Текст книги "Том 3. Рассказы 70-х годов"
Автор книги: Василий Шукшин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 41 страниц)
Осенью*
Паромщик Филипп Тюрин дослушал последние известия по радио, поторчал еще за столом, помолчал строго…
– Никак не могут уняться! – сказал он сердито.
– Кого ты опять? – спросила жена Филиппа, высокая старуха с мужскими руками и с мужским басовитым голосом.
– Бомбят! – Филипп кивнул на репродуктор.
– Кого бомбят?
– Вьетнамцев-то.
Старуха не одобряла в муже его увлечение политикой, больше того, это дурацкое увлечение раздражало ее. Бывало, что они всерьез ругались из-за политики, но сейчас старухе не хотелось ругаться – некогда, она собиралась на базар.
Филипп, строгий, сосредоточенный, оделся потеплее и пошел к парому.
Паромщиком он давно, с войны. Его ранило в голову, внаклон работать – плотничать – он больше не мог, он пошел паромщиком.
Был конец сентября, дуло после дождей, наносило мразь и холод. Под ногами чавкало. Из репродуктора у сельмага звучала физзарядка, ветер трепал обрывки музыки и бодрого московского голоса. Свинячий визг по селу и крик петухов был устойчивей, пронзительней.
Встречные односельчане здоровались с Филиппом кивком головы и поспешали дальше – к сельмагу за хлебом или к автобусу, тоже на базар торопились.
Филипп привык утрами проделывать этот путь – от дома до парома, совершал его бездумно. То есть он думал о чем-нибудь, но никак не о пароме или о том, например, кого он будет переправлять целый день. Тут все понятно. Он сейчас думал, как унять этих американцев с войной. Он удивлялся, но никого не спрашивал: почему их не двинут нашими ракетами? Можно же за пару дней все решить. Филипп смолоду был очень активен. Активно включился в новую жизнь, активничал с колхозами… Не раскулачивал, правда, но спорил и кричал много – убеждал недоверчивых, волновался. Партийцем он тоже не был, как-то об этом ни разу не зашел разговор с ответственными товарищами, но зато ответственные никогда без Филиппа не обходились: он им от души помогал. Он втайне гордился, что без него никак не могут обойтись. Нравилось накануне выборов, например, обсуждать в сельсовете с приезжими товарищами, как лучше провести выборы: кому доставить урну домой, а кто сам придет, только надо сбегать утром напомнить… А были и такие, что начинали артачиться: «Они мне коня много давали – я просил за дровами?..» Филипп прямо в изумление приходил от таких слов. «Да ты что, Егор, – говорил он мужику, – да рази можно сравнивать?! Вот дак раз! Тут – политическое дело, а ты с каким-то конем: спутал телятину с…» И носился по селу, доказывал. И ему тоже доказывали, с ним охотно спорили, не обижались на него, а говорили: «Ты им скажи там…» Филипп чувствовал важность момента, волновался, переживал. «Ну народ! – думал он, весь объятый заботами большого дела. – Обормоты дремучие». С годами активность Филиппа слабела, а тут его в голову-то шваркнуло – не по силам стало активничать и волноваться. Но он по-прежнему все общественные вопросы принимал близко к сердцу, беспокоился.
На реке ветер похаживал добрый. Стегал и толкался… Канаты гудели. Но хоть выглянуло солнышко, и то хорошо.
Филипп сплавал туда-сюда, перевез самых нетерпеливых, дальше пошло легче, без нервов. И Филипп наладился было опять думать про американцев, но тут подъехала свадьба… Такая – нынешняя: на легковых, с лентами, с шарами. В деревне теперь тоже завели такую моду. Подъехали три машины… Свадьба выгрузилась на берегу, шумная, чуть хмельная… весьма и весьма показушная, хвастливая. Хоть и мода – на машинах-то, с лентами-то, – но еще редко, еще не все могли достать машины.
Филипп с интересом смотрел на свадьбу. Людей этих он не знал – нездешние, в гости куда-то едут. Очень выламывался один дядя в шляпе… Похоже, что это он добыл машины. Ему все хотелось, чтоб получился размах, удаль. Заставил баяниста играть на пароме, первый пустился в пляс – покрикивал, дробил ногами, смотрел орлом. Только на него-то и смотреть было неловко, стыдно. Стыдно было жениху с невестой – они трезвее других, совестливее. Уж он кобенился-кобенился, этот дядя в шляпе, никого не заразил своим деланым весельем, устал… Паром переплыл, машины съехали, и свадьба укатила дальше.
