Текст книги "Детские странствия"
Автор книги: Василий Абрамов
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 10 страниц)
Василий Абрамов
Детские странствия
ПРЕДИСЛОВИЕ
Василий Леонтьевич Абрамов, о детстве которого рассказывается в этой книге, – уроженец русского севера, сын крестьянина-бедняка из глухой, затерянной в лесах прионежской деревни. Девятилетним мальчиком он пошел в люди, работал пастушком и одновременно учился в сельской школе. Это было в годы по русской революции, когда многие крестьянские ребята, даже в таких глухих деревнях, под влиянием происходивших в стране событий жадно тянулись к книге. Много препятствий оказалось на пути ученья, по которому зашагал Вася Абрамов главным из них была крестьянская нищета. Но он шагал бодро, не унывал в нищете, и ему сопутствовала удача. Первым из своей деревни он ушел продолжать ученье в город Пудож, до которого было больше двухсот верст, окончил там городское училище и поступил в Петрозаводскую учительскую семинарию.
Он мечтал стать сельским учителем, но вспыхнула первая мировая война, и он стал солдатом
К Великой Октябрьской революции Василий Леонтьевич уже был офицером. После революции он сразу перешел на службу в Красную Армию, прослужил в ее рядах больше тридцати лет, окончил Военную академию, получил звание генерал-майора.
В Великую Отечественную войну он командовав сначала дивизией, а потом корпусом. Недавно Василий Леонтьевич побывал в той сельской школе, где он начал учиться полвека назад. Ребята, с которыми Василий Леонтьевич встретился тут, попросили его рассказать о прошлом. Вот тогда-то у Василия Леонтьевича и родилась мысль написать книгу воспоминаний о своем детстве, и я помог ему написать эту книгу – о дореволюционном крестьянском мальчике, которому очень хотелось учиться.
Е. Герасимов
ПОЖАР

Я вспоминал, какие у нас в деревне избы были до пожара – у кого двери были крашеные, у кого на крыльце столбы точеные, – и мой старший брат, Терентий, уже совсем взрослый парень, говорил:
«Давай, давай, ври больше!»
«Чего – ври? Он правду говорит», – вступался за меня отец.
Терентий стоял на своем:
«Больно мал, чтобы помнить. От мужиков слыхал – вот и правду говорит».
Желая доказать, что я не такой уж маленький, «как думает Терентий, я рассказывал про пожар.
Сколько тогда мне было лет, я не знаю, но пожар помню хорошо.
Это было ранней весной в какой-то праздник. Утром по случаю праздника мы долго чаевничали. Потом мать качала зыбку, в которой спала моя маленькая сестренка, и рассказывала мне сказку.
Я сидел у окна на солнышке.
Вдруг за окном раздался страшный крик:
– Пожар! Горим!
Мать выбежала во двор и, вернувшись, с громким плачем выхватила из зыбки сестренку, подхватила со стола остывший самовар и потянула меня за руку во двор.
Из самовара на мою голову посыпались угли, полилась вода, и я громко заплакал, но сейчас же затих, увидев густой черный дым, поднявшийся высоко над крышей сарая.
Мать выпустила мою руку и потерялась среди бегавших по двору и что-то кричавших баб.
Я стоял посреди двора, и рядом со мной стоял брошенный матерью самовар. Потом ко мне подбежала соседская девчонка Клаша, схватила меня за руку и потащила подальше от пожара. Оглядываясь, я видел, как с крыши нашего сарая неслись по ветру искры.
Посадив меня на берегу реки, Клаша сказала:
– Сиди, Вася, тут! В деревню не ходи, а то сгоришь.

Она погрозила мне пальцем и умчалась. Сначала интересно было смотреть, как в деревне загорались избы, как на крышах появлялись маленькие огоньки и быстро становились большими, как бегали люди с баграми и ведрами, метался скот, выпущенный из сараев и хлевов; и вдруг мне стало страшно, и я опять заплакал.
– Чего, Васька, ревешь? – спросила меня Клаша, пробегавшая мимо с ведрами.
