Текст книги "Любавины"
Автор книги: Василий Шукшин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 34 страниц)
При свете костра начали потрошить рыбу на чистой тесинке. Дед смотался в избушку и через минуту вынес туесок с медовухой. Шел в темноте по оградке, держал в руках туесок, ворчал:
– Глаза стали – ни хрена не вижу.
– Что он суетится так? – негромко спросил Иван.
– Он знает, – так же негромко сказал Родионов.
– Ну-ка!… После родниковой водички-то!… Глотните! – радостно говорил старичок, подавая туесок секретарю. Тот отпил немного, подал Ивану. Иван приложился и выпил чуть не все пиво. Оно было очень вкусное.
Потом сидели, ждали уху. Родионов смотрел задумчиво на огонь, молчал. Вспомнились ему далекие-далекие дни молодости: покос, Федя Байкалов, Марья… Уходит жизнь. Постоянно. Каждую минуту. Тогда он не понимал этого, а сейчас понимает. И трудно как-то понять, что она не совсем кончается, что тут же встают еще сотни новых жизней и начинается все сначала. Он так глубоко влез в эти мысли, что когда наклонился прикурить к костру и вдруг увидел Ивана, то вздрогнул. На мгновенье почудилось даже, что с ним рядом сидит Марья.
Дед помешивал в котелке таловой палочкой, приговаривал:
– Сича-ас дойдеть… глаза уже побелели. Эх, и ушица будет! Еще, что ль, туесок принести?
– Хочешь, Иван? – спросил Родионов.
– Нет.
– Я тоже.
– А вчера этта приехали тоже… смехота одна! – начал старик, но секретарь перебил его:
– Кто приезжал-то? Туристы?
– Ага. Две бабы с ними. Пьют тоже, как мужики. Танцы и тут открыли…
– Ну, а что ж… Отдыхают люди.
– Оно конечно. Я ничего. Мне только шибко бабы не глянутся – в штанах, гогочут, как кобылы… Ну, готова!
Хлебали уху прямо из котелка деревянными ложками. Иван никогда с таким удовольствием не ел.
«Надо Марию привезти сюда», – думал он.
Тихонько гудел, постреливал костер. С ласковым звуком – твить! – отскакивали в разные стороны красные угольки и умирали на земле. В лесочке громко вскрикнула какая-то ночная птица. Ей откликнулись с реки:
– Гыть-гыть-ыть-ыть!…
И звуки эти далеко прокатились по долине.
Дохлебали уху, закурили…
– Вынеси нам тулупишко, – попросил Родионов. – На сене ночуем.
– А пошто? А в избушке?
– Там клопов у тебя до черта. Что ты их не выведешь?… Где так знахарь, а тут…
– Верно, клопы имеются. Дамочки вчера визжали.
– Давай тулуп.
Легли на свежем сене в древнем сарайчике. Долго лежали молча. Спать не хотелось.
– Вспомнил, как дочь ваша поет, – сказал Иван. Ему хотелось поговорить о Марии.
– Поет, да, – согласился Родионов. И все.
– А чего вы о ней так говорите? Как-то нехорошо, – не отставал Иван.
Родионов долго лежал молча. Потом откинул тулуп, сел, с осторожностью закурил.
– Проморгал я свою дочь, Иван, – заговорил он негромко. – Когда надо было говорить ей умные слова, я думал, что она еще глупенькая, не поймет. А потом поздно было – другие стали говорить.
– Кто?
– Нашлись… А сейчас худо: чувствую себя при ней как дурак. Заметил небось, как разговариваю с ней – как плохой агитатор с капризной избирательницей. Находятся такие в выборы: охота поломаться перед кем-нибудь, вот она начинает перед агитатором. А тот, бедный, шпарит ей по инструкции… Аж пот прошибет. Так и я.
Иван жадно слушал.
– А что с ней такое произошло-то?
– Запуталась она, вот и все. Обозлилась.
– Что разошлась с мужьями – это, считается, запуталась?
– Не в мужьях дело, – неохотно возразил Родионов. – Хотя и это… не геройство. Сложно все, – Родионов не хотел говорить об этом.
Иван тоже сел и тоже закурил.
– Осторожней, – предупредил секретарь. – Сено как порох.
– Мгм, – Ивану еще хотелось поговорить о Марии, но он больше не решился расспрашивать. Он понимал, что отцу не очень легко говорить о таких делах. – Да, жизнь – штука сложная, – сказал он.