А Филипп стал думать про свою жизнь. Вот как у него случилось в молодости с женитьбой. Была в их селе девка Марья Ермилова, красавица. Круглоликая, румяная, приветливая… Загляденье. О такой невесте можно только мечтать на полатях. Филипп очень любил ее, и Марья тоже его любила – дело шло к свадьбе. Но связался Филипп с комсомольцами… И опять же: сам комсомольцем не был, но кричал и ниспровергал все наравне с ними. Нравилось Филиппу, что комсомольцы восстали против стариков сельских, против их засилья. Было такое дело: поднялся весь молодой сознательный народ против церковных браков. Неслыханное творилось… Старики ничего сделать не могут, злятся, хватаются за бичи – хоть бичами, да исправить молокососов, но только хуже толкают их к упорству. Веселое было время. Филипп, конечно, – тут как тут: тоже против венчанья. А Марья – нет, не против: у Марьи мать с отцом крепкие, да и сама она окончательно выпряглась из передовых рядов: хочет венчаться. Филипп очутился в тяжелом положении. Он уговаривал Марью всячески (он говорить был мастер, за это, наверно, и любила его Марья – искусство редкое на селе), убеждал, сокрушал темноту деревенскую, читал ей статьи разные, фельетоны, зубоскалил с болью в сердце… Марья ни в какую: венчаться, и все. Теперь, оглядываясь на свою жизнь, Филипп знал, что тогда он непоправимо сглупил. Расстались они с Марьей. Филипп не изменился потом, никогда не жалел и теперь не жалеет, что посильно, как мог, участвовал в переустройстве жизни, а Марью жалел. Всю жизнь сердце кровью плакало и болело. Не было дня, чтобы он не вспомнил Марью. Попервости было так тяжко, что хотел руки на себя наложить. И с годами боль не ушла. Уже была семья – по правилам гражданского брака, – детишки были… А болело и болело по Марье сердце. Жена его, Фекла Кузовникова, когда обнаружила у Филиппа эту его постоянную печаль, возненавидела Филиппа. И эта глубокая тихая ненависть тоже стала жить в ней постоянно. Филипп не ненавидел Феклу, нет… Но вот на войне, например, когда говорили: «Вы защищаете ваших матерей, жен…» – Филипп вместо Феклы видел мысленно Марью. И если бы случилось погибнуть, то и погиб бы он с мыслью о Марье. Боль не ушла с годами, но, конечно, не жгла так, как жгла первые женатые годы. Между прочим, он тогда и говорить стал меньше. Активничал по-прежнему, говорил, потому что надо было убеждать людей, но все как будто вылезал из своей большой горькой думы. Задумается-задумается, потом спохватится – и опять вразумлять людей, опять раскрывать им глаза на новое, небывалое. А Марья тогда… Марью тогда увезли из села. Зазнал ее какой-то (не какой-то, Филипп потом с ним много раз встречался) богатый парень из Краюшкина, приехали, сосватали и увезли. Конечно, венчались. Филипп спустя год спросил у Павла, мужа Марьи: «Не совестно было? В церкву-то поперся…» На что Павел сделал вид, что удивился, потом сказал: «А чего мне совестно-то должно быть?» – «Старикам-то поддался». – «Я не поддался, – сказал Павел, – я сам хотел венчаться». – «Вот я и спрашиваю, – растерялся Филипп, – не совестно? Старикам уж простительно, а вы-то?.. Мы же так никогда из темноты не вылезем». На это Павел заматерился. Сказал: «Пошли вы!..» И не стал больше разговаривать. Но что заметил Филипп: при встречах с ним Павел смотрел на него с какой-то затаенной злостью, с болью даже, как если бы хотел что-то понять и никак понять не мог. Дошел слух, что живут они с Марьей неважно, что Марья тоскует. Филиппу этого только не хватало: запил даже от нахлынувшей новой боли, но потом пить бросил и жил так – носил постоянно в себе эту боль-змею, и кусала она его и кусала, но притерпелся.