Она ласково погладила меня по голове, и я перестал плакать; снова начал с интересом смотреть на разгоравшийся пожар.
О том, что произошло, я понял, когда отец, в тот день вместе со всеми мужиками работавший в лесу, прибежал на пожарище.
Он стоял, опираясь на палку, у обгоревшего трупа нашей лошади. Никогда я еще не видел отца плачущим и не думал, что такие здоровые, сильные мужики, как он, могут плакать.
А он плакал, и, глядя на него, я подумал, что раз отец плачет, значит, так уж плохо, что хуже и быть не может.
Вечером вся наша семья собралась в одной из трех уцелевших в деревне изб.
– Ох, бедная ты моя головушка, лучше бы мне сгореть в огне, чем остаться жить! – причитала мать и в отчаянии рвала на себе волосы.
Ее считали виновницей пожара: она ходила в сарай с горящей лучиной, что-то искала там в темном углу и, видимо, уронила с лучины уголек.
Мать прижимала к себе нас, детей, кучей стоявших возле нее, и вопила во весь голос:
– Детушки мои милые, чем я вас стану кормить и поить?
– Что, мамка, шаньги тоже сгорели? – спросил я.
– Все сгорело, сынок: коровушка, лошадка, овечки…
Отец сидел за столом и, обхватив руками голову спрашивал приютившего нас хозяина избы:
– Скажи, Петр Петрович: может, лучше всем нам камень на шею – и в Онегу?
А я думал: «Вот беда – и шаньги сгорели!»
На другой день, проснувшись, я побежал посмотреть на пожарище нашего дома. Отец был уже там и ворошил палкой головешки.
– Что ищешь, Леонтий Егорович? – спросил его проходивший мимо старик.
– Да, видишь, был у меня рубль денег – может, найду, – ответил отец.
Услыхав это, я стал разбирать головешки и вскоре нашел несколько пятаков. Отец похвалил меня и пообещал, если я найду остальные деньги, купить мне пряников.
Обрадовавшись этому, я долго рылся на пожарище, но больше денег не нашел.
Днем мать дала нам хлеба и молока. Я ел и думал: «Как же это так? Все сгорело, а у нас и хлеб и молоко…» Спросил мать, и она ответила:
– Ешь, несмышленыш! Это добрые люди принесли.
Потом я видел, как в избу заходили бабы из других деревень, крестились, вынимали из корзин хлеб, картошку, лук, молоко, говорили:
– Вот тебе, Васильевна, на погорелое.
– Спасибо, – отвечала мать, низко кланяясь.
Один мужик приволок на лошади бревно и, свалив его, сказал:
– Прими, Леонтий Егорович, на постройку новой избы.
Я говорил:
– Вот хорошо – будем жить в новой избе!
Люди, глядя на меня, говорили укоризненно:
– А этому сопляку и горя мало!
Меня стыдили, и тогда я затихал; ходил, опустив голову, ковырял ногой землю.
Вскоре после пожара заболел мой брат, Петя. Он был на год моложе меня. Взбираясь на крыльцо, я закидывал ноги со ступеньки на ступеньку, а он полз за мной на карачках. Спали мы с ним в сарае, на соломе. Однажды, проснувшись, я стал будить его, что бы идти на реку ловить каргалов. Петя поднял голову и сейчас же снова опустил ее на солому. Мне на доело его тормошить, и я сказал матери, что Петьку не разбудишь. Мать пошла в сарай и, вернувшись, сказала, что Петька болен.
Случилось это в тот день, когда в волости ждали архиерея, который проездом должен был остановиться в соседнем селе. В этом селе были церковь и кладбище, поэтому его называли Погост.
Соседка Степанида, забежав к нам, спросила мать:
– Пойдешь, Васильевна, в Погост смотреть архиерея?
– Надо бы пойти, да Петька заболел, – ответила мать.
– Васька у тебя большой уже – посмотрит за братом, – сказала Степанида.
