Текст книги "Детские странствия"
Автор книги: Василий Абрамов
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)
МАНЕЧКИН ЖЕНИХ
В конце зимы того года мой отец подрядился в волости держать перевоз на Онеге, у деревни Погост. С ранней весны, как только вскроется река, и до поздней осени, пока не пойдет по ней большой лед, погостовский перевоз был самым оживленным местом в нашей волости. Паром и две лодки, большая и маленькая, в иные праздники едва успевали перевозить народ с одного берега на другой. С той стороны, хотя там была уже не наша волость, народ ездил в Погост, который привлекал его своими двумя крашеными церквами, стоявшими на высоком берегу; а с нашей стороны ездили за реку, в деревню Костино, где была единственная на большую округу лавка купца Плешкова.
Отец не мог один управиться на перевозе, и он взял к себе в помощники дядю Михаила и меня – больше некого было, так как мои старшие братья уже ходили бурлачить, а сестры жили в батрачках.
Как только на реке образовались первые полыньи, я стал проводить на перевозе все свободные от ученья часы. После занятий в училище, забежав домой поесть, я мчался в Погост, где на середине крутого спуска к Онеге стояла давно чем-то манившая меня к себе маленькая избушечка перевозчика с одним оконцем, выходившим на реку.
Сначала мы втроем – отец, дядя и я – откапывали из снега вытащенные высоко на берег лодки, потом конопатили и смолили их. Перед пасхой вдоль нашего берега образовалась широкая полынья, и лодки были спущены на воду. С этого дня, хотя на большей части реки лежал еще крепкий лед, перевоз начал работать.
Отец садился за весла, а я правил.
Не легка работа перевозчика на Онеге весной, в большую воду, когда течение особенно сильно сносит лодку. На обратном пути, чтобы попасть к причалу, надо тащить лодку на веревке далеко вверх по реке, а потом уже грести на свой берег.
Кажется, достаточно поднялись вверх, должны бы угодить к причалу, а вода несет лодку мимо него. Отец гребет изо всех сил, вот-вот лодка уткнется носом в крутой берег, и вдруг опять течение несет нас вниз.
Иной раз лодку отнесет больше чем на версту, до самой Шуринги, и оттуда долго тянешь ее на веревке против течения.
Приучая меня к гребле, отец иногда уступал мне весла, а сам садился править. И к пасхе, когда лед прошел и отец стал работать на пароме, я мог уже гонять лодку один, так же как дядя Михайла: он перевозил на большой лодке, а я садился в маленькую.
Хороший, душевный человек был дядя Михайла, но имел одну плохую привычку, нажитую им на солдатской службе, – сквернословие. Эту привычку его знала вся наша волость, потому что голос у дяди был на редкость зычный: он в поле пашет, а в деревне слышно его, и мужики, улыбаясь, говорят:
«Это Михаил Егорович на кобылу молится».
Дядя Михайла знал свой грех и сам хотел от него избавиться, даже обещание попу давал не раз: «Я со всей душой, батюшка…» – и тут же клялся такими словами, что батюшка уходил от него, пятясь и открещиваясь, как от черта.
Широка у нас Онега, но, когда дядя Михайла стал работать на перевозе, бывало, что девушки и на нашем и на том берегу разом зажимали уши.
На лодку к моему дяде обычно садились одни мужики, которым нравилось его сквернословие, а учителя и попы обращались к услугам Михаила Егоровича лишь в крайнем случае, когда на перевозе больше никого не было, и при этом просили его:
«Только ты, Михайла, пожалуйста, молчи, не разговаривай!»
Перевозя господ, дядя сам старался не разговаривать, ограничивался покрякиванием; но, если какой-нибудь приезжий чиновник, еще не знавший его, обращался к нему с вопросом, тогда уж Михаил Егорович вознаграждал себя за вынужденное воздержание.
Из-за скверной привычки моего дяди, отпугивавшей от него людей, мне приходилось работать: вдвойне.
К перевозу с горы то и дело сбегали барышни – поповы, дьяконовы или учительские дочки, – и кричали:
– Вася! Вася! Перевези, голубчик!
– Дядя Михайла перевезет.
– Ой, что ты! А вдруг он посреди реки начнет разговаривать?
Дядя посасывает трубку, скучая на берегу у своей большой лодки, а я гоняю через реку маленькую без отдыха – у меня от пассажиров нет отбоя.
Все похваливали меня:
– Ай да перевозчик? Шустрый паренек?