– Запуталась, а характер, как у лошади необъезженной, – прибавил Родионов. – Закусила удила и несет, – заплевал окурок, выбросил в дверь, лег. – Давай-ка спать, а то завтра вставать рано.
– Давайте.
Легли, затихли. Но не спал ни тот, ни другой – думали каждый о своем.
Мысль о Марии гвоздем засела в голове Ивана.
«Что значит – запуталась? – думал он. – Просто, наверно, не везло в жизни, и все. Бывает: не повезет – хоть ты что делай, хоть лоб расшиби».
…На следующий день к вечеру они были в Баклани.
Иван вымыл машину, загнал ее в гараж и пошел домой. В ограде стояла Пашкина полуторка – Пашка был тоже дома.
«С Пашкой поговорю», – решил Иван.
Пашка ужинал. Он был нарядный, веселый, как всегда. Точил лясы с Нюрой – учил ее писать письма мужу.
– Во-первых, никогда не пиши: «Милый Андрюшенька…».
– Почему это?
– Нельзя.
– Да почему?
– Вот он придет, скажет тебе почему. А-а, браток! Пойдем в клубишко сегодня?
– Пойдем, – легко согласился Иван.
Нюра не без удивления посмотрела на Ивана: ей почему-то казалось, что он не будет ходить в клуб.
– Заправляйся, и двинем. Сегодня танцы.
Иван умылся, подсел к Павлу. Нюра налила ему в тарелку наваристой лапши.
– Пораньше хоть приходите-то, – сказала она недовольным голосом. – Нечего до света шататься, – ей не хотелось оставаться одной дома (Ефим уехал в город); кроме того, поучить двух здоровенных парней уму-разуму – это занятие не лишено удовольствия.
Иван похлебал на скорую руку, вылез из-за стола, пошел в горницу одеваться. Потом вылез Пашка. Закурили, взяли курева с собой и пошли.
– Ты знаешь Родионову Марию? – сразу начал Иван.
– Дочку секретарскую? Знаю. Видел вообще…
– А ничего не слышал о ней?
– Слышал, что она много раз замужем была. А что? Хочешь познакомиться?
– Я познакомился. Нет, я думал, ты больше знаешь.
– Меня такие не интересуют, – равнодушно сказал Пашка. – Я люблю пухленьких таких… Чтобы взял ее в руки и сперва не понял: человек это или лакировка действительности. Знаешь, кто про нее может знать? Дядька твой, Николай Попов.
– Да?
– Да… Я их много раз вместе видел.
– Тогда я зайду к нему.
– А в клуб не пойдешь?
– Приду. Попозже.
Николай сидел в сельсовете один, читал какую-то книгу, усмехался (страсть как любил читать книги, а дома детвора не давала почитать). Увидел Ивана, спрятал книгу в стол, поднялся навстречу.
– Каким это ветром тебя?
– Проведать дядюшку зашел.
– Хорошее дело, племянничек. Садись. Дело какое?
– Да вроде дело… а дело такое – не очень важное.
– Давай, – Николай смотрел на Ивана серыми добрыми глазами – ждал. Ивана удивляла доброта Николая. Причем он заметил, что Николай добр не только с ним – со всеми. Первое время Иван думал, что это идет от председательства – по должности. Потом понял, что он просто такой человек. Вообще в деревне было много добрых людей. Иван постепенно привык к этому.
– Знаешь, я зачем?
– Нет.
– Ты Марию Родионову знаешь?
– Знаю. А что?
– Расскажи про нее. Сильно мне нравится… женщина, а про нее что-то… это… говорят всякое… Что она за человек?
– А что говорят-то?
– Что мужей у нее чуть не дюжина была…
– Ну и что?
– Как что?
– Было три мужа. А женщина хорошая, – убежденно сказал Николай. – Красивая к тому же.
– Это я понимаю.
– А что же непонятно-то? Почему столько раз замужем была?… Не знаю. Я знаю только, что сплетни по деревне собирать не стоит. Тут тебе наговорят всякой всячины. Понял? – Николай улыбнулся. – Вот так, племянничек.
Ивану стало неловко.
– Это верно, конечно. Но охота же было узнать.
– Ну, могу еще тебе сказать: Ивлев Петр Емельянович – это тоже ее муж. Бывший, конечно. Тоже хороший человек, как ты знаешь, а вот… И любит ее, между прочим, и сюда из-за нее приехал, а жизни все равно нет. Так тоже бывает.
