355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Шукшин » Да поможет человек (Повести, рассказы и очерки) » Текст книги (страница 15)
Да поможет человек (Повести, рассказы и очерки)
  • Текст добавлен: 16 октября 2019, 01:00

Текст книги "Да поможет человек (Повести, рассказы и очерки)"


Автор книги: Василий Шукшин


Соавторы: Владимир Тендряков,Михаил Алексеев,Юрий Казаков,Владимир Беляев,Юрий Рытхэу,Николай Евдокимов,Абдуррауф Фитрат,А. Осипов,Ю. Радченко,Ионас Рагаускас
сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 19 страниц)

Чтобы не смущать старух и чтобы мое присутствие не выглядело кощунством, я не был на обедне, чуть ли не весь день бродил по лесу, а пополудни вернулся на квартиру. В избе остались только хозяйка да отец Леонид. Они обедали. Пообедал вместе с ними и я. Насытившись, батюшка стал подремывать. Это заметила Агафья и, не задумываясь над тем, понравится мне это или нет, проводила отца Леонида на мою кровать, откуда вскорости и послышалось мерное дыхание спавшего здорового, уверенного в себе человека. Мне Агафья постелила на полу: племянник не обидится. Я устал от долгой ходьбы по лесу, заснул тотчас же и, надо признаться, спал не хуже отца Леонида.

А вечером случилось так, что я принужден был выслушать исповедь отца Леонида – исповедь, замечу, необычную, странную в устах священника.

Мы вышли с ним во двор, уселись на бревне, рядом с «Москвичом», и, не сговариваясь, решили объясниться. Без всяких там предисловий я сказал, глядя прямо в батюшкины чистые, молодо просверкивающие из-под густой наволочи седых волос очи:

– Если вы скажете мне, что верите в бога, я не соглашусь. Вы старый, мудрый, грамотный, образованный человек, вы не можете верить в того, кого никогда не было, нет и, главное, не могло быть. Вы не можете верить в бога!

– А я и не верю. – Отец Леонид поднял на меня реденькую бороденку, глаза его все так же были чисты и ясны, как у малого дитяти. Губы лишь чуть покривились в усмешечке. Меня, разумеется, такое признание озадачило. Я спросил:

– Не верите в бога, а служите ему? Как же…

– О, сын мой, это категории разного свойства – верить и служить. Я не верю в бога – это правда. Но я служу ему, потому как верю, что служба моя приносит пользу людям. – Голос отца Леонида окреп, и я понял, что сейчас начнется проповедь – в действительности то была исповедь. – Служу, сын мой, поскольку знаю, что бога выдумали люди, чтобы держать себя и подобных себе в нравственной узде. Люди пожирали друг друга живьем, для них ничего не было бы святого, и жизнь превратилась бы в сущий ад, в сплошную Варфоломееву ночь…

– Но выдуманный людьми бог не предотвратил ни Варфоломеевой ночи, ни войн…

– Не бога в том винить надобно, – зарокотал отец Леонид, недовольный, что его перебили, – а самих себя: плохо законы божьи соблюдали. Человек должен непременно во что-то верить и верить всею душой. Ведь и ты, сын мой, не безбожник. Только бог твой зовется по-иному – суть остается та же: держать человечество в нравственной узде. Преимущество вашей теории состоит в том, что она истинна, ибо опирается на материю, на земную плоть. Для нас же вы оставили крохотный островок в океане человеческой мысли, расплеснувшейся так широко и проникшей в такие глубины. Островок этот всегда находится на грани нынешних познаний. Ваша наука, в основе коей лежит материя, тем не менее утверждает, что мир бесконечен. А как, сын мой, сообразовать такое утверждение с той бесспорной истиной, что всякое материальное, а не духовное тело имеет свои границы, свои начало и конец? И если мир материален – а именно так и утверждает ваша наука, – то может ли он быть бесконечен? Говорить о вечности и бесконечности – значит, сын мой, говорить нашими устами, устами священнослужителей. Вот он, наш островок!

Я не перебивал отца Леонида, и это поприбавило ему уверенности.