И кто конфету совал, кто пряник.
Вечером приходила дочь попа Шура с тремя свои-
ми подругами, тоже Шурами, и просила:
– Васенька, возьми большую лодку и покатай нас.
И тогда дядя оставался на перевозе с маленькой лодкой, а я катал на большой четырех Шур, и они пели хором:
Не отдай меня, батюшка,
Ни в Гаврилову, ни в Спирову,
Ни в Глухую, ни в Иваново…
Иваново в грязи лежит,
А Гаврилово в притыку стоит.
Да уж Спирова немытая,
Буйдина изба некрытая.
Обидно мне было: катай их, а они смеются над нашей бедной деревней и над нашей худой избой? И я им говорил:
– Чего смеетесь? Ведь мы погорельцы. До пожара наша деревня была красивая – двери крашеные, столбы точеные.
Они хохотали:
– Неужели, Васенька, и правда в Спировой были столбы точеные?
– Чего я вам врать буду! Спросите наших спировских мужиков.
– Ой, что ты, Васенька! Боже сохрани нас спрашивать спировских – у них же у всех один разговор, как у Михайлы.
Темнеет. Тихо становится на реке. Отец уходит в деревню, я остаюсь на перевозе с дядей Михайлой. Он раскладывает на берегу костер, начинает чистить рыбу для ухи и от скуки сам с собой заводит бранный разговор.
– Вы бы, дядя Михайла, поменьше ругались, а то девки боятся вашего разговору, – говорю я, подходя к костру.
– Привык, Васенька, с царской службы, – оправдывается старик. – Вот уже больше двадцати годов отвыкнуть не могу.
– Постарались бы!
– Стараюсь, Васенька, стараюсь, да черт путает!
И дядя Михайла принимается честить черта и честит его до тех пор, пока какой-нибудь рыбак с того берега не крикнет:
– Михайла, ты с чертом-то поосторожнее!
На ночь мы укладываемся с дядей в избушке на полок.
Нравилось мне ночевать на перевозе. Бывало, ночью слышишь сквозь сон, как с того берега кричат:
– Перевозчик! Перевозчик!
Пока это дядя покряхтит, не спеша закурит трубку и, выйдя из избушки, спросит своим зычным голосом:
– Ну, чего кричишь?
А потом начнет объясняться с ночным пассажиром и объясняется, пока тот не замолкнет, а он не скажет своего последнего слова, и только тогда спустится к лодке.
Глянешь в оконце на реку – по Онеге скользит черная лодка в лунном свете, и вокруг лодки струится, блещет вода. Кажется, что видно каждую струйку в отдельности, как они бегут на лодку, обгоняя друг друга.
Дядя объясняется с пассажиром уже на том берегу, а я гляжу на реку и думаю: далеко течет Онега, до самого Белого моря. Вот бы доплыть до моря, поглядеть, какое оно, какие на нем корабли плавают…
Не видел я не то что морского корабля, но и речного суденышка, кроме лодки; но ночью, глядя на реку из оконца избушки перевозчика, мне казалось, что я плыву по Онеге на корабле в дальние, заморские страны.
Однажды в сенокосную пору, когда отец и дядя со всеми мужиками ушли на покос, к перевозу спустился важный чин в черном мундире с серебряной медалью на шее.
– Ты что, бутуз, перевозчиком? – спросил он.
– Перевозчиком, – ответил я. – Садитесь – мигом доставлю.
– А мужиков нет, что ли?
– Ушли сено косить. Я заменяю.
– Ну ладно. Если заменяешь, вези.
Сев в лодку, он спросил меня:
– Чей будешь?
– Васька Буйдин из Спировой.
– Не Леонтия ли сын?
– Леонтия.
– А Федотовича знаешь?
Как же мне было не знать Федотовича, нашего дальнего родственника, о возвращении которого на родину в том году говорила вся волость!
Много-много лет назад молодым парнем уехал он на военную службу во флот, дослужился до первого офицерского чина, получил большие награды за отличие в войне с японцами и, выйдя на пенсию, вернулся в деревню с женой и дочкой, построил себе большой дом в три комнаты и, что особенно всех удивило, обнес его высоким дощатым забором, чего в наших деревнях до него никто не делал. Говорили, что он привез с собой много сундуков разного добра и в доме устроил все по-городскому.
Прошло около года, как Федотович вернулся, а из нашей семьи только дядя Михайла видел его однажды в церкви, и то издали – близко подойти не решился.