Иван обалдел на минуту. Ивлев?… Красивый, умный, сдержанный Ивлев – бывший муж Марии? А что же еще надо тогда?
– Вон как!…
– Так… Понравилась, говоришь?
– Да. Но тут уж, видно, лучше не соваться…
– Почему? – удивился Николай. – Зря. Вот это уж зря. А что ты?… Богом, что ли, обиженный?
Иван встал. Он скис было, но последние слова Николая – даже не столько слова, сколько тон его – вселили в его душу нагловатую бодрость.
– Ну, спасибо. Пойду в клуб.
– В воскресенье едете куда?
– Не знаю еще. А что?
– Хотел пригласить тебя в гости… Жена хочет познакомиться, ну и потомство мое поглядишь. Пять штук!
– Да что ты!
– А что?… – Николай засмеялся. – Приходи.
– Приду, – Иван вышел из сельсовета. Шел и думал про Николая. До чего ж простецкий мужик! Пустили же такого в свет белый – умного русского хорошего человека. А теперь он пустит – пятерых сразу, если не больше, тоже таких же неглупых, добрых… Сильна матушка Русь. Неистребима.
Потом мысли вернулись к Марии.
«Так чего же она хочет? – опять подумал Иван. – Если уж Ивлев нехорош, то кто же тогда хорош будет?»
Опять начало одолевать сомнение. И чем больше оно одолевало его, тем желаннее становилась Мария. Нестерпимо захотелось увидеть ее. Он даже стал выдумывать какой-нибудь повод, чтобы пойти к Родионовым. Ничего не придумал и пошел в клуб.
«Главное, не суетиться, блох не ловить», – решил он.
Танцы в клубе были в разгаре.
Иван купил в окошечке в фойе билет, вошел в зал. И первый, кого увидел, был Пашка. Пашка танцевал с той самой девушкой, с которой ехал Иван, с Майей. Иван присел на стул возле стенки, стал смотреть на танцующих. Подумал: «Вообще-то никакое тут не захолустье. Девки одеваются так же, как в городе. Даже лучше – скромнее».
Пашка, проходя мимо него, сделал рожу; Иван понял это так: держу в руках такое, что самому не верится. Майя была очень стройная девушка, совсем не пухленькая… В общем, красивая. Она тоже увидела Ивана, улыбнулась, кивнула головой. Иван улыбнулся в ответ.
Когда танец кончился, Пашка и Майя подошли к нему.
– Поспорили из-за тебя, братка! – заорал радостный Пашка. – Она говорит, что ты не танцуешь, а я говорю – танцует. На что мы поспорили?
Майя тоже была возбуждена танцами. Она слегка запыхалась, улыбалась, как она умела улыбаться – доверчиво.
– На бутылку шампанского.
– Шампанское – это конская… тэ-тэ… это… На шампанское? Я лично спорю на коньяк! Идет?
– Но, если я выиграю, что я с ним буду делать?
– А мы с Иваном Егорычем для чего? Мы его выпьем втроем.
Майя опалила Ивана сиянием веселых глаз, тряхнула решительно головой.
– Идет!
Иван разнял их. Сказал, невольно поддаваясь их радостному возбуждению:
– С разъемщика не брать. Не танцую я, Паша. Горько мне это говорить, но так.
Майя засмеялась, откинув назад головку. Пашка смотрел на нее… улыбался… А глаза не улыбались, глаза пожирали красивую девушку… Похоже было, что он опять влюбился…
Майю позвали; в клубе были еще двое из тех, с кем ехал сюда Иван: парень-учитель и вторая девушка. Поздоровались с Иваном. И увели Майю, Пашка проводил ее тоскливым взглядом.
– Нравится? – спросил Иван.
– А?… Кошмар, – сказал Пашка, – меня опять сфотографировали.
– Хорошая девушка, – подзадорил его Иван. – Скромная, умная…
Пашка заволновался, поправил рубашку, хэкнул…
– Я, между прочим, не согласен с Хрущевым, – сказал он. – Для чего сюда ребят присылает?
– Зато он и девок присылает.
– Девок – правильно. Девки здесь нужны. А эти!… – Пашка загорячился самым серьезным образом. – А без этих мы сами как-нибудь обошлись бы. А что, не так?
Заиграла музыка. С Майей пошел танцевать парень-учитель. Пашка не мог спокойно смотреть на это.