– Естественные и физические науки штурмуют наш островок. Однако он не исчезает, а лишь удаляется от тех, кто идет на его штурм. Юноша Гагарин поднялся в заоблачные выси, облетел земную твердь за каких-то восемьдесят минут. Ваша идеология могла торжествовать: нет в небесах никакого бога, никаких ангелов нет. Не видать! Но что означает сей дерзостный полет этого юноши и его товарищей? Всего лишь блошиный прыжок в масштабе вселенной! Так что, сын мой, наш островок еще долго будет неуязвим. Долго еще вам, вашим близким и далеким потомкам придется атаковать его, прежде чем он сдастся на милость победителей. Островок тот – это наш Ноев ковчег, на котором мы, служители культа, может быть, еще тысячи тысяч лет будем совершать свое плавание в человеческом океане, гонимые всюду, где побеждает ваша идеология, и все-таки не будучи изгоняемые вовсе.

– Не устарела ли оснастка вашего Ноева ковчега? – спросил я, улучив паузу в батюшкиной проповеди– исповеди. – Среди старух плавает он большей частью, ваш корабль. А старухи скоро помрут. Что тогда?

– Когда помрет ваша тетка Агафья, старухой станет ее дочь. А под старость человек начинает думать о смерти. Смерть страшит каждого. И тогда-то в голову приходит сомнение: «А вдруг есть она, потусторонняя жизнь? Начну-ка я, старая, молиться на всякий случай, замаливать грехи. Что мне стоит». И это все тот же островок, сын мой, все тот же Ноев ковчег. Попробуй потопи-ка его так скоро!

Отец Леонид победно сверкнул глазом, примолк – передохнуть, видно, захотелось. Через минуту продолжал, как бы размышляя вслух:

– Вы, коммунисты, исходите из правильного положения, что ваша идеология бесспорна, ибо опирается на бесспорные законы природы, не раз проверенные практикой. В этом и ваша сила. В этом же и ваша слабость. Слабость потому, что вы не столь озабочены формой пропаганды ваших идей. Они, мол, истинны и потому победят сами собой. Вы полагаете, что вам достаточно прибить над дверями вывеску «Агитпункт», и туда валом повалит народ, достаточно любой сарай назвать клубом, и туда также повалит народ. У нас же, божьих слуг, нет такой уверенности, мы исповедуем заведомо ложные идеи и потому должны быть изощренными в своей пропаганде… Вы видите, молодой человек, я уже давно перешел в разговоре с вами на вашу лексику. Так мы скорее поймем друг друга… Да, мы должны быть изощренными. Вспомните, где обычно строилась на селе церковь? На самом видном, на лобном, самом красивом месте. А кто был ее зодчий? Архитектор с мировым именем. Церковь должна парить над селом и окрестными деревнями, как белая птица, ее златые главы должны рождать восторг и трепет у проходящего. У взглянувшего на нее – слезы восхищения, и чтобы сами собой слетали с губ горячие слова: это действительно храм божий! А кто были рисовальщики, расписывавшие внутренность церквей? Художники с мировыми именами – Микеланджело, Рафаэль, Леонардо да Винчи, из наших, российских – Рублев, Брюллов, Поленов, Коровин, Васнецов, Нестеров!.. А кто сочинял музыку для церковного песнопения? Моцарт, Бах, Бетховен – да, да, сочинял и Бетховен! – Шопен, Римский-Корсаков, Чайковский! Вот каких гениев привлекла церковь!.. На хорошем спектакле человек может просидеть три, ну, от силы четыре часа – да и то с двумя антрактами. А в церкви не сидят, а простаивают иной раз по двенадцать часов – и никто не чувствует усталости. Какое же красочное представление мы должны дать нашим зрителям и слушателям, чтобы они не уставали, чтобы испытывали все нарастающий внутренний восторг!.. Мы, священники, всегда мыслим реально. Даже в годы, когда религиозный фанатизм достигал своего апогея, в деревне было не более двадцати процентов истинно верующих. Остальные восемьдесят процентов – законченные безбожники, ибо крестьянин по социальной природе своей недоверчив, к тому же дружен с землей, мозг его эмпиричен, житейский опыт подсказывает ему: «Бог-то бог, но и сам будь не плох» или же «На бога надейся, а сам не плошай!» Вот вам крестьянская вера! И все же в церковь, на моление, шло чуть ли не все село. А почему? Да потому, сын мой, что церковь для многих была не чем иным, как сельской оперой! Да, да, именно оперой! К тому же многие прихожане сами участвовали в этом ярком, красочном спектакле. Раз в неделю у них при церкви были спевки. И опять же – развлечение, это ж не что иное, как хорошо поставленная самодеятельность при вашем клубе. И мы это знали, и нас это нисколько не смущало и не огорчало. Из церковной самодеятельности вышло немало выдающихся певцов. На сооружение храмов сельская община не жалела средств – так возникли в каком-нибудь безвестном селении сооружения дивной красоты и долговечности. Мы знали, что тут нельзя экономить. Экономь на чем угодно, только не на этом! Сколько получают ныне ваши сельские просветители – я имею в виду заведующих клубами, библиотеками? Тридцать или сорок рублей. И вы хотите, чтобы работа там была хороша? Не получится, сын мой. – Голос отца Леонида стал глуше. – Ваша молодежь стала грамотной. Теперь она хочет по уровню своих знаний получать и духовную пищу в городе. И когда вы не даете ее на селе, она, молодежь, ищет такую пищу в городе. Потому-то и продолжается уход юношей и девиц в город. Процесс этот может быть обратим лишь при одном условии: молодые люди должны на селе иметь те же духовные блага, что и в городе. Так-то, мой милый! Я уж старый человек, мне поздно менять профессию, хотя в душе я и материалист.