И вот этот важный родич, с большой круглой медалью на шее, с коротко подстриженной бородкой, точь-в-точь как у одного генерала на картинке в журнале, сидит у меня в лодке, у правильного весла, и подает мне команды.
Заглядишься на такого героя! Но мне не нравится, что он командует: какой бы ни был чин, а на перевозе я старшой.
– Чего учите? Сам знаю, как грести. Чай, не впервые перевожу!
Он смотрит на меня, улыбается и говорит:
– Конечно, ученого учить – только портить.
Я гребу во всю свою силу, хочу показать ему, что
хоть по морям еще не плавал, но тоже могу управляться с веслом и, может, не хуже моряка.
У меня уже все решено, надо только с Потаповым договориться: кончим в том году училище и пойдем по берегу Онеги до Белого моря – вдвоем-то веселее будет идти. Только бы добраться до Белого моря! А там кораблей, слыхать, много, и на любой возьмут, если сильно гребешь.
Лодка идет быстро и с разгона врезается носом в берег.
– Молодец! Подрастешь, и выйдет из тебя хороший матрос! – говорит Федотович, поднимаясь, и дает мне гривенник.
Я небрежно сую его в карман, будто получать гривенники для меня дело пустое.

Федотович уходит в деревню, а я, стоя на носу лодки, долго гляжу, как он не спеша, важно шагает до деревне, то и дело поднимает руку к фуражке, козыряя в ответ на поклоны мужиков, гляжу на него и думаю, что вот и я побываю в далеких плаваниях, отличусь на войне с японцами или турками и тоже, как Федотович, вернусь домой героем, с медалью, и тогда уже не буду бояться Тани – возьму да сам позору ее кататься на лодке.
Вскоре мне опять пришлось перевозить Федотовича. На этот раз он был без мундира и без медали, совсем обыкновенный, и его седая бородка была уже ничуть не похожа на генеральскую. Вместе с ним переезжали через реку его жена, Давыдовна, и дочка моих лет Манечка. Обе они были одеты нарядно, особенно Манечка, – с голубыми бантами в косичках и на платье.
Федотович снова сел на корму, к правильному веслу а Давыдовна с дочкой сели на скамейку против меня. Давыдовна интересовалась, как живет наша семья, как я учусь, Манечка вертелась на скамейке поворачиваясь ко мне то одним, то другим своим бантом. А Федотович все чего-то весело поглядывал на меня из-под своих кустистых бровей.
– А знаешь, Давыдовна, – сказал он вдруг, – пожалуй, из них вышла бы хорошая пара.
– Вот видишь, Манечка, папа тебе уже и жениха подыскал! – засмеялась Давыдовна.
Манечка состроила мне гримасу и прыснула в кулачок, будто подавилась.
Мне эти шутки не понравились, и я сердито сказал:
– Сели бы подальше, а то грести мешаете!
Когда я их перевез, Манечка попросила у матери разрешения остаться в лодке.
– Вася покатает меня немножко, – сказала она, не спросив, соглашусь ли я катать ее, будто заранее знала, что я не посмею ей отказать.
Давыдовна разрешила.
– С Васей можно, он хороший мальчик, – сказала она.
Федотович с Давыдовной ушли в деревню, а мы с Манечкой остались в лодке.
– Ну катай же? – потребовала Манечка.
– На большой не буду. Если хочешь, садись в маленькую, – буркнул я в ответ.
– В маленькую? Ой, как хорошо! В маленькой я сама буду грести! – обрадовалась Манечка.
Катать ее мне совсем не хотелось: я боялся, что вдруг на перевоз придет Таня, увидит, что я катаю Манечку, и подумает, что Манечка мне нравится. А Манечка мне ничуть не нравилась – только что бантики, а сама как мышка. Но как было отказать – Манечка уже уселась в маленькую лодку, шлепала по воде веслами и торопила меня:
– Ну чего ты там возишься? Давай скорее – кататься хочу!
Грести она совсем не умела. Весла у нее задевали одно о другое, поднимали брызги.
Обдавая меня брызгами, Манечка заливалась звонким смехом.
– Чего гогочешь? – рассердился я. – Раз не умеешь грести, уходи с весел.
– А ты, пожалуйста, не командуй! Не умею, так научи, – ответила Манечка и стала требовать, чтобы я ее сейчас же учил. – Ну что ж не учишь? Я же тебе сказала – учи!
