиным. В семье у него было плохо, хотел бросить учиться. Способный мальчик.
А сам «способный мальчик» Гриша Скундин, ныне врач или инженер, почтенный семьянин, живущий где– то за сотни километров от села Гумнищи, наверняка давным-давно забыл свою маленькую трагедию, да и, бог знает, вспоминает ли самое Парасковью Петровну, которой обязан тем, что не бросил школу, пошел учиться дальше, нашел свою судьбу.
Все прошлое, все тридцать лет работы заполнены удачами и неудачами, радостями и горем детей, которых учила Парасковья Петровна.
Когда она окликнула Родьку, увидала его испуганный, затравленный взгляд, то по своему многолетнему опыту поняла: случилась беда, одна из тех, которую не впервые придется распутывать ей, учительнице Гумнищинской неполной средней школы.
Во дворе дома Гуляевых стояла распряженная лошадь, разрывала мордой сено в пролетке. Почуя приближение Парасковьи Петровны, она подняла свою маленькую, красивую голову с белой проточиной от челки к носу.
«Кто ж приехал? Не Степан ли?..» Родькин отец, Степан Гуляев, как и большинство гумнищинцев, был одним из учеников Парасковьи Петровны.
Но тот, кто сидел в избе и вежливо ответил на приветствие, вовсе не походил на Степана Гуляева.
Гость был преклонного возраста. Круглое, рыхловатое лицо заканчивалось мягкой, седой, до легкой голубизны чистой бородкой. Словно чужие на этом рыхлом лице, вылезали из-под жидких усов полные, с чувственным рисунком губы. Возле высокого лба росла тощая поросль, зато с затылка и с шеи седые волосы спадали на воротник грубого и добротного пиджака давно не стриженными космами.
А в общем незнакомец напоминал сельского интеллигента, учителя или фельдшера, одного из тех, кто от скуки деревенской жизни начинает оригинальничать – отращивать волосы и бороду, доморощенно философствует, скептически отзывается о всяком событии, держится своего рода безобидным нигилистом.
Старая Грачиха, беседовавшая с гостем, спросила:
– Что там, матушка Парасковья Петровна? Ай опять наш сорванец набедокурил?
– У него-то все в порядке.
Морщинки у коричневых век собрались гуще, желтые глаза старухи из прищура взглянули с подозрением.
– Не без дела же, чай, зашла? Других делов, кроме Родькиных, промеж нами вроде не водится.
– Где Варвара?
– Где ей быть, на работе. Жди, коли хочется.
– Подожду.
На скуластом лице старухи выразилась откровенная досада. Гость сидел, слегка склонив на одно плечо свою крупную голову, не в пример бабке доброжелательно поглядывая на учительницу. С минуту стояла тишина: под печкой слышался мышиный шорох. Бабка не выдержала:
– Ждать-то можно, чай, места не просидишь. Только у нас, сударушка, свой разговор с отцом Митрием.
«Ах, вот кто это! – удивилась Парасковья Петровна. – Загарьевский поп…» Ей иногда случалось слышать об отце Дмитрии, как-то незаметно выплывшем после войны в районном городке.
От бесцеремонных слов Грачихи отец Дмитрий смутился, и при этом доморощенный нигилист сразу же исчез в нем – перед Парасковьей Петровной предстал просто добрый старик.
– Ох, уж ты, Авдотья Даниловна! – недовольно произнес он. – Ну, какие у нас секреты? Просто свои дела решаем. Вам только Парасковья… Э-э, простите, запамятовал, как вас по батюшке?
– Петровна.
– Вам, Парасковья Петровна, будет скучно слушать. – И, боясь, как бы неожиданная гостья не ушла, не унесла с собой подозрение, поспешно начал объяснять: – Слышали, найдена старинная, считавшаяся безвозвратно утерянной икона Николая-угодника, которую когда-то почитали как чудотворную. Вот она… – Отец Дмитрий показал в угол белой, со вздувшимися голубыми венами рукой. – Это для нас, верующих, своего рода ценность, я бы сказал, общественная…
Он говорил мягко, но в мягкости его не ощущалось нерешительности, напротив, проскальзывали наставнические нотки.
– …Место такой реликвии в храме…
Бабка Грачиха перебила его:
– В каком храме? От нас подальше норовите утащить! Храм-то для этой чудотворной в сиротстве стоит. Открыть его надо.