Мать стала собираться и перед уходом наказала мне:
– Останешься, Васенька, за старшего в избе. Посмотри за Петей, дай ему водички напиться.
Оставшись в избе один, я прильнул к окну и долго смотрел на дорогу, по которой бежали бабы в новых сарафанах и мужики в красных кумачовых рубахах; потом пошел в сарай проведать Петьку. Петя тихо лежал на соломе.
– Пить хочешь? – спросил я его.
Он отказался. Вернувшись в избу, я снова глянул в окно. С тарантаса, стоявшего возле нашей избы, на меня сердито смотрел толстый, усатый дядя в белой одежде с блестящими пуговицами.
– Эй ты, сопляк, позови сюда батьку! – крикнул он.
Отскочив от окна, я спрятался под лавку.
Потом говорили, что у нас в деревне останавливался становой пристав, ехавший впереди архиерея.
Лежа под лавкой, я дрожал от страха – боялся, как бы этот толстый дядя с блестящими пуговицами не зашел в избу. Так и заснул, думая: зайдет – и тогда мне беда!
Мать, придя из Погоста, стала громко звать меня, и я проснулся, вылез из-под лавки.
– Ты что туда забрался, дурачок? – спросила мать.
– Страшный дядя смотрел в окно, – сказал я.
– А как Петька? Ты его проведывал?
– Петька смирно лежит. Пить не хочет.
Мать пошла в сарай и вскоре вернулась с плачем.
– Нет нашего Пети, помер! – сказала она.
Когда брата положили в деревянный ящик и в крышку ящика вбили гвоздь, я подумал, что Петьке будет плохо. Я пожалел его и заплакал. А когда ящик с Петькой отнесли на погост, опустили в яму и начали закидывать землей, мне стало страшно за брата, и я заплакал еще сильнее. И потом долго думал, как плохо там Петьке одному, под землей, в закрытом ящике – тесно, темно, солнышка совсем не видно. Успокоился, только когда мама сказала, что бог пожалеет Петьку и пустит его к себе на небо, а там куда лучше, чем йа земле, – пряников хоть целый мешок бери.
ПОГОРЕЛЬЦЫ
Мужики строили новые избы. Я и мои сверстники проводили дни на срубах.
Мне нравилось, когда мой отец один нес бревно, а рядом точно такое же бревно несли два мужика. Если бревно было очень тяжелое и одному его не поднять, отец вставал всегда под комель и, однако, нес бревно легче, чем второй мужик, стоящий под вершинкой.
– Мой батька сильнее всех! – хвастался я перед ребятами.
Каждый из них тоже находил у своего отца что-нибудь такое, чем можно похвастаться.
– А мой лучше всех плетет лапти! – хвалился Мишка.
– А мой попадает белке пулей прямо в глаз! – хвалился Андрюшка.
– А мой лучше всех па деревне сказки сказывает! – хвалился Федька.
Степке тоже хотелось похвастаться своим отцом, а отец его был ленивый мужик. И Степка говорил:
– А мой умеет спать и сидя и стоя!
Отец строил избу, а я собирал щепки, сносил их в кучу. Пытался я взяться и за топор, но он был еще слишком тяжел для меня.
– Не горюй, сынок, будешь и ты такой же сильный, как я, – утешал меня отец. – И такая же борода вырастет.
У отца была большая рыжая борода, и его бородой я тоже гордился.
Вечером, бывало, прибегая домой голодным, я просил у матери поесть. А она говорила:
– Коровушка не пришла из леса. Вот как придет, подою и дам тебе молочка.
Я тогда забывал, что корова у нас сгорела, садился на бревна, смотрел в сторону выгона – ждал, пока пастух пригонит стадо. Не находя в стаде своей коровы, я бежал к матери:
– А наша корова не пришла.
– Она, сынок, в лесу заблудилась. Обожди – придет.
Я ждал дотемна и засыпал на бревнах.
Когда все мужики выстроили новые избы, оказалось, что наша новая изба самая маленькая и низкая в деревне.