Такие-то невеселые мысли вызвала к жизни эта свадьба на машинах. С этими мыслями Филипп еще поплавал туда-сюда, подумал, что надо, пожалуй, выпить в обед стакан водки – ветер пронизывал до костей, и душа чего-то заскулила. Заныла прямо, затревожилась.
«Раза два еще сплаваю и пойду на обед», – решил Филипп.
Подплывая к чужому берегу (у Филиппа был свой берег, где его родное село, и чужой), он увидел крытую машину и кучку людей около машины. Опытный глаз Филиппа сразу угадал, что это за машина и кого она везет в кузове: покойника. Люди возят покойников одинаково: у парома всегда вылезут из кузова, от гроба, и так как-то стоят и смотрят на реку, и молчат, что сразу все ясно.
«Кого же это? – думал Филипп, вглядываясь в людей. – Из какой-нибудь деревни, что вверх по реке, потому что не слышно было, чтобы кто-то поблизости помер. Только почему же – откуда-то везут? Не дома, что ли, помер, а домой хоронить везут?»
Когда паром подплыл ближе к берегу, Филипп узнал в одном из стоявших у машины Павла, Марьиного мужа. И вдруг Филипп понял, кого везут… Марью везут. Вспомнил, что в начале лета Марья ехала к дочери в город. Они поговорили с Филиппом, пока плыли. Марья сказала, что у дочери в городе родился ребенок, надо помочь пока. Поговорили тогда хорошо. Марья рассказала, что живут они ничего, хорошо, дети (трое) все пристроились, сама она получает пенсию, Павел тоже получает пенсию, но еще работает, столярничает помаленьку на дому. Скота много не держат, но так-то все есть… Индюшек наладились держать. Дом вот перебрали в прошлом году: сыновья приезжали, помогли. Филипп тоже рассказал, что тоже все хорошо пока, пенсию тоже получает, здоровьишком пока не жалуется, хотя к погоде голова побаливает. А Марья сказала, что у нее сердце чего-то… Мается сердцем. То ничего-ничего, а то как сожмет, сдавит… Ночью бывает: как заломит-заломит, хоть плачь. И вот, видно, конец Марье… Филипп как узнал Павла, так ахнул про себя. В жар кинуло.
Паром стукнулся о шаткий припаромок (причал). Вдели цепи с парома в кольца припаромка, заклячили ломиками… Крытая машина пробовала уже передними колесами бревна припаромка, бревна хлябали, трещали, скрипели…
Филипп, как завороженный, стоял у своего весла, смотрел на машину. Господи, господи, Марью везут, Марью… Филиппу полагалось показать шоферу, как ставить на пароме машину, потому что сзади еще заруливали две, но он как прирос к месту, все смотрел на машину, на кузов.
– Где ставить-то?! – крикнул шофер.
– А?
– Где, мол, ставить-то?
– Да ставь… – Филипп неопределенно махнул рукой. Все же никак он не мог целиком осознать, что везут мертвую Марью… Мысли вихлялись в голове, не собирались воедино, в скорбный круг. То он вспоминал Марью, как она рассказывала ему вот тут, на пароме, что живут они хорошо… То молодой ее видел, как она… Господи, господи… Марья… Да ты ли это? Филипп отодрал наконец ноги с места, подошел к Павлу. Павла жизнь скособочила. Лицо еще свежее, глаза умные, ясные, а осанки никакой. И в глазах умных большая спокойная грусть.
– Что, Павел?.. – спросил Филипп.
Павел мельком глянул на него, не понял вроде, о чем его спросили, опять стал смотреть вниз, в доски парома. Филиппу неловко было еще спрашивать… Он вернулся опять к веслу. А когда шел, то обошел крытую машину с задка кузова, заглянул туда – гроб. И открыто заболело сердце, и мысли собрались воедино: да, Марья.
Поплыли. Филипп машинально водил рулевым веслом и все думал: «Марьюшка, Марья…» Самый дорогой человек плывет с ним последний раз… Все эти тридцать лет, как он паромщиком, он наперечет знал, сколько раз Марья переплывала на пароме. В основном все к детям ездила в город: то они учились там, то устраивались, то когда у них детишки пошли… И вот – нету Марьи.