– Рад бы душой, да вряд ли удастся.
– Надо, батюшко, не полениться пороги обить. Один начальник не разрешит, к другому, что повыше сидит, пойти да поклониться… Легко ли нам в каждый раз, чтоб господу помолиться, за двенадцать верст к вам в Загарье гулять?
Отец Дмитрий сдержанно пожал плечами, отмолчался с сокрушенным лицом.
Парасковья Петровна разглядывала его. Вот сидит перед ней старичок с дедовски мутноватыми глазами, сочными губами, любящий, верно, мягкую постель, хороший стол, приличный разговор, – глашатай господа бога, представитель обреченного на вымирание, но не желающего вымирать племени. Кем он был? Вряд ли всю жизнь только служил богу. Верит ли сам в бога? Верит ли в то, чем живет она, Парасковья Петровна? Как сегодняшний день уживается в его старой голове с заветами Христа, наивными легендами о воскрешении, святом духе и райских кущах?
– Отец Дмитрий, – решила заговорить Парасковья Петровна, – раз уж пришлось встретиться, давайте потолкуем.
Без тени настороженности отец Дмитрий склонил седую голову, выражая на своем лице лишь одно – полнейшее внимание.
– Я как неверующая помню, что в нашей стране сохраняется свобода вероисповедания. Никто не может запретить человеку молиться какому угодно богу. По и насильственное принуждение к верованию запрещается.
Отец Дмитрий с готовностью покачал головой: «Так, так, верно». Бабка Грачиха, ничего не понявшая из речи учительницы, – «свобода вероисповедания», «насильственное принуждение», – почуяв, однако, недоброе, сердито переводила свои кошачьи глаза с отца Дмитрия на гостью.
– А здесь, в этом доме, – продолжала Парасковья Петровна, – на моего ученика, пионера, силой надели крест, силой заставляют молиться…
– Это, сударушка, не твое дело! – резко перебила Грачиха.
– Обожди, Авдотья, потом возразишь, – отмахнулась Парасковья Петровна.
– И ждать не буду, и слушать не хочу! На-кася, в семейные дела лезет!.. А я-то, убогая, все гадаю: зачем пришла?
– Авдотья! – неожиданно строгим тенорком оборвал ее отец Дмитрий. – Хочу поговорить с человеком. Иль для этого из дому твоего уйти?
Грачиха сразу же осеклась, едва слышно заворчала под нос:
– Хватает нынче распорядителей-то… Распоряжайся себе, только в чужой дом не лезь…
Поднялась, отошла к печи, сердито застучала ухватами. По спине чувствовалось: напряженно прислушивается к разговору.
Парасковья Петровна продолжала:
– Школа учит одному, семья же – совсем другому. Или школа заставит мальчика отказаться от бога, или семья сделает из него святошу. В наше время середины быть не может. А пока будет идти спор, два жернова могут перемолоть, перекалечить жизнь ребенка. Пусть родители веруют как хотят и во что хотят, но не портят мальчику будущего. Его будущее принадлежит не только им. Волей или неволей они становятся преступниками перед обществом.
Бабка Грачиха, согнувшись, шевелилась чуть слышно у печки, бросала из-за плеча горящие взгляды. Отец же Дмитрий, вежливо выждав паузу, спокойно глядя в лицо учительницы своим стариковски добрым, честным взглядом, осторожненько спросил:
– А какое я имею касательство к этому, Парасковья Петровна?
– Стоит ли объяснять, отец Дмитрий? Самое прямое. Вы для этой семьи духовный пастырь, и ваше отношение к делу для меня небезынтересно.
– Гм… Вот вы упомянули слово «преступники». Преступник тот, кто выступает против закона. А разберемся: имеют ли место противозаконные действия? Известно, например, что ученые люди многие годы спорили о том, можно ли считать убийцей женщину, которая вытравила плод во чреве. Ежели считать такое убийством, то с какого времени: неделю после зачатия, две недели, семь месяцев? И не убийством ли являются те предосторожности, которые мешают зачатию? А если не считать убийством плод во чреве, то, возможно, и умерщвление родившегося младенца не убийство. Спорили, спорили, да так и не решили, какое место указать: отсюда, мол, начинается убийство, тут граница. Вот и в таких случаях трудно доглядеть, где граница законного и противозаконного.