Обидно мне было, и я сказал отцу:
– Сильнее тебя мужика в деревне нет, а избу срубил худую.
Отец рассердился, стал ругать меня; а потом пожалел, погладил по голове и сказал ласково:
– Скажи, дурачок, спасибо добрым людям, что и на такую леса привезли.
Мне тоже стало жаль его – вспомнил, что и лошадь у нас сгорела, – и я расплакался, прижавшись к отцу.
До пожара наша семья жила справно. Зимой отец возил на железную дорогу лес, работал месяца два – три, возвращался с деньгами, привозил подарки: ситец, кумач, сахар, чай.
Худо стало без коровы, без лошади. Старшие братья, Терентий и Иван, нанялись пастухами. Изредка прибегая домой, они приносили хлеб и, давая мне кусок, говорили:
– Это тебе, Васька, лиса подарок прислала.
Я верил, что этот хлеб необыкновенный; он казался мне куда вкуснее, чем тот, который я ел до пожара.
Однажды отец пошел к псаломщику, чтобы получить с него деньги за пахоту, и взял меня с собой. Когда мы вошли в избу, тот сидел за столом и ел пшенную кашу. Каши была полная тарелка. Я смотрел на нее, облизывался и думал, что, может быть, псаломщик всю кашу не съест, немножко оставит нам. Но он на наших глазах сам съел всю кашу.
– Какой жадный черт! – сказал я, выйдя с отцом на улицу.
Как мне хотелось проглотить комочек пшенной каши! Казалось, что ничего вкуснее ее нет на свете.
Отец, обнадеживая меня, говорил:
– Вот подожди, Вася, подрастешь, пойдешь в школу, выучишься, как псаломщик – тогда тоже будешь есть пшенную кашу целыми тарелками и нас с мамкой накормишь.
«И есть же такие люди, что едят кашу целыми тарелками!» – думал я.
Крепко запала мне в память каша, которую ел псаломщик. «Выучусь и буду есть, как псаломщик», – решил я.
Наступила первая после пожара зима. Отец со старшим братом уехали на заработки, и дома на четверых – меня, брата и двух сестер – осталось две пары сапог, или бахил по-нашему. Я был самым младшим, поэтому сапоги доставались мне редко: когда старшие заспятся или зазеваются. Обуешься украдкой и бежишь на улицу поиграть с ребятами в шар.
Вывелась нынче в деревнях эта игра, а тогда у нас на Онеге играли в нее и маленькие ребята и взрослые мужики.
Подавальщик подбрасывал деревянный шар, и надо было на лету попасть в него палкой. Но только дождешься своей очереди бить шар, как браг Ваня кричит из избы:
– Васька, черт, беги домой, давай бахилы!
Задерживаться опасно: брат сильнее – побьет.
Приходишь в избу, скидываешь бахилы, садишься босой у окна и начинаешь продувать в замерзшем стекле дырочку, а потом глядишь в эту дырочку, как ребята играют на улице в шар, и думаешь: «Эх, когда эта чертова зима кончится и можно будет бегать по земле босиком!»
В одном только случае Ваня охотно уступал мне бахилы. Мать, готовясь варить кашу из житной муки, говорила:
– Взял бы кто из вас туесок и сходил в Погост – попросить у добрых людей молочка.
Никому не хотелось идти попрошайничать.
– Пусть Васька сходит. Он маленький, ему не стыдно просить, – говорил Ваня.
Мне тоже было стыдно, но я все-таки шел – хотелось покушать житную кашу с молочком.
Мать старалась одеть меня потеплее: Погост был в версте от нашей деревни – для малыша дальняя дорога.
Страшно бывало, когда спустишься с Бабьей горки и деревня скроется за ней.
Дорога шла по берегу Онеги. С одной стороны – река, с другой – обнесенные изгородью поповские поля, за ними в полуверсте – лес. На дороге пусто, за каждым сугробом мне чудится медведь или волк.
Я поднимал валявшуюся у изгороди палку, шел не торопясь; оглядываясь по сторонам, помахивал палкой и покрикивал: слыхал уже от мужиков-охотников, что всякий зверь боится голоса человека.