Паром подвалил к этому берегу. Опять зазвякали цепи, взвыли моторы… Филипп опять стоял у весла и смотрел на крытую машину. Непостижимо… Никогда в своей жизни он не подумал: что, если Марья умрет? Ни разу так не подумал. Вот уж к чему не готов был, к ее смерти. Когда крытая машина стала съезжать с парома, Филипп ощутил нестерпимую боль в груди. Охватило беспокойство: что-то он должен сделать? Ведь увезут сейчас. Совсем. Ведь нельзя же так: проводил глазами, и все. Как же так? И беспокойство все больше овладевало им, а он не трогался с места, и от этого становилось вовсе не по себе.
«Да проститься же надо было!.. – понял он, когда крытая машина взбиралась уже на взвоз. – Хоть проститься-то!.. Хоть посмотреть-то последний раз. Гроб-то еще не заколочен, посмотреть-то можно же!» И почудилось Филиппу, что эти люди, которые провезли мимо него Марью, что они не должны так сделать – провезти, и все. Ведь если чье это горе, так больше всего – его горе. В гробу-то Марья. Куда же они ее?.. И опрокинулось на Филиппа все не изжитое жизнью, не истребленное временем, не забытое, дорогое до боли… Вся жизнь долгая стояла перед лицом – самое главное, самое нужное, чем он жив был… Он не замечал, что плачет. Смотрел вслед чудовищной машине, где гроб… Машина поднялась на взвоз и уехала в улицу, скрылась. Вот теперь жизнь пойдет как-то иначе: он привык, что на земле есть Марья. Трудно бывало, тяжко – он вспоминал Марью и не знал сиротства. Как же теперь-то будет? Господи, пустота какая, боль какая!
Филипп быстро сошел с парома: последняя машина, только что съехавшая, замешкалась чего-то… Филипп подошел к шоферу.
– Догони-ка крытую… с гробом, – попросил он, залезая в кабину.
– А чего?.. Зачем?
– Надо.
Шофер посмотрел на Филиппа, ничего больше не спросил, поехали.
Пока ехали по селу, шофер несколько раз присматривался сбоку к Филиппу.
– Это краюшкинские, что ли? – спросил он, кивнув на крытую машину впереди.
Филипп молча кивнул.
– Родня, что ли? – еще спросил шофер.
Филипп ничего на это не сказал. Он опять смотрел во все глаза на крытый кузов. Отсюда виден был гроб посередке кузова… Люди, которые сидели по бокам кузова, вдруг опять показались Филиппу чуждыми – и ему, и этому гробу. С какой стати они-то там? Ведь в гробу Марья.
– Обогнать, что ли? – спросил шофер.
– Обгони… И ссади меня.
Обогнали фургон… Филипп вылез из кабины и поднял руку. И сердце запрыгало, как будто тут сейчас должно что-то случиться такое, что всем, и Филиппу тоже, станет ясно: кто такая ему была Марья. Не знал он, что случится, не знал, какие слова скажет, когда машина с гробом остановится… Так хотелось посмотреть Марью, так это нужно было, важно. Нельзя же, чтобы она так и уехала, ведь и у него тоже жизнь прошла, и тоже никого не будет теперь…
Машина остановилась.
Филипп зашел сзади… Взялся за борт руками и полез по железной этой короткой лесенке, которая внизу кузова.
– Павел… – сказал он просительно и сам не узнал своего голоса: так просительно он не собирался говорить. – Дай я попрощаюсь с ней… Открой, хоть гляну.
Павел вдруг резко встал и шагнул к нему… Филипп успел близко увидеть его лицо… Изменившееся лицо, глаза, в которых давеча стояла грусть, теперь они вдруг сделались злые…
– Иди отсюда! – негромко, жестоко сказал Павел. И толкнул Филиппа в грудь. Филипп не ждал этого, чуть не упал, удержался, вцепившись в кузов. – Иди!.. – закричал Павел. И еще толкнул, и еще – да сильно толкал. Филипп изо всех сил держался за кузов, смотрел на Павла, не узнавал его. И ничего не понимал.
– Э, э, чего вы? – всполошились в кузове. Молодой мужчина, сын, наверно, взял Павла за плечи и повлек в кузов. – Что ты? Что с тобой?
– Пусть уходит! – совсем зло говорил Павел. – Пусть он уходит отсюда!.. Я те посмотрю. Приполз… гадина какая. Уходи! Уходи!.. – Павел затопал ногой. Он как будто взбесился с горя.