– Но не грешно ли, отец Леонид, вам, не верующему в бога, внушать эту веру другим? Я говорю о грехе в гражданском, моральном, так сказать, смысле, религиозном.

– Грешно, разумеется, – тут же согласился священник. – Но мне поздно начинать все сначала. Мне восемьдесят лет.

Теперь мы долго молчали. Я думал о том, как должно быть тяжко человеку, который сам понимает, что вся жизнь прожита ложно. Вскоре появилась тетка Агафья, позвала батюшку зачем-то в избу. Сейчас же оттуда через открытое окно покатился его по-прежнему уверенный, погромыхивающий бас:

– Спасибо, сестры мои. Бог милостив, он вознаградит вас сторицей. Бог всевидящий и всемогущий. Он возблаговолит к вам и сделает светлой старость вашу. Благодарствую, сестры!

Из избы отец Леонид вышел в сопровождении пяти или шести старух, каждая несла что-то в узелке, одна – еще и в большой, плетенной из ивовых прутьев корзине. Все это под наблюдением невозмутимого и деловитого батюшки было уложено в багажник «Москвича».

«Москвич» окутался пылью и через минуту пропал из глаз.

Алексеев Михаил Николаевич. Его первый роман «Солдаты» вышел в 1951–1953 годах. Писателем опубликован ряд романов, повестей, рассказов: «Жили-были два товарища» (1958 г.), «Карюха» (1967 г.), «Ивушка неплакучая», удостоенная в 1976 году Государственной премии СССР.

Публикуемый в сборнике отрывок взят из книги М. Н. Алексеева «Хлеб – имя существительное», вышедшей в 1964 году и посвященной жизни советской деревни, где старухи по привычке еще верят в бога и окружают заботой своего попа, но сами уже не очень всерьез принимают собственную религиозность.


Юрий Казаков
СТРАННИК
1

Шел по обочине шоссе, глядя вдаль, туда, где над грядой пологих холмов стояли комковатые летние облака. Навстречу ему туго бил ветер, раздувал мягкую, выгоревшую на солнце бородку. На глаза часто набегали слезы, он вытирал их грязным, загрубевшим пальцем, опять, не моргая, смотрел вперед, в слепящее марево. Его обгоняли автомашины, бешено жужжа шинами по асфальту, но он не просил подвезти, упрямо чернел на сером, блестящем посередине от масла шоссе.

Был он молод, высок, немного сутуловат, шагал широко и твердо. Резиновые сапоги, зимняя драная шапка, котомка за плечами, теплое вытертое пальто – все это сидело на нем ловко, не тяготило и не мешало.

Думал ли он о чем-нибудь, шагая мимо деревень, лесов, мимо рек, зеленых полей и бурых паров? Синие его глаза в красных веках не смотрели ни на что внимательно, ни на чем подолгу не останавливались, блуждали по далям, по белым облакам, заволакивались слезами, потом опять бездумно глядели. Звонко стукала по асфальту ореховая, позелененная травой палка. Подкрадывались к шоссе кусты, задумчиво подходили большие старые березы и вновь неслышно уходили, не в силах скрыть великого простора полей.