Добравшись до Погоста, я стучал в дверь крайней избы. Это была изба попа Виктора. Тут меня всегда встречали сердитым окриком:
– Кто там стучит?

И каждый раз я отвечал:
– Это я, Васька Буйдин[1]1
1 Деревенское прозвище отца.
[Закрыть] из Спировой.
Работница попа Панька пускала меня на кухню. Я останавливался на пороге, снимал шапку и молча поглядывал по сторонам. Из-за этого я только и заходил сюда – посмотреть, что делается на кухне у попа. Попадья давно уже объяснила мне, что всем погорельцам не наподаешься и что попу молоко нужнее, чем мужикам. Правда, когда я, вполне убежденный этими доводами, надевал шапку, она кричала работнице:
– Плесни ему, Панька, ложки две, и пусть идет с богом!
Плеснув мне в туесок с полстакана молока, Панька выпроваживала меня из кухни. А попадья кричала вслед:
– Больше к нам не приходи – иди мимо!
Из поповской избы я шел в избу Демидова, работающего в Питере поваром.
Его жена Пелагея, жившая с мужниной сестрой Ульяной, слыла женщиной доброй. Заходя к ним, я молча садился в углу на лавку. Приятно было, намерзшись в дороге, сидеть в теплой и чистой, застеленной половиками избе и смотреть, как дочери Пелагеи, девочки моего возраста, возятся на полу с куклами. Пелагея и Ульяна сидят за столом и прядут, не обращая на меня внимания.
– Ты чего, погорелец, молчишь? – спрашивает наконец Пелагея. – Говори, зачем пришел?
– Мама послала попросить молочка, – отвечаю я.
Рыжая Ульяна делает вид, что это ее удивляет:
– Молока захотел? Да ты бы, мужичок, воды из Онеги напился. Зачем тебе молоко?
– Вода в Онеге нескусная, – говорю я.
Ульяна всплескивает руками:
– Сморчок, от горшка два вершка, а туда же – «нескусная»!
И опять наступает молчание. Хозяйки сидят и прядут, будто забыли про меня, а я гляжу на них и думаю: «Дадут молочка или не дадут?»
Пока-то Пелагея встанет из-за прялки! Она выходит в сени, приносит горшок молока, отливает из него в мой туесок половину и говорит ласково:
– Возьми, мужичок, только не разлей дорогой и не замерзни!
Когда, поблагодарив, я надеваю шапку, Пелагея спрашивает:
– Как это твоя матка не боится посылать тебя в такой холод?
– А чего ей бояться – чай, не маленький! – отвечаю я.
Ульяна опять всплескивает руками:
– Вот сморчок!
Выходя из избы, я с радостью ощущаю тяжесть в туеске. Как хорошо, что не надо больше просить, можно возвращаться домой?
Обратный путь всегда казался мне короче, и было не так страшно. Я заранее слышал, как сестра Матрена, заглянув в туесок, говорит:
«Ай да Вася, вот молодец!»
А брат Ваня радуется:
«Теперь мы знатно покушаем!»
МЕДВЕЖИЙ СВИСТ
Приходит весна, и жизнь становится веселее. В низких местах лежит еще снег, как заплаты на зипуне, а мы, ребята, уже носимся по деревне босиком. Земля еще холодная, не устоишь – вот и бегаешь, согреваешься. Добежишь до реки – и обратно.
Онега весной страшная: вода мутная, высокая, несется быстро. Но вот зазеленеют земля и деревья, наша Спирова станет нарядной, как девка в новом сарафане, и хорошо тогда на Онеге.
Берега становятся отлогими и каменистыми, по реке куда-то бревна плывут. Одно бревно настигает другое, бревна сталкиваются и снова расходятся, а иногда, столкнувшись, плывут дальше вместе, словно взявшись за руки.
Во время лесосплава мы проводим на берегу целые дни.