Филипп слез с кузова. Теперь-то он понимал, что с Павлом. Он тоже зло смотрел снизу на него. И говорил, сам не сознавая, что говорит, но, оказывается, слова эти жили в нем готовые:
– Что, горько?.. Захапал чужое-то, а – горько. Радовался тогда?..
– Ты зато много порадовался! – сказал из кузова Павел. – А то я не знаю, как ты радовался!..
– Вот как на чужом-то несчастье свою жизнь строить, – продолжал Филипп, не слушая, что ему говорят из кузова. Важно было успеть сказать свое, очень важно. – Думал, будешь жить припеваючи? Не-ет, так не бывает. Вот я теперь вижу, как тебе все это досталось…
– Много ли ты-то припевал? Ты-то… Сам-то… Самого-то чего в такую дугу согнуло? Если хорошо-то жил – чего же согнулся? От хорошей жизни?
– Радовался тогда? Вот – нарадовался… Побирушка. Ты же побирушка!
– Да что вы?! – рассердился молодой мужчина. – С ума, что ли, сошли!.. Нашли время.
Машина поехала. Павел еще успел крикнуть из кузова:
– Я побирушка!.. А ты скулил всю жизнь, как пес за воротами! Не я побирушка-то, а ты!
Филипп медленно пошел назад.
«Марья, – думал он, – эх, Марья, Марья… Вот как ты жизнь-то всем перекосила. Полаялись вот – два дурака… Обои мы с тобой побирушки, Павел, не трепыхайся. Если ты не побирушка, то чего же злишься? Чего бы злиться-то? Отломил смолоду кусок счастья – живи да радуйся. А ты радости-то тоже не знал. Не любила она тебя, вот у тебя горе-то и полезло горлом теперь. Нечего было и хватать тогда. А то приехал – раз, два – увезли!.. Обрадовались».
Горько было Филиппу… Но теперь к горькой горечи этой примешалась еще досада на Марью.
«Тоже хороша: нет, подождать – заусилась в Краюшкино! Прямо уж нетерпеж какой-то. Тоже толку-то было… И чего вот теперь?..»
– Теперь уж чего… – сказал себе Филипп окончательно. – Теперь ничего. Надо как-нибудь дожить… Да тоже собираться – следом. Ничего теперь не воротишь.
Ветер заметно поослаб, небо очистилось, солнце осветило, а холодно было. Голо как-то кругом и холодно. Да и то – осень, с чего теплу-то быть?
Штрихи к портрету*
(Некоторые конкретные мысли И. И. Князева, человека и гражданина)
1. «О государстве»
В райгородок Н. приехали эти, которые по вертикальной стене на мотоциклах ездят. На бывшей базарной площади соорудили большой балаган из щитов и брезента, и пошла там трескотня с паузами; над площадью целыми днями висела синяя дымка и остро пахло бензином. Трескотня начиналась в 11 часов и заканчивалась в 19. По стене гоняли супруги Кайгородовы – так гласила афиша.
Кайгородовы остановились в здешней гостинице.
Как-то вечером к ним в дверь постучали.
Кайгородов, лежа на кровати, читал газету, жена его, рослая, круглолицая спортсменка, гладила платье.
– Да, – сказал Кайгородов. Отложил газету, сел, подобрал дальше под кровать босые ноги. – Войдите!
Вошел невысокий человек лет сорока пяти, голубоглазый, в галстуке, усмешливый, чуть нахальный.
– Здравствуйте! – сказал человек весело. – Разрешите познакомиться: Князев. Николай Николаич. Вас я знаю: наблюдал вашу работу.
Кайгородов, крепкий красивый мужик, пожал руку гостя. Тот слегка тоже пожал руку хозяина и поклонился Кайгородовой.
– Садитесь, – пригласил Кайгородов.
– Спасибо. – Князев сел и оглядел жилище спортсменов. – А номерок-то… не очень. А?
Кайгородов пожал плечами:
– Ничего. Временно же…
– Я, собственно, вот чего: хотел пригласить вас к себе домой, – сказал Князев. И вопросительно посмотрел сперва на Кайгородову, потом на Кайгородова.
– Зачем? – спросил прямодушный Кайгородов.
– Да так – в гости. Попьем чайку… – Князев смотрел на хозяев весело и бесцеремонно. – Я здесь близко живу. Иконами интересуетесь?
– Иконами?.. Нет. А что?