Скажите, будет ли противозаконным такой случай. Мальчик из любопытства спрашивает свою верующую мать: «Есть ли, мама, бог на небе?» Обычный детский вопрос, но он касается основы основ вероучения. Верующая мать, сами посудите, не может иначе ответить: «Есть бог, сынок». А если детское любопытство будет простираться и дальше: «Какой бог из себя, что он делает?» – то матери придется объяснять о триединстве, о бессмертии души, о Судном дне. Там, глядишь, вера пошла в ребенка, там и молитвы и крест на шею. Где тут граница законного и противозаконного? Где же тут, скажите, преступление? Ведь вам, как я понимаю, не суть важно, силой ли заставили молиться ребенка, или убедили его в этом. Вам важнее уберечь своего ученика от веры. Так ведь, Парасковья Петровна?
«Ловок! Советским законом, словно бревнышком, подперся», – удивилась Парасковья Петровна и только тут поняла, как глупо было с ее стороны вызывать на откровенный разговор этого чуждого по взглядам человека.
– Есть много преступлений, – сказала она, – которые не сразу подведешь под статью кодекса. Но от этого они не делаются менее вредными для общества.
– Каждый смотрит на вещи по-своему: вы так, я эдак, – с готовностью подхватил отец Дмитрий, – а закон для всех один. И, поверьте мне, он вас не поддержит. Иначе и быть не может. Если б закон стал устанавливать порядок вероучения внутри семьи, то он наверняка, как те ученые, что разбирали убийство при зачатии, запутался бы, не нашел, что можно дозволить, а что нельзя. Поэтому! – Отец Дмитрий поднял склоненную голову. Расплывчатые, рыхловатые черты его лица стали строже, полные губы в жидкой поросли усов округлились, готовые изречь непререкаемую истину. – Поэтому закон мудро предоставляет семье решать вопросы веры без его помощи. К кому бы вы ни обратились, уважаемая Парасковья Петровна, хоть в суд, хоть в милицию, никто не окажет вам поддержки. Вы преувеличиваете, называя это преступлением. Никакой опасности для государства это не представляет. Поверьте, об интересах государства я сам пекусь, насколько дозволяют мне слабые силы.
Выражение сурового лица бабки Грачихи чуть-чуть смягчилось. Она стояла у шестка, сложив свои тяжелые руки на животе, глядела на учительницу с беззлобной издевкой: «Не кичись, что ума палата, мы тоже не лыком шиты».
Отец Дмитрий вынул из кармана металлический портсигар с отштампованной на крышке кремлевской башней, взял из него папироску, постучал по башне, прикурил, с отеческим прищуром взглянул сквозь дым на Парасковью Петровну.
Та продолжала наблюдать за ним.
Этот батюшка не только хорошо уживается с советскими законами, он ладит и с современными взглядами на жизнь. Попробуй-ка его копнуть: он и за прогресс, и за мир во всем мире, с первого же толчка готов, верно, кричать «анафему» зарубежному капиталу. Во всем покорен, со всеми согласен и только хочет малого: чтоб Родя Гуляев верил во всевышнего, был терпим ко всякому злу, признавал небесные и земные силы. Из-за этого-то «малого» и начинается война. И тут седенький старичок, играющий сейчас металлическим портсигаром с изображением кремлевской башни на крышке, – враг Парасковье Петровне. Вот он сидит напротив, ласково глядит, вежливо улыбается. Интересно бы знать одно: сознает ли он сам, что они друг другу враги, или не сознает?.. Трудно догадаться.
– Мы все равно не придем к согласию, – сказала Парасковья Петровна. – Я хотела бы добавить только одно, что ваши кивки в сторону закона напрасны. Я вовсе не собираюсь подавать в суд, действовать при помощи милиции. Есть другая сила – общественность. Она же, я уверена, будет на моей стороне.
– А я, – с дружеской улыбкой подхватил отец Дмитрий, – осмелюсь заверить: ни в чем не буду вам препятствовать.
Тяжелая дверь избы со всхлипом открылась. Вошла Варвара, с беспокойством поздоровалась с учительницей.
15
Отец Дмитрий решил держаться своего правила – «я сторона». Едва Варвара опустилась на стул, как он поднялся, вежливо потоптавшись и покашляв у порога, натянул на седую голову кепку, вышел во двор.