Солнце перевалило за полдень, стало жарче и суше, ветер нес запах теплого сена, разогретого асфальта, а странник все так же ходко шагал, постукивал палкой, и неизвестно было, куда он идет и сколько еще будет идти.

Наконец он заметил очень далеко справа белую черточку – колокольню. А заметив, скоро свернул на пыльный проселок и пошел уже медленней. Дойдя до чистой глубокой речки, он сел в тени кустов, снял котомку, вынул яйца, хлеб и стал есть. Жевал он медленно, тщательно оглядывая кусок, прежде чем положить в рот. Наевшись, перекрестился, смахнул с бороды и усов крошки, тяжело поднялся, пошел к речке напиться. Напившись и вымыв лицо, он вернулся, забрался еще глубже в кусты, положил котомку под голову, поднял воротник, надвинул на лицо шапку и мгновенно уснул крепким сном сильно уставшего человека.

2

Спал он долго и проснулся, когда солнце село уже за холмы. Протер нагноившиеся глаза и долго зевал, чесался, оглядываясь и не понимая, где он и зачем сюда попал. Опухшее от сна лицо его не выражало ничего, кроме скуки и лени.

По дороге в сторону шоссе проехала машина с бидонами молока. Странник посмотрел вслед машине, лицо его оживилось, он быстро надел котомку, вышел на дорогу, перешел мосток над речкой и пошел к деревне, замеченной им еще днем.

Справа начались сочно-зеленые темнеющие овсы, потом потянулся двойной рядок елок. Солнце скрылось, оставив после себя узкую кровавую полосу заката. Эта полоса светилась сквозь черный ельник, и смотреть на это свечение и одновременно черноту было жутко. Странник заспешил, поднимая сапогами пыль. Он боялся темноты и не любил ночи.

А запахи пошли теперь другие. Пахло похолодевшей травой, пылью на дороге, томительно благоухали донник и медовый тысячелистник, от елок шел крепкий смолистый дух. Небо было чисто и глубоко, потемнело, будто задумалось, и ясно был виден слева молочно-белый молодой месяц.

Дорога стала петлять лесом, оврагами. Странник шел все торопливее, шевелил ноздрями, втягивал воздух по-звериному, часто оглядывался. Раза два он попробовал затянуть песню, но скоро смолкал, подавленный сумеречной тишиной.

Наконец запахло жильем, попалась поскотина, он пошел спокойнее, зорко глядя вперед. Скоро разбежались, остались сзади кусты и деревья, и он увидел большую деревню с речкой внизу и церковью на горке. Весь низ у реки был занят скотными дворами, и там, несмотря на подкравшуюся темноту, чувствовалась еще жизнь, как чувствуется она вечером в улье с пчелами.

Уже дойдя почти до гумна, странник заметил вдруг идущую снизу, от скотных дворов к деревне, женщину и остановился, поджидая. Когда женщина подошла, странник сдернул с головы шапку, поклонился низким поклоном и, кланяясь, пытливо поглядел ей в лицо.

– Здравствуй, мать! Храни тебя господь, – сказал он глухо и важно.

– И вы здравствуйте, – помедлив, отозвалась она, поправила платок, облизала сухие губы.

– Здешняя?

– Я-то? Здешняя… А вы чей будете?

– Дальний я. Хожу по святым местам. Странник, значит.

Женщина с любопытством оглядела его, хотела спросить что-то, но застеснялась, тихо тронулась дальше. Странник пошел рядом с ней, сохраняя на лице твердость и важность.

– Церковь работает? – спросил он, вглядываясь в золотисто-розовый крест колокольни.

– Церква-то? Где ж работать! Не служат… МТС в ней теперича. Батюшка был, да дюже старый, помер годов уж двадцать.

– В безверии, значит?

Женщина смутилась, снова поправила платок, вздохнула, опустив глаза. Странник искоса глянул на нее. Была она не стара еще, но с темным, заветренным лицом и такими же темными руками. Сквозь выгоревшую старую кофту проступали худые плечи, и почти не выделялись плоские груди.

– Где уж! – сокрушенно сказала она. – Молодежь-то нонче, знаешь какая, не верит. Ну, а у нас тоже работа круглый год да свое хозяйство, ни до чего. Батюшка когда наезжает, молебен на кладбище отслужим, вот и вся наша вера…

– Так… – протянул печально странник. – Эх, люди, люди! Сердце мое болит, глаза бы не глядели на житье ваше! Сами себе яму роете…

Женщина грустно молчала. Улица была темна, только в пруду стекленела вода, плавали вдоль осоки две припозднившиеся утки, жадно глотали ряску, торопясь наесться на ночь.