– Пойдем покурим, – сказал он.
Вышли в фойе, закурили. Стояли и смотрели на танцующих через дверь. Иван заметил, как проходившие мимо двери девушки оглядывают его оценивающими взглядами.
«Мария всех бы тут заслонила», – подумал Иван, и опять в душу въелось сомнение. Подумалось, что не мужа ищет и ждет Мария, не любви, а чего-то другого, черт ее знает чего.
– Ерунда, – сказал Пашка. – Если враг не сдается, его уничтожают. Это я тебе как танкист говорю.
– Нет, плохо твое дело. Ты видишь, как он на нее смотрит?
– Ну и что? Пусть пока посмотрит.
– Пока посмотрит, а там глядишь, комсомольская свадьба.
Пашка взглянул на брата и ничего не сказал: он сам чуял немалую опасность со стороны этого парня-учителя.
Танец кончился.
– Пойдем, – сказал Иван, – не зевай, главное.
Вошли в зал.
С ходу заиграла музыка. Объявили:
– Дамский танец!
Пашка пошел было в ту сторону зала, где сидела Майя, но она сама шла к ним.
– У меня будет беспартийная свадьба! – гордо сказал Пашка, возвращаясь на место. – Сама идет.
Но Майя шла не к нему, а к Ивану.
– Пойдемте, я вас приглашаю!
– Но я же…
– Ничего, надо учиться. Пойдемте, пойдемте. Это вальс, очень просто.
Иван положил тяжелую руку на ее беленькое полуголое плечико… Майя сняла ее, взяла в свою руку.
– А правой поддерживайте меня слегка за талию, – велела она. – Так. Теперь пошли… Раз! Делайте, как я. Раз… два…
Пошли с грехом пополам.
– Вот и получается! – Майя была довольна.
«Пашка сейчас рвет и мечет», – думал Иван.
– Охота вам возиться со мной. Павел-то хорошо ведь танцует.
– Он действительно ваш брат?
– Да.
– Он очень смешной. Он говорит, что влюбился в меня, – Майя засмеялась.
Иван серьезно смотрел на нее. А сам думал: «Вот первая ошибка Пашкина – сразу про любовь начинает».
– А что тут смешного? – спросил он.
– Ну как же!… Первый раз видит и сразу – влюблен.
– Бывает и так.
– С вами так бывало?
«Выпила она, что ли!», – недоумевал Иван. Уж очень смело, свободно держит себя. Учительница все-таки…
– Бывало сколько раз.
– Да? А вы женаты?
– Женат, – соврал Иван. Девушка его не интересовала. Даже неудобно стало, что он таскается с ней по залу – на смех людям. – Все, – сказал он, – натанцевался. Голова закружилась.
– Ну-у, такой большой, а голова закружилась.
Иван подвел ее к Пашке.
– Выручай, браток, я не могу больше.
Пашка взял Майю и умчал ее на середину зала.
Иван вышел на улицу и широким решительным шагом направился к Родионовым. После того как он подержал в руках чужую, ненужную ему женщину, в нем пробудилось вдруг неодолимое желание взять так же бережно в руки любимую, желанную. Пока шел, выдумывал способ, как вызвать Марию на улицу. Решил так: написать записку и сунуть ей незаметно. А к Родионову у него есть дело: спросить насчет завтра, когда подавать машину.
Остановился у столба, под электрической лампочкой, написал на клочке бумаги химическим карандашом: «Выйди. Надо сказать пару слов».
Все Родионовы были дома. Мария слушала музыку в своей комнате. Кузьма Николаевич сидел в прихожей на корточках – чинил примус, хозяйка кроила на столе в другой комнате материю.
– Здравствуйте, – сказал Иван, увидел через дверь Марию, и у него екнуло сердце.
Родионов поднялся.
– Я на минуту, – сказал Иван, проходя в комнату Марии. – Я хотел спросить: когда завтра выезжаем? – Получилось так, что он прошел в комнату впереди секретаря.
– Завтра никуда не поедем, – ответил Родионов. – Садись. Иван остановился около Марии, заслонил ее собой от Родионова, бросил на колени ей бумажный комочек – записку. И отвернулся. Он не видел, взяла ли она его, почувствовал, что взяла. На сердце стало немного веселее.
– Не едем, значит?
– Нет. Садись.
– Да я на минутку… хотел спросить только.
– Садись! Чаю попьем сейчас, – настаивал Родионов, но Иван уперся на своем.