– У моей тетки есть редкие иконы. Она, конечно, трясется над ними, но когда приезжают знающие люди – показывает. Кроме того, если ей поднести стаканчик водки – тоже покажет.
– Нет, не интересуемся.
– Ну, просто так пойдемте.
– Да зачем? – все не понимал хозяин.
– В гости, боже мой! – воскликнул Князев. – Что тут такого?
Жена Кайгородова посмотрела на мужа… Тот тоже глянул на нее. Они ничего не понимали.
– Ну? – продолжал Князев. – Чего переглядываться-то? Я же не приглашаю вас на троих сообразить.
– Слушайте, – перебил Кайгородов, человек прямой и несдержанный, – я не понимаю, чего вам надо?
– Тю-тю-тю, – с улыбкой, мирно сказал Князев. – Сразу – обида. Зачем же обижаться-то? Я просто приглашаю вас в гости. Что тут обидного?
– Да я не обижаюсь… – Спортсмен несколько смутился. – Но с другой стороны… я не пойму…
– А я объясняю: пойдемте ко мне в гости, – опять мирно, терпеливо пояснил Князев. – И будет как раз с той стороны, с какой…
– Не пойду, – отчетливо, тоже изо всех сил спокойно сказал Кайгородов. Он опять обозлился. Обозлило вконец это нахальное спокойствие гостя, его какая-то противная веселость. – Вам ясно? Не пойду. Не хочу пить чай.
Князев от души засмеялся:
– Да почему?!
Кайгородов почувствовал себя в дураках. Ноздри его крупного красивого носа запрыгали.
– Гриша, – сказала жена предостерегающе.
Кайгородов встал… Пристально глядя на гостя, нашел под кроватью – ногой – тапочки, надел их и пошел к выходу.
– Пойдемте, – велел он Князеву тихо, но решительно.
– Гриша! – опять сказала жена.
– Все в порядке, – обернулся с порога Кайгородов. – Чего? – И требовательно посмотрел на сидящего Князева. И еще раз сказал: – Пойдемте.
– Куда? – спросил Князев.
– В коридор. Там объясните мне: чего вам надо.
– Да я здесь объясню, зачем в коридор-то? – Похоже, гость струсил, потому что оставил веселость. И говорил теперь, обращаясь больше к хозяйке: – Вы не подумайте, ради бога, что я чего-нибудь тут… преследую, просто захотелось поговорить с приезжими людьми. К нам ведь не часто жалуют. Почему вы обиделись-то? – И Князев просто, кротко посмотрел на хозяина. – Я вовсе не хотел вас обидеть. Извините, если уж вам так не по нутру мое приглашение… – Князев встал со стула. – Как умел, так и пригласил.
Кайгородову опять неловко стало за свою несдержанность. Он вернулся от двери, сел на кровать. Хмурился и не глядел на гостя.
– Гриша, – заговорила жена, – ты ведь свободен… Я-то не могу, – сказала она гостю, – мы завтра уезжаем, надо приготовиться…
– Я знаю, что вы завтра уезжаете, поэтому и пришел, – сказал Князев. – Вы уж извините, что так нескладно вышло… Хотел, как лучше. Вас, наверно, покоробило, что я хихикать стал? – повернулся он к Кайгородову. – Это я от смущения. Все же вы люди… заметные.
– Да ну, чего тут!.. – сказал Кайгородов. И посмотрел на жену. – Можно сходить, вообще-то…
– Сходи. А я буду собираться пока.
– Пойдемте! – подхватил Князев. – Посмотрите, как живут провинциалы… Все равно ведь так лежите.
Кайгородов, совсем уже было собравшийся с духом, опять заколебался. Вопросительно посмотрел на Князева. Князев поглядел на него опять весело и с каким-то необъяснимым нахальством. Это изумляло Кайгородова.
– Пойдемте, – решительно сказал он. И встал.
– Ну вот, – с облегчением, как бы сам себе молвил Князев. – А то – в коридор…
Кайгородову теперь уже даже хотелось поскорей выйти отсюда с Князевым – понять, наконец, что это за человек и чего он хочет. Что тут что-то неспроста, он не сомневался, но ему стало любопытно, и он был достаточно сильный и смелый человек, чтобы надеяться на себя. Зато теперь жена явно обеспокоилась.
– А может быть, лучше… – начала было она, но муж не дал ей договорить:
– Я скоро, Галя.