Я показал ей, как надо грести, но она продолжала без толку шлепать веслами и неизвестно чего веселиться, пока течение не снесло лодку до Шуринги; а потом я должен был тащить ее вместе с лодкой вверх до перевоза, так как она не пожелала вылезать на берег.
– Но-но-о! Давай рысью! – погоняла она меня, сидя в лодке.
На перевозе, выскочив на берег, Манечка погрозила мне:
– Я еще приду! Будешь меня катать и учить грести. Не думай, что отвертишься!
Как мне хотелось, чтобы на перевоз пришла Таня! Может быть, в тот день будет непогода, на Онеге поднимутся большие волны, лодку станет сильно качать, Таня испугается, вскрикнет, и тогда я скажу ей:
«Ну чего ты, глупая? Чай, мне не впервые гонять лодку по таким волнам. Это еще что!»
Пусть она поглядит, как я смело управляюсь со своей лодкой в бурю, как гоню ее против волн! Пусть знает, что со мной ей нечего бояться, как бы ни качало лодку.
Но Таня не приходила, а от Манечки невозможно было отвертеться. Прибегая на перевоз, она без спросу садилась в мою лодку, и мне приходилось катать ее, пока собравшиеся на берегу пассажиры не начинали громко возмущаться, требуя лодку.
– Подумаешь – господа! Подождут, – говорила она.
Однажды отец Виктор, наш законоучитель, пришел на перевоз, когда я катал Манечку. Рассердившись, что нет лодки, он стал кричать:
– Эй ты, сопляк, Манечкин жених, давай сейчас же перевоз!
И потом при всех собравшихся на берегу людях поп смеялся надо мной:
– Не по себе дерево рубишь! Голь перекатная, а с барышней катаешься!
С тех пор все на перевозе начали звать меня Манечкиным женихом.
Больше я уже не ждал Таню. Чего мне было теперь ждать ее, если все знали, что я Манечкин?
С ужасом думал я о возвращении в училище: куда глаза дену, встретившись в классе с Таней?
Но мой страх оказался напрасным: Таня не вернулась в наше училище. В конце лета она уехала учиться в губернский город.
Я видел, как Таня уезжала. Отец, работая на перевозе, ловил неводом рыбу, и, когда улов был хороший, я носил ее па продажу погостовским попам.
Как-то, шагая от перевоза с корзинкой на плече, полной живых, трепещущих хариусов, я услышал позади себя звон колокольчика. Меня нагонял катившийся по дороге тарантас в парной упряжке.
Поставив корзинку на землю, я остановился: любитель был поглядеть на проезжающих мимо людей. Если на тарантасе, с колокольчиком, с привязанным веревками багажом на задке, значит едут куда-то далеко – счастливые!
На этом нагнавшем меня тарантасе уезжала Таня. Сидевшая рядом с ней поповская дочка, обернувшись, махала кому-то рукой, и Таня, обернувшись, глядела назад. Я испугался, что она меня увидит, и, быстро присев на корточки, стал перебирать в корзине хариусов. Сердце сильно заколотилось, когда тарантас прокатил мимо. И, пока колокольчик не затих вдали, я все перебирал трепещущих в руках хариусов. «Обиделась, что я жених Манечкин, вот и уехала», – думал я.
АРХИЕРЕЙ С ТРУБКОЙ
Еще одна зима – и конец ученью в Шуринге, а потом мы с Васей Потаповым отправимся в путь. Может быть, в город, учиться дальше, а может быть, и на Белое море – поступать на корабль. Одно только ясно: путь будет дальний.
В ту зиму Иван Емельянович подарил Потапову за успехи в рисовании цветные карандаши, и с их помощью Вася стал хорошо зарабатывать себе на пропитание.
Он рисовал на толстой бумаге игральные карты и обменивал их у баб-гадальщиц на хлеб, молоко, яйца.
– Можем идти куда угодно – с цветными карандашами мы с тобой нигде не пропадем! – говорил мне Потапов.
Ему было все равно, куда идти: чем дальше, тем лучше.
Возможность зарабатывать деньги таким легким способом прельстила и меня. Я стал прилежно рисовать и вскоре тоже добился в этом деле успеха, но он не пошел мне впрок.
Хорошо было учиться у Ивана Емельяновича, но, кроме него, учил нас еще отец Виктор. Этот маленький, тощий, никогда не улыбавшийся попик, с жидкими, как у младенца, волосиками на темени, держал в страхе божьем все училище – и учеников и учителей.
На его уроках приходилось сидеть не шевелясь и не открывая рта.