– Есть тут хоть кто верующий, божьему человеку приют дать? – с тоской спросил странник.

– Это переночевать, значит? Да что ж, хоть у меня ночуйте, места не пролежите.

Больше до самого дома ни странник, ни женщина не сказали ни слова. Только отпирая дверь, она спросила:

– Звать-то вас как?

– Иоанн! – по-прежнему важно и твердо сказал странник.

Женщина вздохнула, думая, быть может, о грехах своих, открыла дверь, и они вошли в темные пахучие сени, а оттуда – в избу.

– Раздевайтесь, отдохните… – сказала хозяйка и вышла.

Иоанн снял котомку, пальто, стал разуваться. Долго с печальным лицом нюхал портянки, чесал большие набрякшие ступни, осматривался.

Когда снова вошла хозяйка, Иоанн сидел уже в одной рубашке, копался в котомке. Он вынул оттуда Евангелие, толстую тетрадь с надписью «Поминальница святого Иоанна» и большим крестом на обложке, пошарив, нашел огрызок карандаша, раскрыл тетрадь, подумав, спросил строго:

– Была в сем доме смерть?

Хозяйка вздрогнула, повернулась, пристально посмотрела на странного бородатого человека.

– Была, – негромко сказала она. – По весне сынок у меня помер. Шофером он работал в колхозе, через реку стал переезжать…

– Имя! – сурово остановил ее странник.

– Чего? – не поняла она.

– Имя, имя! Сына имя, – раздраженно прикрикнул он на нее.

– Сыночка-то? Федей звали… Говорили ему, погоди, не ездий, не погниют твои товары – части какие-то для МТС вез – стороной объехай, через мост, лед ведь сейчас тронется… Не послушал, горячий был… Утоп… Сыночек-то утоп…

– Буду молиться! – перебил ее Иоанн, выписывая в тетради крупно: «Федор». – Тебя как звать?

– Настасья…

– Так… Нас-тасья. Одна живешь?

– Вдвоем. С дочкой. Не дочка она мне, женка Федина, да я уж с ней…

– Муж был?

– Был, как не быть… На фронте погиб, в сорок втором…

– Имя?

– Михаилом звали…

– Так… – Иоанн помолчал. – Невестку как звать?

– Люба… Любовь, значит.

– Знаю, – сказал странник, записывая. – Хорошая?

– Это как же? – не поняла Настасья.

– Поведения хорошего? В бога верует?

– Нет… В бога не верует, комсомолка, а так не согрешу – хорошая. Зоотехникум кончила, работает, значит, на ферме, да еще завклубом ее поставили. Клуб у нас, так она в нем еще вечерами. Устает – день там, вечер там, да я и не перечу, конечно, скука одной-то, молодая, годочек только и пожили… Сынок-то, Феденька… Из армии пришел, мамуня, говорит… Мамуня…

Настасья сморщилась, сухие губы ее затряслись, по темным худым щекам покатились слезы. Странник сурово молчал.

– Садитесь, повечеряйте… – сквозь слезы сказала Настасья. – Самовар сейчас вздую…

– Иконы есть?

– Есть… Жены-мироносицы, троеручица божья матерь…

– Где? Проводи.

– Вон на той половине, пойдемте…

Она отворила дверь в чистую горницу. Иоанн со скучным лицом, тяжело ступая по половикам, пошел за ней, захватив «Поминальницу».

– Выйди, – сказал он, увидев иконы. – Молиться буду.

Со стуком опустился на колени, задрал бородку. Настасья тихонько вышла.

– Господи! – глубоким голосом воскликнул Иоанн. – Господи!

И замолк, засмотрелся в окно на неподвижные яблони. Настасья собирала на стол, звякала посудой. Эти тихие звуки, эти долгие летние сумерки были странно приятны ему, сладко трогали сердце. Сколько деревень он повидал, где только не ночевал! Все было разное везде: люди, обычаи, говор… И только сумерки, запахи жилья, хлеба, звуки везде были одинаковые.