– Мы быстро, – сказал и Князев.
Всякое смущение у Кайгородова прошло. Он скоренько оделся, и они вышли с Князевым из номера. На прощание Князев слегка опять поклонился Кайгородовой и сказал:
– Спокойной ночи.
На дворе уже стемнело. На улицах городка совсем почти не было освещения, только возле гостиницы, у подъезда, лежал на земле светлый круг, а дальше было темно и тревожно.
– Вон там вон мой дом, – сказал Князев. – Метров триста.
Когда вышли из светлого круга и ступили в темень, Кайгородов остановился прикурить.
– Ну, так в чем дело? – спросил он, когда прикурил.
Он не видел лица Князева, но чувствовал его веселый, нахальный взгляд, поэтому говорил прямо и жестко.
– Вас как по батюшке-то? – спросил Князев.
– Что надо, я спрашиваю?
Они стояли друг против друга.
– Господи! – насмешливо сказал Князев. – Да вы что, испугались, что ли?
– Что надо?! – в третий раз спросил Кайгородов строго. – Я, знаешь, всяких этих штук не люблю…
– Тьфу! – горько и по правде изумился Князев. – Да вы что?! Ну, спортсмены… На чай приглашаю, в гости! Вот мой дом – рукой подать. У меня жена дома, дети, двое… Тетка в боковой комнате. Ну, дают спортсмены. Вы что?
– А что это за манера такая… странная? – сказал Кайгородов. – Хаханьки какие-то…
– Манера-то? – Князев хмыкнул. – Заметил!.. – И он двинулся в темноту. Кайгородов пошел следом. – Манера, которая вырабатывается от постоянного общения с человеческой глупостью и тупостью. Вот побьешься-побьешься об нее лбом – и начнешь хихикать. – Князев говорил серьезно, негромко, с грустью. – Сперва, знаете, кричать хочется, ругаться, а потом уж – смешно.
Кайгородов не знал, что говорить. Да и говорить сейчас было бы крайне неудобно: он продвигался наугад, несколько раз натыкался на Князева. Тот протягивал назад руку и говорил:
– Осторожно.
– Темно, как…
– Про Спинозу что-нибудь слышали? – спросил Князев.
– Слышал… Мыслитель такой был?
– Мыслитель, совершенно верно. Философ. Приехал он однажды в один городок, остановился у каких-то людей… Целыми днями сидит, что-то пишет. А ведь простые люди, они как? – сразу на смех: глядите, мол, ничего человек не делает, только пишет. Что остается делать Спинозе?
– Вы спрашиваете, что ли?
– Спрашиваю. Что делать мыслителю?
– Что делать?.. Что он и делал – писать.
Князев помолчал… Потом сказал грустно:
– Это – легко сказать… спустя триста лет. А он был живой человек, его всякие эти… штуки, как вы говорите, тоже из себя выводили. Вот и мой дом, – сказал Князев. – Я хочу только предупредить… – Князев остановился перед воротцами. – Жена у меня… как бы это поточнее – не сильно приветливая. Вы все поймете. Главное, не обращайте внимания, если она будет чего-нибудь… недовольство проявлять, например.
Кайгородов очень жалел, что пошел черт знает куда и с кем.
– Может, не ходить, если она недовольство проявляет?
Князев – слышно было – тихо заругался матом.
– А что делал Спиноза? Вы же сами сказали! Смелей, спортсмен! Пусть нас осудят потом – если исторически окажутся умней нас. – Князев – чувствовалось – намеренно вызывал в себе некую непреклонность, которую он ослабил на время общения с незнакомыми людьми. – Не бойтесь.
– Да ничего я не боюсь! – раздраженно сказал Кайгородов. – Но поперся с вами зря, это уж точно.
– Как сказать, как сказать, – молвил Князев, открывая сеничную дверь. – Тут осторожней – головой можно удариться.
В большой светлой комнате, куда вошли, бросалось в глаза много телевизоров. Они стояли везде: на столе, на стульях… Потом Кайгородов увидел сухощавую женщину в кути у печки, она чистила картошку. Кайгородова поразили ее глаза: враждебно-вопросительные, умные, но сердитые.
– Здравствуйте, – сказал Кайгородов, наткнувшись на сердитый взгляд женщины.
– Это товарищ из госцирка, – пояснил Князев. – Приготовь нам чайку. А мы пока побеседуем… Проходите сюда, товарищ Кайгородов.