Но как тут было утерпеть, когда на уроке во время изучения рангов и степеней святых Потапов нарисовал в своей тетрадке архиерея в митре, такого же тощего, как отец Виктор, и подсунул мне тетрадку. Я тотчас же стал пририсовывать архиерею трубку. Тем временем батюшка, расхаживая по классу, перечислял: святители, преподобные, ангелы, архангелы…
– А у нас в волости есть горшечники, кирпичники, – шепнул я к слову Потапову, дорисовывая трубку.
Потапов громко фыркнул. Отец Виктор подскочил к нему:
– Чего смеешься?
– Васька говорит, – кивая на меня, сказал Потапов, – что есть еще святые горшечники и кирпичники.
На свою беду, я не успел убрать с парты архиерея с трубкой.
– Кто рисовал? – закричал батюшка.
– Я рисовал, – смело ответил Потапов.
Отец Виктор схватил его за волосы:
– Я тебя, озерская вонючка, научу, как святителя рисовать с трубкой!
– Батюшка! – вступился я за своего приятеля. – Он только архиерея рисовал, а трубку я ему пририсовал.
– Ах ты, Манечкин жених! вскрикнул батюшка и, выпустив волосы Потапова, вцепился в мои.
Он вытащил меня из-за парты и так поддал мне коленкой, что, ударившись головой о дверь, я вылетел из класса.

– Чтобы я тебя, безбожник, не видел больше в училище! – крикнул он вслед мне.
«Пусть бы он избил меня еще больнее, пусть на каждом уроке дерет меня за волосы – все перетерплю, только бы не выгоняли из училища», – думал я, стоя в коридоре'.
Один я из нашей деревни дотянул до старшего класса, в какие морозы бегал в училище! Все спировские мужики говорили: «Ай да Васька Буйдин! Выйдет из парня толк – не иначе как быть ему в городе на жалованье». Дома рассчитывали уже, сколько мне положат в месяц, и вдруг – выгнали из училища! Вот тебе и жалованье!
На перемене, выйдя из класса и увидев меня, стоящего в коридоре, батюшка закричал:
– А ты чего тут, щенок? Пошел вон! – и вытолкал меня во двор.
Стоя посреди двора, я горько плакал.
Ребята, вынесшие мне кафтанушку и шапку, утешая меня, громко ругали отца Виктора.
– Чего это батюшку ругаете? – спросил появившийся на дворе Иван Емельянович.
Ребята наперебой стали рассказывать, как отец Виктор рассерчал на меня за пририсованную к архиерею трубку и за святых горшечников.
– Про горшечников это совсем зря, и трубку, конечно, не следовало рисовать, – с улыбкой сказал Иван Емельянович. – Так что нечего вам батюшку ругать, он вас уму-разуму учит.
– «Учит»! От такого ученья все плешивые скоро будем, – забурчал Потапов, потирая свою встрепанную голову.
– Ну уж и сказал тоже – плешивые! Да что таким кудрявым молодцам сделается, если батюшка, рассерчав, пощиплет вас немного! – засмеялся Иван Емельянович, и все ребята засмеялись.
У меня на душе полегчало, беда будто отодвинулась.
– Батюшка хоть и тощий, а драть за волосы здоров! – сказал я, утирая слезы.
– Ладно уж, ладно! – Иван Емельянович замахал рукой. – Про батюшку грех говорить так. Иди на урок, а я попрошу отца Виктора, чтобы он простил тебя.
На другой день я шел в училище с трепетом в душе: простит меня батюшка или нет? На молитве перед началом занятий, которую мы пели обычно в присутствии законоучителя, я встал так, чтобы не попадаться ему на глаза. Но, когда, пропев установленную молитву, мы вышли из рядов, батюшка заметил меня и молча вытолкал из класса.
Опять я стоял посреди двора и плакал, и опять Иван Емельянович вышел ко мне.
– Плохи твои дела. Вася, – сказал он. – Отец Виктор грозится не допустить тебя к экзамену. Но плакать не надо.
Ты пока на его уроки не ходи, а что он задает, учи назубок и в церкви почаще крестись, на клиросе пой, помогай певчим. Постарайся уж – тебя от этого не убудет. Л он увидит, что ты старательно молишься богу, и простит. Постараешься, Вася?
– Постараюсь уж! – всхлипнул я.
Больше месяца во время уроков отца Виктора я сидел в сенях под лестницей и зубрил закон божий, а в церкви вставал на клиросе с певчими так, чтобы батюшка мог увидеть мое усердие.