Смотрел Иоанн в окно, вытягивал шею: внизу, за огородами, – река, за рекой – поля, лес… Из лесу выполз уже туман, покрыл луга молочными прядями, скатывался потихоньку вниз, к реке.

– Господи! – вздыхал Иоанн и снова слушал тихое звяканье посуды, смотрел в окно, в дали.

Настасья осторожно заглянула в горницу, увидела лохматую, давно не стриженную голову, темную шею, широкие твердые лопатки, большие ступни подвернутых ног.

Но странник не шевельнулся, не ответил, думал о чем-то, упираясь длинными руками в пол. Настасья ушла, поставила на крыльце самовар, стала доить корову.

А странник услыхал через минуту в сенях легкие шаги, подумал торопливо: «Девка!», настороженно повернул голову. Стукнула дверь, на пороге горницы шаги замерли. Иоанн задрал бородку, широко перекрестился, глядя в темные лики икон: знал, что пришедшая изумленно смотрит на него.

Молчание. Потом шаги быстро застучали обратно в сени. Иоанн вскочил, беззвучно подошел к двери, приложился бурым ухом.

– Мама!

– Чего ты? – Равномерное цвирканье молока по ведру прекратилось.

– Мама, что это за человек у нас?

– Так… Проходящий какой-то. Странник, веру ищет, ночевать попросился.

– Странник? Старый?

– С бородой, а так не дюже… Глаза у него молодые.

– Проходимец, может, какой-нибудь?

– Что ты, Христос с тобой! Человек божественный, молящий…

Молчание. Только слабо похрюкивает поросенок. Опять послышались равномерно-быстрые тугие звуки молока по ведру.

– Поросенка кормили?

– Не, не поспела еще. Там я намешала ему, за печью…

– Я покормлю.

Иоанн тенью метнулся от дверей в горницу, припал на колени, задрал бородку. «Стерва! – злобно думал он. – Выгонит еще, поночевать не даст!»

А в избе слышались тихие хозяйственные звуки, тьма скоплялась по углам, уже ничего нельзя было разобрать – ни ликов икон, ни фотокарточек, ни Почетных грамот, – все пропадало в темноте, все становилось волнующе-таинственным, вошли в избу лесные тени. Когда стало совсем темно, а месяц над лесом побелел и стал осторожно заглядывать в окна, внесли горящую яркую лампу, зашумел самовар на столе, странник вышел из горницы, сунул в котомку Евангелие с «Поминальницей», сел на лавку, щурясь, стал следить за Любой.

3

Сели ужинать. Ел странник жадно и много, громко глотая, шевеля бородой и ушами.

– Кушайте, кушайте… – говорила Настасья, подвигая к нему еду.

А он, поднимая воспаленные синие глаза от тарелки, каждый раз взглядывал на Любу, и та, чувствуя его взгляд, розовея скулами, нервничала, подрагивала бровью. Была она красива неяркой смуглой красотой, осталось в ней что-то от девушки – угловатость движений, неуловимая бегучесть глаз, робкая грудь…

Поглядывал на нее странник, нравилась она чем-то ему, и начинал он уже думать, что хорошо бы обрить бороду, жениться на такой девке, работать по хозяйству, спать с ней на сеновале, целовать ее до третьих петухов… От таких мыслей взбухало сердце, звенело в голове.

– Кушайте, не стесняйтесь… – просила его Настасья. – Вот грибочков попробуйте, нонче рано грибочки пошли.

Наевшись, Иоанн перекрестился, привычно поклонился хозяйке и Любе, отодвинулся от стола, хотел рыгнуть, но застеснялся, стерпел, стал свертывать папиросу, рассыпая на колени табак и подбирая его.

– Курю вот, – сожалеюще сказал он. – Курю… Бес искушает, сколько разов уже каялся, епитимью накладывал – не могу…

Люба вдруг засмеялась; отворачиваясь, отошла к печке. Настасья засуетилась, приподнялась, умоляюще глядя на странника.

– Чего ты, ну чего ты! Сбесилась ай нет?

Люба молчала; прикрывая глаза ресницами, сдерживала смех.

– Да, – повышая голос, сказал странник. – Умны многие стали, не верят, а бес-то тут как тут… Мельтешат всё, жизнь суетливая стала, мыслей настоящих нету, машина всё… Съела человека машина! В апокалипсисе об этом прямо сказано.

Люба, усмехаясь, уже открыто смотрела на него.