– Нет, пойду. Спасибо большое.
– Ну-у, елки зеленые!… – Кузьма Николаевич был огорчен. – Чего так?
– Да надо идти, – Ивану не терпелось уйти. Не терпелось скорей начать ждать. Что, если выйдет? Почему-то не верилось, что Мария выйдет. Неужели выйдет?
Попрощавшись, он вышел на улицу, облегченно вздохнул… Отошел к воротам, прислонился к столбу, закурил. «Заварил кашу», – подумал.
Ждать пришлось долго. Иван решил уже, что Мария не выйдет, но отойти от столба не было сил. Стоял, материл себя.
Вдруг сеничная дверь скрипнула; кто-то вышел на крыльцо, остановился… Иван отделился от столба, кашлянул… Мария – это была она – спустилась с крыльца, подошла к нему.
– Ну?
Белело в темноте ее холеное крупное лицо, блестели веселые холодные глаза.
– Сейчас скажу… – охрипшим голосом проговорил Иван – он струсил. – Нравишься ты мне.
Мария усмехнулась. Некоторое время молчала, потом спросила:
– Все?
– А чего еще?
– Можно идти?
Иван растерялся… Долго молчал.
– Что ты из себя строишь вообще-то? – спросил он, желая казаться спокойным. – Ты можешь объяснить?
Мария засмеялась. Смеялась негромко, весело, в нос. Иван пошел прочь от нее. Стало невыносимо тяжко и стыдно. Шагал, матерился шепотом и думал: «Ну ладно. Это вы над Любавиными смеетесь?». Вспомнилось почему-то, как смеялась в клубе над Пашкой веселая девушка Майя.
«Ладно».
Петр Ивлев рано задумался о своей судьбе. Парень он был неглупый. Он знал это. И решил во что бы ни стало выйти в люди.
Детство выпало трудное. Он рос у тетки в деревне, под Барнаулом. Жили материально туго, частенько голодали. С грехом пополам окончил он десятилетку (учился хорошо, но учиться не любил), пошел было в институт (сельскохозяйственного машиностроения), но путь этот показался ему не самым верным. Ушел с первого курса в военное училище и через четыре года, не слишком изнурительных, вышел из него бравым лейтенантом. И с удовольствием отметил, что многое с этого времени в жизни стало проще, доступнее, ярче. Он был хороший офицер: подтянутый, исполнительный, в меру строгий, в меру снисходительный. Он как-то очень точно определил для себя эту меру. Вообще, понял, что здесь он пойдет далеко – впереди маячила военная академия. Его хвалили и начальники и подчиненные. Не любили (когда любят, редко хвалят) – хвалили. Хвалили и тут же забывали. Ивлева это не смущало. Он не лез ни к кому в друзья, не завидовал товарищам, даже тем, у кого «наверху» была «своя рука», которая при случае могла крепко поддержать. Он понимал: это – недолговечно, то есть гораздо надежнее в жизни то, что сделано при помощи своей головы.
Вступил в партию. В автобиографии писал, что его отец, Ивлев Емельян Иванович умер в 1933 году, мать жива, пенсионерка, живет в деревне под Барнаулом. Он врал. Отец и мать его были посажены в 1933 году органами ОГПУ и, очевидно, расстреляны, как враги народа. Тетка, сестра матери, усыновила его, когда ему не было двух лет. Муж тетки, Ивлев Емельян Иванович, действительно помер в том же 1933 году. И Петр действительно считал его своим отцом, а тетку – матерью, и все так считали, потому что она, когда переехала после смерти мужа из города в деревню, сказала, что это ее сын. Только в девятом классе Петр узнал обо всем. Из-за чего-то крепко поругались с теткой, и у той сгоряча сорвалось: «Вместо того, чтобы быть благодарным…». И выболтала.
Три дня Петр ходил сам не свой, не зная, как думать теперь о тетке, о Советской власти, о жизни вообще. Добрая тетя потом уж делала все, чтобы успокоить его. Она же, желая добра ему, советовала помалкивать о том, что родители его репрессированы, говорила, что никто никогда в жизни не узнает правду, потому что все документы (даже свидетельство о рождении) у него «в порядке». Впервые узнал он тогда, что он вовсе не Ивлев, а Докучаев, и не Емельянович, а Степанович. На вопрос его: за что посадили отца и мать? – тетка ответила: «Не знаю». Сказала только, что они были хорошие люди. Отец был партийным работником, мать тоже. И все. Она могла тогда сделать больше: могла отдать Петру письмо его отца, которое тот написал для сына незадолго до ареста. Он написал его втайне от жены и упросил свояченицу сохранить и передать сыну, когда тот вырастет. Он ждал беду, и она грянула.