Бабка Грачиха спохватилась, что потеряла много времени на толки и перетолки, принялась метаться по хозяйству: то исчезала в сенях, то ныряла в погреб, то заметала мусор у печи, время от времени бросая подозрительные взгляды в сторону загостившейся учительницы, прислушивалась.
Варвара, чинно положив руки на чисто выскобленный стол, тупо уставилась в крупные пуговицы на вязаной кофте Парасковьи Петровны.
А Парасковья Петровна убеждала:
– …Губишь парня, Варвара. Мать ты ему или мачеха?.. Ведь он пять лет проучился в советской школе, а ему и всего-то навсего двенадцать. Почти половину жизни его учили, что бога нет. Товарищи его смеются над баснями о чудотворных иконах, о Пантелеймонах– праведниках. Неужели тебе хочется, чтобы и сын твой был посмешищем?..
– Что тут дивного, – отозвалась от печи старуха, не переставая с ожесточением возить веником по полу, – изведут парнишку и от училища еще благодарность выслужат. Ноне и не такие дела случаются.
– Авдотья, делай-ка свои дела. Дай поговорить спокойно, – сурово обрезала Парасковья Петровна.
Бабка бросила веник, громыхнула заслонкой, сжав губы в ниточку, двинулась к выходу, в дверях бросила:
– Правда-то небось глаза колет.
– Что дороже для Роди: бабкина опека или школа? – продолжала Парасковья Петровна. – А ведь дойдет до того, что парнишка с отчаяния школу бросит, неучем останется. Иль ты думаешь, он проживет всю жизнь одними бабкиными молитвами?..
У Варвары желтые глаза широко расставлены, между ними кожа на плоской переносице туго натянута. И в этой туго натянутой коже, во вздернутом коротком носу чувствовалась какая-то безнадежная тупость. Слушает, не возражает, но каждое слово, сколько ни вкладывай в него души, отскакивает, не зажигает мысли в неподвижных глазах.
– …Если ты такая верующая, крестись, молись вместе со старухами, но оставь Родиона в покое. Слышишь, Варвара, пожалей парня!
И в опустошенных глазах Варвары зашевелилась тревога, они растерянно забегали по столу, влажно заблестели. Туго натянутая на переносице кожа стала стягиваться в упругую складку. Огрубелым пальцем Варвара провела вдоль щели между скобленых досок стола, заговорила:
– Я вот сама неверующей была и… наказана. Муж бросил. Легко ли подумать, с двадцати пяти годов живу бобылкой не бобылкой, а вроде этого. Вдруг да за грехи парню моему тоже неподходящая доля выпадет? Как подумаю об этом, сердце кровью обливается. Вот вы бога, Петровна, не признаете, а ведь кто знает… Может, слышит нас…
– Кто слышит?
– Да бог-то.
Полная белая шея, из-под застиранной кофты выпирают груди, плечи покатые, пухлые, в то же время крепкие – зрелая, полная здоровья женщина. А в светлых с сузившимися в мушиную точку зрачками глазах тупая тревога. Нет в них мысли, один страх. Парасковья Петровна вспомнила ее девчонкой, своей ученицей, круглая, розовая рожица, бойкие, с блеском, как у игривой кошечки, глаза, уж во всяком случае глупышкой не казалась. Видать, не все-то с годами совершенствуется в природе.
– Эх, Варвара, Варвара! Как в тебя вдолбить? Этим страхом да дикостью и покалечишь жизнь сыну.
– Господи! Да разве нельзя ему в бога веровать и жить, как все?
– То-то и оно, что нельзя. Время Пантелеймонов– праведников отошло.
Слезы потекли по щекам Варвары.
– За что мне наказание такое в жизни?
– Клин-то вышибают клином. Подумай обо всем, что я сказала. И еще заруби себе на носу: школа парня на выучку старухам не отдаст. – Парасковья Петровна поднялась.
Она шла к дому своей медлительной, тяжелой походкой, чуть сутулая, полная женщина в обвисшей вязаной кофте, уважаемая всеми учительница, у которой каждый второй встречный в селе – ее ученик.