Некоторые бревна пристают к берегу, и, вооружившись палками, мы сталкиваем их на воду, чтобы они плыли дальше. А случалось и так, что у кого-нибудь палка соскользнет с мокрого бревна, и, потеряв равновесие, парнишка падает в воду. Хорошо, если это случится на мелком месте; а если на глубоком, то иной и крикнуть не успеет, как скроется под водой.
В ту первую после пожара весну утонул мой сверстник Мишка.
Мать его долго смотрела на воду, потом завыла, замахала руками и кинулась было в реку, но бабы успели ее удержать.
Она боролась с ними, пытаясь вырваться, а ослабев, упала и стала с воем кататься по земле. Нам стало страшно смотреть на нее, и мы спрятались за гумнами.
В тот день на реку мы больше не ходили. Вечером мать, жалостливо глядя на меня, говорила:
– Не ходи, сынок, на Онегу, не толкай бревен? Видишь, Мишка утонул, храни тебя бог?
А потом, чтобы я не горевал о Мишке, мать стала рассказывать мне о речном царе – какой у него на дне реки хрустальный дворец и какие богатства в амбарах и кладовых: хлеба видимо-невидимо, шубы, валенки, рубахи кумачовые и сатиновые, а пряников и конфет полные сундуки, на стол к чаю подают на трех блюдах, и гости едят досыта, запивая сладкими винами.
– А в каком месте стоит дворец? – заинтересовался я.
– Известно дело – посередине реки, на самом глубоком месте, – ответила мать. И добавила: – Там, куда ходим за водой.
На другой день я рассказал ребятам, собравшимся возле одной избы, о речном царе, и решительный Степка сейчас же заторопил идти в гости к речному царю, отведать у него пряников и конфет, которыми лакомится Мишка. Мы не стали раздумывать: сразу же помчались на реку, к тому месту, где бабы берут воду; а там остановились, не зная, как идти дальше – одетыми или надо раздеваться.
Степка говорил, что в гости ходят только одетыми. Андрюшка убеждал, что лучше пойти голыми, а то замочим платье; а мокрых, пожалуй, во дворец не пустят. Мы потолковали и решили одежду нести на руках, чтобы потом, у самого дворца, одеться.
Но только мы вошли все вместе в воду, неся платье в руках, как на середине реки подпрыгнул кто-то черный и по реке пошли широкие круги.
– Ребята, черт играет? – крикнул Степка.
Мы кинулись из воды на берег и стали ждать, что будет делать черт. Круги разошлись, река успокоилась. Видимо, черт притаился – он ведь хитрый!
В это время к реке спускался с ведрами мой дядя, Михаил Егорович.
– Что вы тут, пострелята, делаете? – спросил он.
– Смотрим, как черт играет, – ответил я. – Прыгнул на середине реки, а круги дошли до самого берега.
– То большая рыба прыгнула, а черта в Онеге нет, – сказал Михаил Егорович.
Мы с ним заспорили, что черти в Онеге есть, и рассказали про хрустальный дворец речного царя, к которому собрались в гости.
– Кто это вам такую чепуху набрехал? – спросил Михаил Егорович.
– А вот и не чепуха! – Я запрыгал, радуясь, что поймал его на слове. – Это мне мамка сказала, зона чепуху брехать не будет.
– Ах ты, дурак, дурак! – Михаил Егорович покачал головой. – Морочат бабы детям головы сказками. – И он стал ругаться, затопал на нас ногами: – Марш от реки!
Хотелось побывать в гостях у речного царя, поглядеть, как там Мишка живет, вместе с ним досыта покушать пряников и конфет. Но Михаил Егорович побранил мою мать, и она сказала мне:
– Глупый ты мой несмышленыш! Я тебе сказку говорю, а ты за правду принимаешь.
Я не мог понять, как же это так: говорят про речного царя – какой у него дворец, какое богатство, – а на самом деле речного царя нет. Зачем же говорят, если это неправда?
Мне запретили ходить на реку. Отец пригрозил меня выдрать.
Если на реку ходить нельзя, значит надо идти в лес. Куда же еще?