Письмо тетя сохранила, но отдать тогда не решилась.
Петр Ивлев продолжал оставаться Ивлевым.
Испытывал ли он угрызения совести, когда вступал в партию и скрывал правду об отце и матери? Нет. Его заботило только: достаточно ли надежно укрыта его тайна. Не осталось ли что-нибудь в этом деле непродуманным. Все было в порядке.
И вот погожими летними днями ехал лейтенант Ивлев к себе на родину в отпуск. Четыре года не был он дома и радовался всему. Ехал поездом, валялся целыми днями на мягком диване, читал журналы, ходил раз пять на день в вагон-ресторан, норовил сесть за один столик с немолодой уже, но очень красивой женщиной, но всякий раз с ней рядом оказывался длинный худой парень в огромных очках. Ивлев снисходительно и нагловато посматривал в их сторону и сдержанно улыбался. Юношу в очках он мысленно назвал: «хилый аспирант». Женщина ему нравилась, но он не подходил к ней. Он хотел, чтобы она сама поняла, что юноша в очках в данном случае – лишний человек, и пришла бы в ресторан одна. Женщина продолжала появляться в вагоне-ресторане с «хилым аспирантом», хотя не раз и не два перехватывала выразительные взгляды Ивлева.
«Не хочет рисковать», – понял он женщину.
Он любил сидеть у окна за столиком, пить маленькими глотками хорошее вино и смотреть на проплывающие мимо деревеньки, села, поля, леса, перелески… Есть в этом неизъяснимое наслаждение. Рождается чувство некой прочности на земле всего существующего. Особенно, когда там, откуда едешь, все осталось в хорошем состоянии – и дела, и отношения с людьми; и когда там, куда едешь, тоже должно быть все хорошо. Ивлев не знал, как он проведет отпуск, знал только, что все должно быть хорошо.
Тетка обрадовалась племяннику… Заплакала. Она стала уже старенькой. Захлопотала, забегала, собрала на стол… Стали подходить друзья Ивлева с женами. Стало шумно и весело в тихом домике Ивлевых. Выпили, пели старинные сибирские песни, пели новые песни, танцевали, плясали… Разошлись поздно ночью.
Петр сходил на речку, вымылся холодной водой до пояса; выпить за вечер пришлось много – тошнило.
Потом сидели с тетей, беседовали. Петр рассказывал о своей жизни, о своих успехах, не скрывал, что доволен этими успехами… Сказал, что вступил в партию. И тут тете пришло в голову отдать ему письмо отца. Достала из недр огромного сундука тряпицу, долго разворачивала ее… Наконец подала Петру толстый конверт с сургучной печатью.
– Что это?
– Это, Петя… пишет тебе отец.
Петр не сразу понял.
– Как?…
– Он просил, когда ты вырастешь, передать тебе это письмо.
Петр ушел в горницу, сел к столу… Долго сидел, никак не мог решиться разорвать конверт. Его трясло мелкой нервной дрожью. Встал, походил по горнице, выпил воды – дрожь не унималась. Он вышел в прихожую, попросил у тети стакан водки. Тетя налила ему, он выпил.
– Не читал еще?
– Сейчас прочитаю.
Пожелтевший конверт лежал на столе, и исходила от него какая-то цепенящая некончающаяся сила. Об отце не думалось, но было ощущение, как будто кто невидимый – не отец – присутствует в комнате, и от этого делалось не по себе.
Водка придала храбрости. Петр сел опять к столу, разорвал конверт… Три больших листа исписаны крупным разборчивым почерком с наклоном влево. Петр, перескакивая через слова и снова возвращаясь, стал глотать строку за строкой.
«Дорогой и любимый сын Петр!
Пишу тебе, малость тороплюсь, а сказать надо много. Я не довел тебя, сынок, до настоящего дела. Ты у меня только еще начинаешь ходить, а надо сказать тебе очень серьезные вещи, и поэтому у меня двоится в голове. Но когда ты это будешь читать, тебе, наверно, будет столько же лет, сколько мне сейчас. А, может, даже больше. И поэтому я говорю с тобой, как с большим мужиком. Нас с матерью, наверно, посадят, и я не знаю, как дальше обернется дело. Все может быть. Но как бы там ни случилось, вот тебе мой отцовский наказ:
Никогда в жизни не вешай голову и не трусь.