Они прошли в горницу – тоже большая комната, очень много книг, большой письменный стол и тоже полно телевизоров.
– Почему столько телевизоров-то? – спросил Кайгородов.
– Ремонтирую, – сказал Князев, сразу подсаживаясь к столу и извлекая из ящика какие-то бумаги. – Спиноза стекла шлифовал, а я вот… паяю, тем самым зарабатываю на хлеб насущный. А мастерская у нас маленькая, поэтому приходится домой брать. – Он достал бумаги – несколько общих тетрадей, – посмотрел на них. Он не улыбался, он был озабочен, как-то привычно озабочен, покорно. – Садитесь, пожалуйста. Чаю, возможно, не будет… Может, и будет, если совесть проснется. Но дело не в этом. Садитесь, я не люблю, когда стоят. – Князев говорил так, как если бы говорил и делал это же самое много раз уже – торопился, не интересовался, как воспримут его слова. Весь он был поглощен тетрадями, которые держал в руках. – Здесь, – продолжал он и качнул тетради, – труд многих лет. Я вас очень прошу… – Князев посмотрел на Кайгородова, и глаза его… в глазах его стояла серьезная мольба и тревога. – Это размышления о государстве.
– О государстве? – невольно переспросил Кайгородов.
Князев пропустил мимо ушей его удивление.
– Мне нужно полтора часа вашего времени… – Тут Князев уловил чутким слухом нечто такое, что встревожило и рассердило его. Он вскочил с места и скорым шагом, почти бегом, устремился к двери. Открыл ее одной рукой и сказал громко: – Я прошу! Я очень пр-рошу!.. Не надо нам твоего чая, только не грохай, пожалуйста, и не психуй!
Из той комнаты ему что-то негромко ответили, на что Князев еще раз четко, раздельно, с некоторым отчаянием, но и зло сказал:
– Я очень тебя прошу! О-чень! – И захлопнул дверь. Вернулся к столу, взял опять тетради в обе руки и, недовольный, сказал: – Психуем.
Кайгородов во все глаза смотрел на необычного человека.
Князев положил тетради на стол, а одну взял, раскрыл на коленях… Погладил рукой исписанные страницы. Рука его чуть дрожала.
– Государство, – начал он, но еще не читать начал, а так пока говорил, готовясь читать, – очень сложный организм, чтобы извлечь из него пользу, надо… он требует осмысления в целом. Не в такой, конечно, обстановке… – Он показал глазами на дверь. – Но… тут уж ничего не сделаешь. Тут моя ошибка: не надо было жениться. Пожалел дуру… А себя не пожалел. Но это все – так, прелюдия. Вот тут и есть, собственно, осмысление государства. – Князев погладил опять страницы, кашлянул и стал читать: – «Глава первая: схема построения целесообразного государства. Государство – это многоэтажное здание, все этажи которого прозваниваются и сообщаются лестницей. Причем этажи постепенно сужаются, пока не останется наверху одна комната, где и помещается пульт управления. Смысл такого государства состоит в следующем…» Мобилизуйте вашу фантазию, и пойдем нанизывать явления, которые нельзя пощупать руками. – Князев поднял глаза от тетради, посмотрел на Кайгородова, счел нужным добавить еще: – Русский человек любит все потрогать руками – тогда он поймет, что к чему. Мыслить категориями он еще не привык. Вам смысл ясен, о чем я читаю?
Кайгородов засмотрелся в глаза Князева, не сразу ответил.
– Вам ясно?
– Ясно, – сказал Кайгородов.
«Представим себе, – продолжал читать Князев, – это огромное здание – в разрезе. А население этажей – в виде фигур, поддерживающих этажи. Таким образом, все здание держится на фигурах. Для нарушения общей картины представим себе, что некоторые фигуры на каком-то этаже – „х“ – уклонились от своих обязанностей, перестали поддерживать перекрытие: перекрытие прогнулось. Или же остальные фигуры, которые честно держат свой этаж, получат дополнительную нагрузку; закон справедливости нарушен. Нарушен также закон равновесия – на пульт управления летит сигнал тревоги. С пульта управления запрос: где провисло? Немедленно прозваниваются все этажи… Люди доброй воли плюс современная техника – установлено: провисло на этаже „у“. С пульта управления…»