Она шла и думала о том, что и ее самое жизнь радует не одними удачами, много, очень много разочарований. Всякий раз, когда вглядываешься в своих учеников, невольно любуешься ими. Не любоваться нельзя: детство всегда обаятельно. Каждого представляешь в будущем, видишь взрослым: Петя Гаврилов рисует – как знать, не станет ли он художником! У Паши Горбунова эдакая прадедовская крестьянская жилка – любит слушать о земле, о яровизации – быть ему агрономом. За все тридцать лет работы от каждого своего ученика Парасковья Петровна ждала в будущем только хорошего.
И разве не горькое разочарование испытала она, когда Михаил Соломатин, заведовавший магазином при сплавконторе, был посажен на восемь лет за растрату? Он в школе был нисколько не хуже других. Что испортило его? Что толкнуло на преступление? Растратил – посадили, причиной не поинтересовались. Осот сорвали, корень оставили.
Вот и Варвара, мать Роди Гуляева… Что заставило се стать такой? Неужели в этом есть вина ее, старой учительницы Парасковьи Петровны?
Дома Парасковью Петровну ждало обычное дело – ученические тетради. В стопке тетрадей она отыскала тетрадь Роди Гуляева. Обложка еле держится, углы загнулись, первая страница написано любовно, без помарок, вторая же начинается с протертой дырки: неудачно сводил кляксу. Мальчишечья тетрадь.
Она прожила с колхозом с его зарождения до сегодняшнего дня. Жила не бок о бок, а внутри колхоза. На ее глазах сменилось двенадцать председателей, на се глазах построили все хозяйство: фермы, телятники, конюшни. И это хозяйство успело уже отслужить свое, понемногу начинают отстраивать заново. Ей ли не знать во всех мелочах жизнь Варвары Гуляевой…
Окончила пять классов; сперва просто помогала матери, потом была зачислена в первую полеводческую бригаду; боронила, косила, жала, молотила – делала, что приказывали бригадир, председатель, агрономы из МТС, уполномоченные из райцентра. Никто из них не пытался заставить ее: пораскинь сама мозгами, как лучше вырастить хлеб, подскажи, возрази, ежели мы не правы. Никто не учил: думай над жизнью, вникай в нее. Все, от колхозного бригадира Федора до районного начальства, только приказывали: борони, жни, коси по возможности быстрей, по возможности лучше, не рассуждай лишка, без тебя разберемся. Помнили: она – рабочие руки в колхозе, а то, что она, кроме того, еще и человек, часто забывали. А Варвара была не из тех, что могла доказать – она способна думать. Покорно выполняла приказы, много действовала своими руками и меньше всего головой. Неизбежен умственный застой, неизбежно и то, что ей приходилось искать всемогущественного, справедливого повелителя, который был бы всегда под рукой.
А тут еще война. Тут еще неудача с мужем, вечный мелочный страх перед завтрашним днем. Так ли уж нужно винить ее, что она бросилась искать спасения у бога?
Парасковья Петровна застывшим взглядом уперлась в низенькое деревенское оконце. На столе забыто лежала раскрытая на диктанте тетрадь Родьки Гуляева.
16
После большой перемены Васька Орехов принес Родьке новость:
– А к вам в гости поп из Загарья приехал. Завтра перед твоей иконой молебен служить будет.
– Ты откуда знаешь?
– Тетрадку по ботанике забыл, домой бегал. Мамка сказала.
Ох, как не хотелось идти домой! Мало гостей, тут еще поп… После школы Родька долго бродил по пустырю, но голод не тетка – пришлось идти…
Во дворе, уткнувшись мордой в сено, дремала незнакомая лошадь. В избе, однако, кроме бабки и матери, никого не было. Они ругались.
Мать с заплаканными глазами, со вспухшими губами, с непривычной для Родьки злостью кричала на бабку:
– От школы отобьется! Легко ли жить нынче неучем-то! Вся жизнь на перекос у парня пойдет. Мать я ему или не мать?
– Ты шире уши распускай, такие ли тебе еще песни напоют. Они на это мастера великие. Иль учительша для тебя важней господа? – Бабка стояла посреди избы с кирпично-красным от гнева лицом, с растрепанными седыми волосами.
– Всю вину сама перед богом приму. Замолю сыновьи грехи, а отбивать от школы не дам! Не след ему со школой не ладить!