Говорят, поспела уже земляника. Ее собирают в Новом поле, в Медвежьем, в Поддолгом.
В Новом поле и Медвежьем мы уже бывали, туда неинтересно идти.
Вот бы в Поддолгое сходить!
– Там медведи, – сказал Андрюшка.
Его отец был охотник, и поэтому Андрюшка лучше всех нас знал, где живут медведи.
– Ну и что ж, что медведи? – загорячился Степка. – А мы ляжем на землю, притворимся мертвыми. Медведи понюхают и уйдут.
– А если леший закричит? – спросил Федька.
– Будет тебе леший днем кричать! Он только ночью кричит, а днем спит, – утверждал Степка.
И мы решили идти в Поддолгое – туда далеко, и, значит, ягод там должно быть много.
Путь наш проходил мимо поля, где пахали мужики. Мы кричали им, как взрослые:
– Бог на помощь!
– Спасибо! – благодарили они и спрашивали: – Куда, мужички, путь держите?
– В Поддолгое! – с гордостью отвечали мы.
– Путь долгий! – говорили они.
Наконец вдали затемнела полоса леса, уходившего далеко в обе стороны. Дорога привела нас прямо в лес и запетляла по лесу. Высокие сосны и ели закрыли солнце, стало темно, будто сразу наступил вечер.
Долго петляли мы по лесной дороге, поглядывая на светлую полоску неба, которая, как речка, бежала над лесом.
Заглядишься на нее, и шапка упадет с головы.
Ягод возле дороги не видно было.
– Медведи поели, – сказал Степка.
А сходить с дороги страшно было. С пустыми корзинками мы вышли к ручью. Попили водички из ручья и стали думать, что же нам делать. Хотели уже возвращаться назад, но вдруг вспомнили, что где-то тут недалеко должно быть большое болото, на которое бабы ходят за клюквой.
Мы слыхали, что в этом болоте за ручьем можно увязнуть и утонуть, но клюква сильно соблазняла, и мы отправились на поиски болота.
Чтобы не заблудиться, Андрюшка взял за примету три сосны, возвышавшиеся над лесом, как колокольни над селом. Скоро ноги наши начали увязать в болоте. Одну вытянешь, другая увязнет. Надо было возвращаться, но тут мы увидели красневшую на кочках клюкву, кинулись собирать ее и не заметили, как стемнело.
Вдруг где-то в стороне раздался страшный крик:
– Ого-го-о-о-о!
– Леший! – шепотом проговорил Федька.
– Значит, проснулся уже. Бежим! – сказал Степка.
Мы бросились назад к ручью; остановившись у ручья, вспомнили о соснах, служивших нам приметой, и не нашли их – заблудились.
Опять раздался, и на этот раз уже ближе, страшный крик:
– Ого-го-го-о-о-о!
Испуганно бросившись в сторону, мы услышали лай собак и человеческий голос:
– Стой, черти сопливые!
Из-за деревьев выбежало несколько собак, и вслед за ними вышел мой старший брат, Терентий, с длинной хворостиной в руках.
Куда бы Терентий ни шел, всегда за ним бежали собаки. Он приучил их к себе хлебом еще в то время, когда хлеба у нас в доме было вдосталь. Из-за этого он даже бросил ученье: учитель выгонял его из класса вместе с собаками, которых он приводил с собой в школу.
О том, что мы пошли в Поддолгое, Терентий узнал от мужиков, пахавших в поле.
Парень он был добрый, но вспыльчивый.
– Хорошо, что люди видели, куда вы пошли, а то попали бы лешему в лапы! – закричал он, набросившись на нас с хворостиной.
Мы кинулись наутек. Собаки погнались за нами.
Возвращаясь домой, мы всю дорогу размахивали корзинками, отбиваясь от собак, которых Терентий натравливал на нас своим криком и хворостиной.
– Вот леший-то! – говорил потом Степка про Терентия. – Все ягоды из-за него порассыпали.
Больше в Поддолгое тем летом мы не ходили.