Сначала на клиросе я только рот открывал, а потом попробовал петь, и мне это понравилось, голос у меня стал набирать силу.
– Ты, Васька, прислушивайся, пой тише, а то ты все в сторону уходишь, – говорили мне мужики-певчие.
Но я не слушал их – старался петь как можно громче, чтобы скорее заслужить прощение батюшки.
И вот однажды Иван Емельянович подозвал меня к себе и спросил:
– Знаешь, что отец Виктор задал на последнем уроке?
– Про чудо в Кане Галилейской, – ответил я.
– Тогда можешь идти на его урок, – сказал Иван Емельянович и подбодрил меня: – Отец Виктор обратил внимание на твое усердие в молитве.
Набравшись храбрости, я явился на урок закона божьего и просидел от звонка до звонка как проглотивший палку. Я старался изо всех сил изобразить на лице раскаяние грешника, но батюшка не замечал меня, будто бы мое место на парте по-прежнему пустовало.
И на следующих уроках было так же. «Ну и злой же черт! На усердие мое обратил внимание, а прощать все-таки не хочет», – злился я.
– Ну как у тебя с батюшкой? – спрашивал меня Иван Емельянович.
– Из класса не выталкивает, но серчает еще.
– Ничего, ничего, – говорил учитель. – Только ты веди себя потише и уроки его назубок учи.
Напрасно зубрил я «Новый завет». Прошло еще месяца два, и за это время батюшка ни разу не спросил у меня урок.
Иван Емельянович забеспокоился.
– Если он и допустит тебя к экзамену, то похвального листа может не дать. А без похвального листа мне трудно будет помочь тебе учиться дальше. Плохи твои дела будут, Вася, если не помиришься с батюшкой, – сказал он как-то уже перед пасхой.
– Что же мне делать? – спросил я.
– А вот что я тебе советую: подойди к нему после урока под благословение и попроси разрешить тебе на пасху носить по волости евангелие. Если отец Виктор разрешит, кончишь училище с похвальным листом. Только не говори ему, что я тебя научил просить.
После первого же урока закона божьего я подошел к отцу Виктору, сложил молитвенно руки, склонил голову и сказал елейным голосом:
– Батюшка, благословите!
Благословив, батюшка спросил сердито:
– Чего тебе надо?
– Имею желание на пасху носить евангелие – так разрешите, батюшка!
Отец Виктор посмотрел на меня с недоверием. Он, видимо, подозревал, что я усердствую по наущению Ивана Емельяновича.
– Кто тебя научил просить?
– Что вы, батюшка! Никто не учил, у меня у самого большое желание.
– Ну, если не врешь, тогда хорошо – разрешаю, – подумав, сказал отец Виктор.
Всю пасхальную неделю я носил тяжелое евангелие на платке, который был повязан мне на шею. Мы ходили по деревням всей нашей волости.
Впереди шли два степенных, бородатых мужика с хоругвями, за ними – яс евангелием, за мной – священник, за священником – дьякон, а позади – церковные прихлебатели и нищие.
Во многих деревнях меня уже знали – где пастушествовал, где христославил. Ребятишки, бежавшие по бокам нашего шествия, кричали:
– Гляди, гляди – Васька Буйдин из Спировой! Ох, и ва-ажный!
Когда мы заходили в избы, дьякон с порога запевал басом молитву, а я, натуживаясь, подпевал ему подбаском. Хорошо, если заходили к бедняку: дьякон торопливо пропевал одну молитву, отец Виктор сгребал со стола яички, и мы шли дальше. А в богатых домах пение продолжалось долго, дьякон старался показать всю силу своего баса, и под конец пения я начинал хрипеть. Потом хозяева приглашали священника и дьякона к столу, на чаек с выпивкой, а я, охрипший, поджидал их на улице вместе с нищими и всухомятку грыз кусок хлеба.
К концу пасхальной недели я хрипел уже, как удавленник, но отцу Виктору понравилось мое старание, и, когда мы обошли все деревни, он пригласил меня к себе в дом и велел своей работнице Паньке сытно накормить меня.
Панька налила мне полную миску жирных щей с мясом. Я ел их до тех пор, пока они не стали у меня поперек горла; а потом Панька дала мне молока, чтобы запить щи. Похлебав его, я почувствовал, что меня начинает тошнить, и поспешил надеть шапку.
Когда я вышел из поповской кухни во двор, меня вырвало.
– Фу ты, черт, какие крепкие щи! – выругался я.