– Вот они, слова Иудины! Еще, бессовестная, диву даешься, что счастья нет! Да за какие заслуги счастье– то тебе? Чем ты перед богом поступилась? От бога плоть свою спрятать хочешь? Ужо отзовется это. Да не на тебе, на Родьке. По материной дурости будет он век вековечный беду мыкать… – Бабка первая заметила остановившегося у порога Родьку. – Вон он, безотцовщина, сказывается кровь… Должно, все до последнего словечка вытряс перед учительшей. А та рада: фу-ты ну-ты, я в вашем доме начальница! В отца Дмитрия, словно клещ, впилась… Господи! Да за что я стараюсь!
За счастье же ваше. Много ли мне надо? Одной ногой и могиле стою…
Мать бросилась к Родьке, прижала к себе, запричитала на всю избу:
– Горюшко ты мое! Что мне с тобой делать?
Теплая грудь матери уютно пахла, как после сна пахнет нагретая лицом подушка. Родьке, раскаявшемуся в том, что он пришел домой, вдруг стало жаль мать.
– Повой, повой, от этого все равно легше не станет. Все одно от бога не спрячешься, – сердито выговаривала со стороны бабка.
Постукивая костылем, вошла Жеребиха; не разгибаясь, откинув лишь голову, веселенько окликнула:
– Ай нелады какие?
– Где уж лады! – отозвалась бабка. – Учительша тут недавно была, смутила вовсе Варьку. Беда, мол, будет с парнем, коль от бога не откажется.
Жеребиха, бегая черными, не по веселому лицу тусклыми глазками, простучала к лавке, уселась, согнутая, нацелившаяся головой в сторону Варвары, мягко спросила:
– Это какая учительша? Парасковья Петровна? Так она, родные, партийная. А им, партийным, такой указ дан: всех начисто от бога отбивать, Дива нет, что отговаривала.
Мать виновато оправдывалась:
– В школе-то за бога не похвалят. А сама посуди, куда нынче без школы денешься? Велика ли радость, коль Родька всю жизнь, как мать, возле коровьих хвостов торчать будет?
– Тут уж, касатушка, выбирать нечего. Как господь положит, так и будет. Против его воли не пойдешь.
– Живут же люди без бога, – возразила Варвара, – не хуже нас с вами.
– Слышь, какие речи ведет? – бросила бабка.
Жеребиха пошевелилась на лавке, села плотнее, средь веселых морщинок мрачновато глядели черные глазки.
– Под мечом поднятым живут, матушка, под мечом. Только с виду их жизнь гладкая да развеселая. А глянуть внутрь, в душу-то влезть, поди чистый содом да маета. Поразмысли только: от бога отказались. Люди тыщи лет в бога верили. Неужели за тыщу лет не народилось поумней нынешних? Не от ума все это, а от гордыни. Глухи и слепы, Бог нет-нет да и пошлет о себе весточку. Только эти весточки-то понимать не хотят. Василия Помелова помнишь? Хоть дальний, да родственничек мне. Тоже партийный, куда уж, первым за веревку взялся, чтоб колокол со святого храма стянуть. На всех углах кричал: «Леригия – дурман! Бога нету!» И уж поплатился за свое богохульство. Не приведи господь такую смерть принять. Как война началась, его первого, голубчика, под ружье забрали. До фронту не доехал, бомба прямехонько в него попала, косточек не осталось, в землю схоронить нечего. Вот оно, наказание – могилки и той нет, и пожалеть некому, и поплакать некому. Верка-то, женка его, живехонько к другому переметнулась…
Родька, забытый всеми, стоял, прислонившись к печному боку, и слушал. Никогда за всю жизнь он серьезно не думал о боге. В школе говорили: бога нет. Он верил в это и не задумывался. Бог для него был связан с бабкиной воркотней, со слезами матери, с чем-то скучным, неинтересным, не дававшим пищи для размышлений. Случись это раньше, он наверняка бы не обратил внимания на слова старой Жеребихи. Но теперь его жизнь невольно заполнена богом. О нем нельзя не думать, если говорят, нельзя не прислушиваться. И он слушал, смутные сомнения приходили в голову: «Тыщи лет люди в бога верили. Не все же тогда были дураки. В школе про Льва Толстого рассказывали: бога искал. Раз искал, значит верил… Но почему теперь в бога верят больше старухи да старики? Бабка верит, а Парасковья Петровна нет… Парасковья Петровна умней бабки. Ну, а Лев Толстой, он книжки писал, он и Парасковьи Петровны умней был. Непонятно все…»