Не стыдись, что у тебя отец с матерью сели за такое позорное дело – нам приписывают, что мы вредим Советской власти, срываем коллективизацию. Это неправда. Просто завелась тут одна зараза, гнида, которая ничего не понимает в крестьянских делах, и она может сделать поганое дело. Но не думай, что мы сдались так просто. Мать у тебя молодец, знай это всю жизнь. Так что смотри людям в глаза и не думай про нас худого. Мы мечтали с матерью, что ты будешь большим человеком, ученым. Я уверен, что так и будет. А главное – не унывай и живи всегда честно. Нас помни. Когда будет своя семья, будь хорошим отцом и мужем.
И еще раз тебя прошу: никогда не трусь и не унывай. Мы это горе переживем как-нибудь. Жизнь на этом, конечно, не остановится. Не ищи только, кому за нас отомстить. Злым не надо быть. А зараза эта, про которую я говорю, скоро сама сгинет. Плохо, что она есть. Это идет от нашей же глупости и неопытности. Скоро в этом разберутся. Так что живи спокойно, сынок, учись. Я лично хотел бы, чтобы ты стал ученым в области астрономии. Я сам когда-то мечтал об этом, но у нас сейчас другое время. А мать хочет, чтобы ты стал врачом. Но это ты сам посмотришь, когда вырастешь.
Про нас подробнее тебе расскажет тетя твоя.
Ну, сын, всего тебе хорошего. Здоровья хорошего, ума покрепче, счастья вообще, как говорят. Не забывай нас. Будет сын, назови Степаном. А дочь – Ниной, по матери.
Степан Докучаев».
Голова Петра горела огнем, в глазах двоилось от слез, губы прыгали. Он не чувствовал, что кусает их до крови. Он встал и, шатаясь, вышел на улицу. Ничего не слышал и не видел вокруг. Не слышал, как за ним шла тетя и звала в дом… Привалился в ограде к плетню, заплакал в голос. Плакал, колотился головой о плетень, бормотал что-то неразборчиво… Тетя стояла рядом, тоже плакала и тихонько говорила:
– Петя, сынок, что же сделаешь?… Что же теперь сделаешь? Перестань, сынок, люди услышат, перестань. Их теперь не вернешь…
Петр помаленьку успокоился, пошел опять на речку умылся. Домой вернулся с готовым решением: завтра ехать в часть.
Насколько радостной и бездумной была дорога домой, настолько мучительной она была из дома.
Из Новосибирска Петр полетел самолетом. Смотрел сверху на землю, видел крошечные домики, аккуратные квадратики полей, огородов, видел узенькие ленточки дорог, речушки… Все было игрушечно-маленьким. И это как нельзя более подходило к его состоянию. Где-то среди этих маленьких домиков, думал он, по извилистым дорожкам может ходить человечек и думать о себе, что он – пуп земли, что он все может. Смешно. Жизнь представлялась теперь запутанной, сложной – нагромождение случайных обстоятельств. И судьба человеческая – тоненькая ниточка, протянутая сквозь этот хаос различных непредвиденных обстоятельств. Где уверенность, что какое-нибудь из этих грубых обстоятельств не коснется острым углом этой ниточки и не оборвет ее в самый неподходящий момент?
Много всякого передумал Ивлев, пока летел.
Он не знал, что будет с его жизнью дальше, но он знал, что она не будет такой, какой началась. Сейчас самому омерзительными казались недавние мечты и помыслы. Ведь как мечталось!… Вот он в тридцать пять лет – генерал-майор (за какие заслуги – неизвестно, не в этом дело). Приезжает в Москву, приходит в театр. Все оглядываются на него, все удивлены: какой молодой, а уже генерал! А он, хоть и генерал, а ужасно простой. Нашел свое место, сел, приготовился смотреть спектакль. Рядом – молодая красивая женщина с мужем. Муж – пожилой полковник.
Вообще думалось до этого очень просто: есть жизнь – что-то вроде высокой унылой стены, за стеной – сад, солнце, музыка, беззаботные женщины.