Вечером, вернувшись с поля, мужики пускали лошадей на улицу. Пастух собирал их и гнал в ночное на перелоги и лесные поляны. В то лето лошадей пас мой дядя, Михаил Егорович. Лошадей всегда тянуло в лес, к сочной траве. Вероятно, дяде трудно было бегать за лошадьми, выгонять их из леса, и поэтому он часто звал меня с собой в ночное. А может быть, ему просто было скучно всю ночь сидеть у костра одному.
Мне нравилось верхом на коне со свистом и криком скакать на пастбище, сидеть ночью у костра и слушать рассказы дяди о солдатской службе.
Утром, как только на краю неба покажется красный ободок солнца, мы гнали лошадей домой. Лошади у нас в деревне были худые, костлявые. Слезаешь с коня и идешь домой враскорячку.
– Что, парень, смозолил, видно? – спрашивал отец.
– Немного, – признавался я.
– Не беда! – говорил отец. – Мать попарит в баньке, и вырастет у тебя на заду кожа другая, как на рукавицах.
И верно, новая кожа вырастала всегда более крепкая.
Как-то сидели мы в ночном у костра; дядя рассказывал про войну, а колокольчики на лошадях звенели все дальше и дальше, пока совсем не затихли.
– Сходи-ка, Вася, выгони лошадей из леса, а то как бы медведи не задрали, – сказал мне Михаил Егорович.
– А как я их увижу? – спросил я. – В лесу-то темно.
– А ты дай медвежий свисток, – сказал дядя,
– Медвежий? – удивился я.
Не знал я еще, что такое медвежий свисток.
– Возьми листик, сверни его вот так, положи в рот и подуй сильно. – Дядя показал мне, как надо сделать.
Я попробовал сам, и свисток у меня получился резкий. Интересно было, выбегут ли лошади на мой свисток.
Долго стоял я перед громадной черной стеной леса, прислушиваясь, не звенят ли колокольчики. Ничего не было слышно. Казалось, что, как только я войду в лес, медведь сразу схватит меня и скажет человеческим голосом, точно в сказке: «А, попался, голубчик, мне в лапы!»
Страшно, но я вхожу в лес. Что там чернеет? Не медведь ли? Приглядываюсь, и уже чудится мне, что впереди огромный медведь. Но чем больше я разглядываю этого медведя, тем он кажется мне меньше. Я пробую заговорить с ним:
– Ну чего ты, мишка, стоишь? Проваливай-ка, мишка, с дороги! – говорю я шепотом.
Мишка молчит.
– Экий же ты дурень! Маленький еще, сосунок, разговаривать не умеешь.
«Конечно, это не медведь, а медвежонок», – думаю я; медленно приближаюсь к нему и протягиваю руку – хочу погладить. Оказывается, это пень!
В темноте мерещится другой медведь, но я становлюсь все более храбрым, иду уже быстрее и покрикиваю:
– Пень-колода ты, а не медведь! Думаешь, обманешь? На-кась!
Далеко зашел я в лес, покрикивая так, и вдруг услышал в стороне звон колокольчиков. Значит, надо свистеть. Набираю в грудь воздуха и подношу к губам листок. Резкий свист проносится по лесу. Колокольчики замирают. Наверно, лошади насторожились, слушают. Надо еще посвистеть. Даю один за другим два свистка, и в ответ на мои свистки колокольчики начинают звенеть часто-часто; до меня доносится быстрый топот.
Выйдя из леса, я нахожу на поляне всех лошадей.
– Молодец! – хвалит меня дядя. – Напугал – больше в лес не пойдут.
– Как дал медвежий свист, сразу кинулись бежать! – хвастаюсь я, а потом рассказываю, как медведей пугал.
– Ну, если даже на медведей кричишь, значит быть тебе, Васька, не псаломщиком, а фельдфебелем, – подзадоривает меня Михаил Егорович.
Все наши родные знали, что я задумал стать псаломщиком, чтобы есть пшенную кашу целыми тарелками.