– Что смотришь? – спросил грубо Иоанн, ощущая в груди веселую злость к ней. – Или не нравлюсь! Не видала таких-то? Может, жалеешь, что за стол сел?

– Чтой-то вы, бог с вами! – испугалась Настасья.

– Стола мне не жалко, избы тоже… – звонко сказала Люба. – Мамино это дело. А если уж прямо говорить… Смешно, конечно. Что вы ходите? Не стыдно вам? Бороду вот отрастили… Думаете, от бороды святости прибавится? Честное слово, прямо как в самодеятельности у нас!

– А ты не пошла бы?

– Я? Нет, я работу люблю.

– Работу… – Странник засопел, стал смотреть в угол. – Глупая ты девка. В чем ваша работа? В бога не верите, а он есть и пребудет вовек! Работа… Эх, вы-ы! Я вот хожу, смотрю…

– Смотреть легко, – небрежно вставила Люба.

– Я вот хожу, смотрю, – продолжал странник громче. – Что вы делаете? Как живете? Лучше ль стало на земле жить? Хуже! Истинно тебе говорю – хуже! Воров стало больше, разврату больше. Евангелие святое читаю… Вот она, книга-то! Он похлопал рукой по котомке. – Этого в техникумах да в институтах ваших нету… Нету!

– И не надо… – зевая, сказала вдруг Люба. Без этого обходимся. Что-то устала я, пойду лягу… Спасибо, мама.

Она отошла от печки, взяла что-то в комоде, прошла мимо, обдав странника запахом здорового, чистого женского тела, вышла в сени, стукнув дверью.

– Гордая девка, – перехваченным голосом сказал странник и усмехнулся. Хара-актер!

– Что ж, молодые они, – примирительно отозвалась Настасья, убирая со стола. – Понятия другие. Смелые они теперь… Вы не обижайтесь. Жизнь-то у нее не легкая. Молодая, красивая, а… вдова.

– Н-да-а, – обронил задумчиво странник. – Господь, значит, рассудил так. Я вот тоже не думал странником стать. Конечно, интерес к жизни у меня, с другой стороны, был. Псковской я сам, из деревни Подсосонье, не слыхала? Родителей моих в войну побило, царство им небесное, остался я один, как быть? Туда-сюда мыкался, работал, поля разминировал, взорвалась одна мина, ранила меня в живот, под самый дых, еле жив остался, инвалидом стал… Ну, а что инвалиду? Работенку, может, какую легкую? Да образования нету, долго учиться, ежели на инженера там или агронома. Плохо мне стало в колхозе, скучно, душа у меня ненасытимая, – и потянуло меня в дальние дали. Стал я к богу припадать, раньше-то тоже не верил… Старичок у нас в колхозе был – молоковозом работал, – боже-ественный старичок. Он меня всему наставил, стал по книгам читать, так на так все выходит. «Иди, сын мой, – это он, значит, мне говорит. – Иди, говорит, во святые места, молись, спасай нас всех от гибели и сам спасайся». Я и пошел, да вот уж пятый год хожу. Мно-ого народу ходит, люди всё чистые, святые. Легко мне теперь, стою к богу близко и с дороги своей уж теперь не сойду. Нет, не сойду!

– А теперь далеко ли идете? – сонным голосом спросила Настасья.

– Да вот завтра хочу до Борисова дойти, к животворящему кресту приложиться. Много я наслышан про него. А где я только не был! В Киеве при монастырях жил, подаянием кормился, во святой Киево-Печерскои лавре был, место дивное. Молящихся много… И в Троице-Сергиевой побывал, в Эстонию даже заходил, на Ветлуге был, – ну, там народ хмурый, беспоповцы, сектанты, не люблю я их, не подают, паразиты…

«А ведь она в сенях легла!» – внезапно подумал он о Любе, и сердце его сладко заныло.