Приехав в часть, Ивлев пошел первым делом в партком и все рассказал: что отец его и мать – враги народа. Ему предложили подать по начальству рапорт с просьбой уволить его из рядов Советской Армии, как человека, недостойного носить высокое звание советского офицера. Он подал рапорт. Просьбу удовлетворили.
Потом было партсобрание. Большинство голосов – исключить. Исключили.
Ивлев попрощался с товарищами и… вышел из части гражданским человеком. Двадцати пяти лет от роду, без друзей, без специальности, с одним только злым, упорным желанием начать жизнь сначала.
На улице догнал его рассудительный капитан и сочувственно заговорил:
– Дурак ты, слушай. Никто же не знал.
– Пошел ты к…! – оборвал Ивлев и выругался матерно.
Ивлев устроился на завод учеником слесаря в том же городе, где служил. Тетке не сказал, что ушел из армии, деньги по-прежнему аккуратно высылал ей, правда меньше. В отпуск скоро не обещался.
Началась другая жизнь. Подтянутости и собранности армейской Ивлев не утратил, только похудел и в глазах погас неприятный блеск раннего самодовольства. Глаза стали задумчивыми. С новыми людьми сходился трудно, больше молчал. Был справедлив, даже резок.
Он ожидал, что теперь начнутся невероятные трудности, которые он стойко будет переносить. Никаких особенных трудностей не было. Правда, деньжонок стало значительно меньше в кармане, пришлось основательно поужаться, но и только. В общежитии он не стал жить, снял у одной хорошей женщины небольшую комнатку, натащил туда книг, читал, курил беспрерывно, чем очень огорчал хозяйку. Работа на заводе не утомляла почти. Времени свободного достаточно. Ивлев соображал, осматривался.
Прошло не так уж много времени. Он не без удивления стал замечать, что к нему с уважением относятся самые разные люди – от богомольной хозяйки до заводских «выпивох». Это насторожило. Ивлев знал за собой одно такое качество: мог легко понравиться, когда хотел этого. Он раньше знал точно: когда после его ухода говорят «хороший парень», а когда не говорят. Причем, когда говорили «хороший парень», это не радовало. Значит, дальше надо напрягаться и поддерживать в людях это мнение о себе. А поддерживать приходилось в основном болтовней и притворством. Он притворялся, что ему хорошо в обществе тех или иных людей, смеялся, когда не хотелось, внимательно слушал, когда заранее было известно, чем кончится рассказ. Причем, делалось это зачастую без всякой цели – просто трусил быть самим собой. Скажи кому-нибудь, что его скучно слушать – обидится. Помолчи с какой-нибудь вечер, другой, скажет: дурак. И приходилось изощряться. Впрочем, и искусство-то не ахти какое, но утомительное. Начав другую жизнь, Ивлев первым делом решил быть самим собой, во что бы то ни стало, в любых обстоятельствах. И стал. И заметил, что люди за что-то начинают уважать его. Он перебрал в памяти все, что он делал и говорил, и не нашел, чтобы он последнее время угождал кому-нибудь, поддакивал, говорил, когда не хотелось, или молчал, когда хотелось сказать. Это открытие радовало – так было легче жить.
Кончилось лето. Осенью Ивлева вместе с другими рабочими послали в деревню помогать колхозникам убирать картошку.
Деревня, куда приехали, большая. Помощников понаехало много – рабочие, студенты, служащие… Половина – лоботрясничали, жгли на полях костры, дурачились.
Вечерами в деревне было шумно. Возле клуба выставляли радиолу и до глубокой ночи танцевали. А вечера стояли хорошие – тихие, теплые. С неба срывались звезды и, прожив мгновенную яркую жизнь, умирали.
Ивлев сидел вечерами на крыльце (он жил возле самого клуба, у колхозного бригадира), курил, слушал радиолу, женский смех… И было как-то тяжко на душе. Бродила в крови беспокойная сила, томила.
Один раз, в субботу, засиделся он так до самого утра. Накурился до тошноты, пошел на край деревни, к озеру. Сел на берегу и стал смотреть, как в лучах восходящего солнца занимается ярким огнем ветхая заброшенная церквушка. Оттого ли, что церковка отражалась в синей воде особенно чисто, оттого ли, что горела она в то утро каким-то особенным – горячим рубиновым огнем – и было тихо кругом – отчего-то защемило сердце. Ивлев лег на землю лицом вниз, вцепился в траву и заскрипел зубами. Подумалось вдруг о боге. И каким-то странным образом: что человек, особенно женщина, лучше бога…