– Эх, мамаша! – весело и горячо заговорил он, возбуждаясь от того, что все так хорошо складывается: и хозяйка попалась верующая, и молодая вдова одна в сенях спит. – Ах, мамаша! Много я по свету исходил, а если сказать по душе, как перед господом истинным – нету стороны лучше русской! Идешь ты по ней, жаворонок звенит, вот трепещется, вот трепещется, тут тебе донник цветет, ромашка на тебя смотрит, тут люди хорошие попадут, расспросят, ночевать позовут, накормят… А то лесами идешь, – духовитые леса у нас, шмели жундят, осинки чего-то лопочут, – вот хорошо-то, вот сладко! Нету над тобой начальства, нет законов никаких, встал – пошел. Что мне люди? Кто такие? Да и память у меня плохая, забываю всех, никого не помню… Нет, совсем не помню. Я вот переспал у кого, встану, богу помолюсь, хозяину поклонюсь – и дальше. А есть которые и не пускают: жулик, говорят. Обидно мне это, бог с ними, обидно! Только много еще добрых людей, верующих, адреса дают, зовут: живи-и! Да не хочу я на одном месте жить, тянет меня все, сосет чего-то… Особо по весне. Нет, не могу!

Странник задумался, замолчал, упершись руками в лавку. Хозяйка стала засыпать, кланялась, вздрагивала, моргала… Четко шли часы в горнице, тихо было.

– Спать чегой-то клонит, – сказала виновато Настасья и зевнула. – Завтра вставать чуть свет…

Она с усилием поднялась и, разбирая широкую деревянную кровать, проговорила немного смущенно, будто сама над собой посмеиваясь:

– Дояркой я теперь на скотном, первая я по району-то, обязательство еще взяла… Ложитесь-ка с богом, тоже устали небось.

– Да нет, уж я на полу как-нибудь… Постелешь чего-нибудь, и ладно… притворно забормотал странник, жадно глядя на кровать с периной.

– Ложитесь-ложитесь, и не думайте! Я не сплю на ней, не люблю, широко очень… Люба когда поспит, а я все на печке. Ложитесь!

– Ну ладно, спаси Христос, – с видимой неохотой и тайной радостью сказал Иоанн и стал раздеваться.

Настасья походила еще немного, что-то переставляла, убирала, мелькала на стенах большой сонной тенью. На потолке, потревоженные, начали гудеть мухи. Потом Настасья подошла к столу, щурясь, задула лампу, и в избе стало темно.

4

«В сенях ли легла?» – думал о Любе странник, томясь от сильного желания. Ему не лежалось, он ворочался, смотрел на лунные пятна света, наконец встал, белея в темноте нижней длинной рубахой.

– На двор забыл сходить… – пробормотал он, нашаривая ручку двери. Вышел в черные сени, постоял секунду, привыкая к темноте, прислушался, услыхал сонное дыхание Любы. «Здесь!» – подумал радостно и, пройдя сенями, открыл засов, вышел на крыльцо.

В деревне было темно, тихо, кое-где в избах не спали, горел огонь. Далеко где-то разговаривали, смеялись; луна светила в полную силу, но стояла еще низко, резкая тень избы тянулась далеко за дорогу. Мерцали некрупные звезды, холодило, в поле стрекотал трактор, но в какой стороне – не понять было. Голоса и смех все приближались, стали видны слабые огоньки папирос. Странник продрог, опять тихо прошел сенями, вошел в избу, дверь за собой не прикрыл. «Подожду еще, пусть хозяйка крепче заснет, тогда уж…» – подумал он, ложась и закрывая глаза.

За окнами послышались тихие голоса, негромко вякнула гармошка. Потом несмело постучали в окно. Вытянув шею, Иоанн увидел за окном две девичьи фигуры. Опять забарабанили в стекло – виновато и тихо. В избе крепко спали, никто не шевелился.

– Ну что? – спросил за окном мужской голос. – Спит? А ну, давай погромче…

Парень сильно загрохал в раму кулаком, потом прыснул, отскочил от окна. «Черти их принесли!» – с досадой подумал Иоанн.

В сенях затопали босые ноги, в избу нетвердо вошла Люба в одной сорочке, растворила окно.

– Чего вам? – сердито спросила она.

– Любушка, – просительно заговорил девичий голос. – А мы думали, ты не спишь…

За углом засмеялись.

– Верно, думали… Дай ключ, в клубе потанцевать…

– Дай, Любушка, – подхватила весело и жалостливо другая – А то совсем засохли, лето, а ни кино, ничего не видим…

– Не дам! – строго сказала Люба. – Спать ступайте!

Странник не шевелился. Затаив дыхание, смотрел на ее фигуру, освещенную луной, на крепкие руки и плечи, на грудь.

– Ни кино не видим, ни самодеятельности никакой… – продолжал уже обиженно второй голос.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю