Текст книги "Аз буки ведал"
Автор книги: Василий Дворцов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)
– Это вы из меня чистого ария делаете. С моей-то бородой! А мне как раз сегодня утром в нордийстве отказали!
– Ну, такая борода и у Александра Невского была. А отказали из зависти.
– И тогда где же она, моя Валькирия? Копьеносная Дева?
– Валькирия?.. Так она ведь и сестра, и жена герою... Жаль, я плохо тюркский эпос знаю. Наверняка ведь параллели есть. Пракорни-то одни у них с нами. Или у вас с... вами же! Вот запутался, но все равно: белые, не монголоидные... Жена и сестра...
Они вышли на солнце. Анюшкин старательно запирал склад.
– Тут я спирт от Семена прячу. Выдаю только помаленьку: норму его давно знаю. Кстати, вы ведь бреетесь, а как же вас баба Таня приветила?
– Сами говорите: я – Зигфрид. А она тоже с севера. Поясок видели?
– Даже так? Я перед вами умаляюсь не по дням, а по часам! Еще и поясок обережный. Это уж что-то совсем особое. Она ведь очень не простая старушка.
– Я уже понял.
– Ее сами старообрядцы не очень-то жалуют. Так, только когда им подлечиться надо.
– Я видел, видел: сова, черная кошка...
– Вот-вот-вот. И еще пещерки.
– Пещерки? В Беловодье?
– Оне самые! Да, вы меня поражаете: уже все знаете. Все... А что же я вас не покормлю? И вы не просите? Пойдемте, пойдемте. Столько еды у нас пропадает – нужно съедать, съедать. Не выбрасывать же!
Действительно, не выбрасывать. Что там насчет сего у классика: "Человек – это звучит горько. Максим Гордый" – так мама начинала свою лекцию о великом пролетарском писателе... Съедим, все съедим. Потребим. А кого тут стесняться?
Они прошли на веранду к реликтовому самовару, около которого относительно белела бумажная одноразовая скатерть с разложенным для них, стервятников, пиршеством. Их, правда, уже обошла сорока, успевшая урвать с крайней тарелки великолепную сардинку холодного копчения.
– А вы знаете, почему в Москве нет сорок?
– Расскажите!
– Они прокляты там. Вот только не помню точно, кем из патриархов: то ли Ермогеном, то ли Никоном. Как птицы, исполняющие ведьминские поручения.
– И что, в самом деле их нет?
– В самом деле...
На ухе дальнего болвана с острова Пасхи висела красная бейсболка.
– Садитесь, Глеб, садитесь. Что вы стоите, нам тут стесняться некого.
Глеб машинально сел, машинально сунул что-то в рот, пожевал. А Анюшкин в восторге оттого, что он сегодня не один на один с запившим от гостей Семеном, щебетал, щебетал. Наверное, намолчался за эти дни. Да, какая для него это пытка: видеть и не сметь критиковать. И не из страха наказания, а из убеждения, что это ему самому опасно приятно... Ладно, пусть отдышится, выпустит пар...
–...Ваши бумаги в целости и сохранности. Так что не волнуйтесь. У меня, конечно же, зуд был страшный – заглянуть. Но я, ей-богу, стерпел. Даже когда Светлана тоже просила... Я что-то не то сделал? Они все там же спрятаны...
– Нет, нет. Я вам доверяю. Давайте я сам вам их покажу. Расскажу что и как... А она вон кепку забыла?
– Забыла? Хм... Забыла! Да разве она нечаянно?.. Только вы меня все равно не послушаете. Она не забыла, это повод, чтобы вернуться. Значит, она должна вернуться? Зачем? Пожаловаться на свою судьбу объедка с барского стола?..
Глеб встал, подошел к бейсболке, снял. Внутри, за окантовочной лентой, торчал край бумажки. Он повернулся спиной к Анюшкину, вынул, сжал в кулак.
– Глеб. Вы сейчас просто обязаны меня послушать. В том смысле, что послушаться. Я вам только добра желаю. Вы человек неординарный, сами себе хозяин. Но здесь вы подвергаете себя совершенно ненужной опасности. Поймите: она сама сделала свой выбор. Это не жертва насилия или чего-то там. Это ее волевой шаг: ей хотелось красиво жить, и вот она живет по своим представлениям о красоте.
Глеб вновь сидел за столом, вновь что-то жевал. А рядом лежала красная кепка с большим пластиковым носом. Как у пингвина. Анюшкин стоял напротив и, через стол, старательно заглядывал ему в лицо через свои лупы. Аж пригибаясь. Подавал хлеб, наливал простоквашу. Даже чуть-чуть смятую салфетку откуда-то вытащил. Хоть не в помаде.
– Тут уже в прошлом году была история. Один следователь, с будущим, между прочим, попытался ее изменить. Он ведь жизнью рисковал! Ее хозяина все знают: да, он чудовище. Жутко циничный тип. Даже не животное. Хуже. И гарем у него по всем селам и весям... Но она сама выбирала! За "красивую жизнь"... И этот следователь был дурак, но ему очень крупно повезло: его просто вышвырнули... Но – она, она-то!.. Она даже не вспомнит. Почему знаю? Эксперимент сделал: когда она меня про вас спросила, то я ей его ружье предложил забрать. Так она даже не дрогнула! А ведь он за нее стреляться хотел... Его тогда отсюда до города в наручниках в багажнике везли... Но у нее даже глаза не сморгнули!
Анюшкин неожиданно вынул из руки Глеба бутерброд и откусил его сам.
– Это вы про Котова?
Тот поперхнулся. Правильно! Нечего чужое брать, мог бы сам себе намазать.
– Вы и про него что-то знаете?
– Это он мои бумаги нашел. И через Светлану прислал.
– Ах, вон оно как... Это еще прискорбней... Но он-то теперь свободен, а за вами охотятся. И вы мне не сказали, что это не за убитого доктора. То есть не за одного только доктора... Меня предупредили, я вам тоже не сказал, что вы здесь нежелательны. За вами какая-то история с Москвы тянется? После расстрела парламента? Но вы же под амнистией?
– "Под амнистией"! Если бы вот умер, с кладбища сняли бы наблюдение... Но пока я жив... Сами говорите: "тянется".
– Чем живы? Если я правильно понимаю: этими бумагами?
– Правильно понимаете.
– Что там?
– Свидетельства... Нашей невиновности.
– И за это-то вас и преследуют?
– Да... Патриарх произнес анафему. Тем, кто человеческую кровь прольет... Вот мы и собрали все свидетельства – мы ничью кровь не проливали!
– Господи! Ну почему, почему вы молчали? Анафема. Ну конечно же! Анафема! Неужели это нельзя было мне... ну, доверить, что ли? Я ведь вас почему спрашиваю теперь, не оттого, что боюсь. Нет! Но я просто не знал, как вам помощь-то требуется. Какая помощь... Это же теперь только я понимаю кто за этим стоит! Перед анафемой...
– Госбезопасность? Ничего подобного! И даже не "бейтар". Это... я и сам иногда не в состоянии понять.
– Да-да!
– Иногда щупаюсь перед зеркалом: может, мания преследования... Ведь я уже как колобок – только оторвался от одних, меня тут же нагоняют другие... Даже этот доктор – ну почему его на моих, именно моих глазах? Ладно, Джумалиев вот заступится, отпадут "эти". Так уже точно новые будут... Кто только?
– Я знаю, знаю... это Охотники за буквами!
– Кто-о?!
– Охотники за буквами.
– Говори!.. Рассказывайте.
– Это особая история... Вы же знакомы с теорией звука как дыхания? И не просто дыхания, а дыхания жизни. Той самой, что в Адама вдохнулась? Так вот. Произнести звук – значит дохнуть. То есть выдохнуть звуками имя... Это же: "В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог... Все чрез Него начало быть, и без Него ничто не начало быть, что начало быть. В Нем была жизнь, и жизнь была свет человеков". Я эти слова и во сне даже помню: "В Нем была жизнь". Жизнь... Поэт – человек, наполовину живущий в этом мире, наполовину в ином, он ловит своей душой идеи. Которые еще там, но уже неминуемо приближаются. И провозглашает их прибытие на землю. Греки, а потом и святые отцы хорошо различали это внутреннее, непроизносимое Слово. Именно поэт находит ему адекватное звукосочетание. И Слово становится внешним. Но поэты всегда ужасно читают свои стихи, мертвенно. Это не их призвание. Стихи должны читать рапсоды, которым дано так особенно дышать, что мертвенные пока, но понятные уже всем идеи оживают и сами животворят уже в душах слушателей. Это древние греки тоже хорошо знали. Ведь что интересно: рапсод, читавший только Гомера, сам впадал во время чтения "Илиады" в транс, но этого не случалось с ним при чтении, ну, например, Пиндара. И наоборот, тот, кто читал только Пиндара, не впадал в транс при стихах Гомера... Да. А уж потом писцы ловят ожившие звуки, расправляют их, как бабочек, иглами грамматик. И помещают на страницы в виде букв. Мысль, записанная буквами, похожа на...
–...на кладбище. На города мертвых. Буква – эпитафия звука.
– Нет! Нет! Буква – хранилище звука, его спора. Ибо звук в ней не жив, но и не мертв! То есть он жив, но как в летаргическом сне. И более того, из буквы он может переходить не только в нашу жизнь, но возвращаться в ту, в жизнь идей. Это в случаи гибели рукописей. И поэтому бессмысленно сжигать книги. Идеи от летаргического сна записей вновь – через астрал, через чье-то бесконтрольное вдохновение – возвращаются в наш мир! Реинкарнация через вдохновение! Опять весна, опять цветы! И поэтому умные или, точнее, настоящие охотники за буквами знают: все опасные рукописи и книги нужно не уничтожать, а просто таить, прятать! Прятать от возможного рапсодирования! Озвучивания. Вот вам и закрытые архивы: то, что записано, но что нельзя прочитать, лучшее пока средство убрать идею из нашего мира.
– Спорно. Но...
– Спорно! Но если признать, что смерть – это только сон, только пребывание в ином мире, то тогда нет противоречий. Да, тогда я соглашусь с вами: текст – кладбище, а буква – могила. Соглашусь, потому что смерти нет, но есть некое состояние. Могила – гроб – домовина. Дом – это вот наш компромисс. Да! Хорошо!
– Так какие же, по-вашему, за мной бегают охотники?
– А... это все равно! Все равно! Они беспринципно меняют имена, лица, принадлежность организаций и религий! Важен только дух, их водящий! Он! Дух!.. А все остальное декор, внешнее украшение, перья на шлеме... Вспомните, сами же говорили, что они всегда разные – сначала вас водила по Москве госбезопасность, потом ее сменили "бейтаровцы", далее – уголовники, а потом... "Потом" пока не наступило...
– Потом меня начнут преследовать братья по разуму.
– Какие? Почему?
– Братья-патриоты. Или, точнее, отцы-наставники. Слишком многих мучает их неучастие.... И наше поражение.
– И вы их, выжившие, всегда своим присутствием обличаете?
– Да.
– Тогда эти-то точно догонят. Потому что думают с вами одинаково... Кстати, и ваши знакомые шичкисты расшифровали свойства букв. И они очень активно используют в своей магии дневниковые похороны страстей. Они пишут дневники с искушениями и хранят. А их тайное оккультное ядро – секта чуриковцев, – так те еще употребляют и ритуальное сжигание живых текстов: "братцы" пишут клятвы и жгут, превращая их в новые идеи для новых возможных своих последователей. И даже никакой "наукой" не прикрываются...
Анюшкин, Анюшкин, он совсем не чувствовал собеседника. Его не только не интересовал эмоциональный заряд, но даже уже видимые конвульсии Глеба. Он просто исследовал очередной казусный вопрос... А Глеб уже спрятал под стол руки... Гул... Этот гул... И все до него доходило теперь как бы с эхом, смысл произносимого воспринимался с некоторым отстоянием от восторженного голоса Анюшкина:
–...А тут тоже можно вспомнить интереснейшую систему письма древних иудеев: они не писали гласных. Даже не надо спрашивать почему: чтобы не ловить и не мертвить священного дыхания, что к ним через пророков исходило от Самого Бога. Это хранилось в только живом предании – из уст в уста! И поэтому же для них невозможно было даже и произношение имени Иеговы. В самом деле, нельзя же давать жизнь Тому, Кто Сам ее дает! И кстати, вообще у многих кочевников, не знающих постоянных домов, безумящий страх перед всеми могилами – домами мертвых. Нет для них и большей скверны, чем мертвец. Даже если это их родная мать или их ребенок. Они всех хоронят обязательно в тот же день. А не на третий, как мы с вами, например... Поэтому происхождение буквы исторически всегда напрямую связано с оседлостью... И священности, а не трефности потустороннего – загробного – мира. В понятии рая, а не царства Эрлика...
Из окна Степанова дома вылетело стекло. Раздался тяжкий протяжный крик. Или же мык. Это явно был зов о помощи. Анюшкин всплеснул руками, побежал:
– Степану новую порцию надо. А я забыл приготовить. Ах же я, такой-сякой! Бегу, бегу!.. Сейчас я быстро.
Но он долго еще возился с замком сарая, наконец грохнул откинутой щеколдой, скрипнул дверью. Глеб с трудом разжал скрюченный до судороги кулак: на клочке салфетки карандашом было нацарапано: "Принеси завтра к бабе Тане". На той стороне ничего больше не было... Так. Понятно. Приказывают повинуйся. Или не повинуйся. Как сам знаешь... В любом варианте исход уже угадать не трудно. И расход, и приход... А баба Таня-то здесь при чем?..
Анюшкин с вознесенным над собой стаканом забежал в избу Степана. Стон затих.
– ...Эх, Анюшкин, да как еще проще? Я ведь вас не обвиняю в том, что вы не догадываетесь, чем "дос" от "виндоус" отличается. А мне же почти каждую ночь монитор снится и пальцы клавиатуру ищут! И еще вопрос: а взаправду ли я такой ... возвышенный? Я, может быть, только и делаю, что слежу: как я выгляжу? Впрочем, и вы вполне можете этим страдать. Я вот вас все время как бы около Юли вижу. Она постоянный раздражитель, от которого вы все время рефлексируете. Ваше мужское самолюбие просто кипит от ее льда.
Анюшкин онемел. А Глеб бил все дальше:
– Но я даже на секунду не верю, что все ваши копания в интеллектуальных отвалах связаны с комплексом маленького роста. Ни на секунду. Ибо вас не интересует результат. Но вопрос не в том, что вы делаете, а – зачем это вам? Зачем? И вы сами никогда не захотите этого ответа...
Глаза у Анюшкина стали больше его выпуклых очков. Оставалось совсем чуть-чуть до апоплексического удара.
– Не захотите. Почему? А потому: зачем знать про то, что не мучает вас как интеллектуальные бирюльки?
– Глеб, я прошу вас, перестаньте! Что вы хотите со мной сделать?
– Я? Хочу?.. Я хочу, чтобы вы сами со мной были предельно просты. Просты и доверчивы. То есть, в нашем случае, не притворяться, что мы на равных. Опять, что ли, почему? А потому, что я – здесь – только от вас и завишу. А я бы хотел... Ладно... Поймите главное: я здесь не могу быть тем, кем я мог и хотел бы быть для вас в моей Москве. В моей – вы слышите? – моей Москве! Я так хотел бы быть вам... ну, равно ответным. Вы понимаете?
И Анюшкин осел на землю.
– Анюшкин, вы же, в конце концов, человек. Так вот и... я, оказывается...
– Глеб! Я... действительно человек.
– Тогда почему вы меня не желаете понять? Чуть-чуть войти в мое сверхдурацкое положение?
– Глеб. Простите.
– С удовольствием. Но и с просьбой: не бросайте меня на свои эксперименты. Я не всегда герой. Иногда мне тоже бывает слишком больно.
Это было уже настоящей дружбой. И требовало настоящего, круто обменного закрепления. Глеб снял свои злополучные часы. Если честно, он их уже тихо ненавидел, – так пусть другого радуют! Анюшкин опешил: а он-то чем?
– А вы мне это самое ружье. Что от Котова осталось... Не насовсем: его Светлане отдам. Мне лучшего подарка и не будет.
– Да. Но это не мой подарок. То есть не мое ружье.
– Плевать. Ваш подарок – это моя исполненная прихоть. Да?
– Да... Да!
– Вот как хорошо! Хорошо, Анюшкин!
– Так... согласен.
А еще бы не так: дружба – это было то, что ему самому больше, чем Глебу, было необходимо для существования в этом вот глухом алтайском таежном кордоне. Ну не был же он простым обходчиком! И посуду он не мог просто так за хамьем мыть. И доедать их сыры и колбасы.... Он сам, как и Глеб, всегда, всегда понимал: "те" все вместе и пальца его не стоили. Не стоили!.. А посему – что им с Анюшкиным делить? Ну? Амбиции умников? Бессребреников? То-то. Они так в полном теперь равновесии...
– Глеб, а как вы с Филиным сошлись?
– Я оценил ваши проверочки.
– Что? Неинтересно получилось?
– А вы опять за свое: я живу не из соображений любопытства! Мне за последние годы уже достаточно впечатлений. До пенсии.
– Нет. Я все же думал...
– Правильно думали: я оказался очень интересен вашему Филину. Он меня всего прощупал. Чувствительно. А поскольку я это все-таки вытерпел, то он меня пригласил в баньку. Ночью... "Свои только будут!" Кто эти "свои"?
– Даже так?.. Это очень-очень... тьфу! Чуть опять не сказал: "интересно".
– Спасибо.
– Даже в баньку... Но вы, надеюсь, не пошли?
– Стыдно сказать – забыл.
– Как хорошо. Хорошо!
– А вы что, там побывали?
– Я? Нет! Я, видите ли, совсем не моюсь, много лет. Но там был один знакомый.
– И? Не тяните, рассказывайте: куда я по вашей милости чуть не угодил?
– Действительно, чуть не угодили. Баня. Это ведь не просто место, где грязь смывают. Вместе с кожей. Там, главное, дух... запах у человека меняется.
– Понятное дело. И что?
– А то, что в бане мистики всегда больше, чем физики. Не зря же ваши нынешние друзья-старообрядцы кресты еще в предбаннике снимают. Потому как опытным путем знают: баня – это миква. Это ритуальное омовение и единение по роду. По крови. Чужим в бане не бывать. После той самой единой помывки вы уже родня. На этом же и крещение стоит. Бабтус – омовение. Почему оно и должно быть в полное погружение. А духовенству так и категорически с мирянами мыться нельзя...
– Так почему хорошо, что я с Филиным не помылся?
– Там... Там это мытье в два этапа проходит. Первое – малая ступень. После нее обычно большая часть отпадает. Это просто раскрытие третьего глаза. Через начитку мантр. Люди поля начинают видеть. Лечить. Этого основной массе хватает. Больше нагрузки их воля не понесет... Но вас бы потом, наверное, и на вторую ступень повели... Вы-то для него, судя по всему, очень ценны. Очень. Ему нужны те, кто не только мир видит, но и может сам на этот мир влиять. Но вот... Не каждый...
– Ну?!
– Понимаете, Глеб, мне об этом трудно говорить, неприятно... Да ладно, вы того человека все равно не знаете: посвящение-то через мужеложество происходит...
– Ну спасибо!... Ну вы меня и познакомили!
Анюшкин искренне побелел:
– Глеб! Что вы! Я...
– Ну что?
– Я и не... подумал, насколько вы Филину подойдете... А почему, кстати?
– А потому, что я свое мнение обычно при себе держу. Не то что кого-то боюсь, а обижать чужих не приучен.
– Это вы опять про меня. Да. Согласен, я болтлив. Но вы все равно не ходите в общие бани. Это точно – миква. Там не только тело промывают... И к Семенову тоже. А вообще, лучше как я – совсем не мыться.
Он зачем-то вдруг взял светланину бейсболку. Заглянул вовнутрь.
– А когда вы ружье ей должны передать будете?
– Завтра.
– Оно заряжено. С тех самых пор. Жаканом.
Глава шестнадцатая
Сон ушел легко, с толчком в плечо: "Вставай!" Голос был четок. Он сразу сел, пригляделся: Анюшкин спал. Очень осторожно обулся, вышел сквозь сени, ничего больше не цепляя – "привет, шалыга!", скользнул за чуть скрипнувшую дверь... С крыльца его осыпали все звезды мира. Небо, нависшее над самой головой, дышало: в восходящих струях теплого воздуха звездные лучи переплетались в единотканое плазменное дрожание, переливы легчайших серебристых вибраций прозрачного темно-синего шелка. Все было преисполнено восторженной тишиной и тайной ожидания неизбежного чуда... "Покрывало Изиды"... И под ним – эта безответно черная-черная земля.
Глеб перестегнул застежку на бейсболке пошире и надел ее козырьком назад. Вскинул на плечо ружье. Как все же меняется отношение к окружающей жизни, когда у тебя в руках оружие. Оружие – и ты теперь уже не находишься под защитой множеств этических табу: ты не гость, не странник, не "слабый". Ты теперь уже достоин быть убитым и съеденным, как равный по возможности убить и съесть сам... Холодные стволы вертикалки-"ижа" приятно тяжело похлопывали по правому бедру. Ладонь шершавил еще новый брезентовый ремень... Слух обострился, как у хищника: кто там зашуршал впереди?.. Показалось. Ну ладно, повезло тебе, невидимый противник... Сколько теперь времени: час? два? Да, нужно отвыкать от часов, отвыкать. Глеб поддернул ремень. Вот уже и ручеек с водопадиком – полпути до лагеря. И как точно он идет. А теперь стоит взять чуток левее, обойти палатки выше по реке и через две горки оказаться сразу в ущелье бабы Тани. Зачем же крюка давать? Так скорее. Скорее... Да. Хоть и темновато – луна застряла где-то за горой, но авось все же появится... А звезды-то, звезды! Вот разыгрались без нее...
Реку, на которой стоял лагерь, он перешел, по своим представлениям, километра на два выше. Переход был не из приятных, и ружье становилось все тяжелее и тяжелее. И ненужнее. На том берегу обулся и повесил его уже через грудь наискось, чтоб не держать... Нет, главное, как он уже лихо лазал по камням между сосен и шиповника!.. Тяжело дыша, Глеб стоял на гребне. Низко над горизонтом сидело какое-то очень бледное и словно отъеденное мышами светило. Настроение было уже совсем другим, чем перед выходом. Эта самая ущербная луна освещала контур еще более крутой горы, которую ему предстояло перейти... А куда он, собственно говоря, так спешил? Ну да, было такое настроение – с оружием пройти по ночному лесу. Дурацкий такой порыв... Юннатский... Хорошо, что некому видеть. И кто только его тогда в плечо толкнул? Он-то подумал – ангел. А теперь вот сомнительно... Внизу, у подножия нового подъема, настроение совсем упало. Плотный ельник жадно цеплялся за одежду, с треском теряя свои лапы. Кисло пахло папоротником и мокрыми, заплесневелыми мхами. И повсюду хаотично торчали острые камни видимо, весной здесь тоже стекала вода, понатащившая их со склонов... Кепку пришлось нести в руках, прижав к груди, как великую ценность – пару раз он ее почти потерял в этих зарослях. Какие тут теперь прислушивания к чужим звукам, он сам ломился на подъем, как ошалелый кабан. С ружьем-то... Дурак... И как еще он будет утром выглядеть в хитрых-хитрых глазах бабы Тани. И в красной шапочке... Вот дурак.
На второй горе Глеба ждало очередное испытание: и так хилая луна совсем куда-то запала. С той стороны только дымно подсвечивался далекий зубчатый горизонт, сияли глупые звезды. Но подул довольно напористый ветерок. Приятно... Так. Нужно только собраться с мыслями и сориентироваться. Судя по всему, ему туда. Именно это, кажется, и есть та скала, где горела тогда солнечная осинка. А здесь, в узком и крутом ущелье, течет теплый ручеек. Вперед, что ли?.. Или немного еще левее и выше?.. Этих сомнений вот теперь и не хватало. Может, тогда вообще стоит вернуться? Ну-ну. Глеб решительно стал спускаться.
В этом ущелье теплого ручейка не было. Вообще никакого не было, даже холодного... Неужели он высоко взял?..
И тут на него сверху полетели камни. Два или три здоровенных острых камня сильно ударились прямо под ногами и, разбиваясь на куски, осыпали его мельчайшими осколками и пылью. За ними с щелканьем летела разнокалиберная галька. Глеб отпрянул и в ужасе вжался в стенку ближнего валуна. Грохот затих так же неожиданно, как и начался. Тишина. Только запах пыли... Что же там? Коза? Или кто другой? Тишина опять была полнейшей. Неужели случайность? О, если бы! Осторожно привстал, снял ружье – оно вновь стало нежно родным, перехватил левой рукой за холодные стволы, уперся прикладом в живот и шагнул в темноту. Под ногами предательски громко скрипели свежевыпавшие камни и камешки, за брюки цеплялась и зло шуршала высокая ломко-старая трава. Крадись, не крадись... Десять, двадцать напряженных шагов... Никого, кроме себя, он не слышал. Ну? Случайность?.. Вроде как да... Но ружье не убирал... Только вдохнул поуверенней и – на! – вновь! Сухие щелчки колющихся от ударов гранитных ядер. Его уже буквально накрыл новый камнепад: несколько крупных булыжников откровенно прицельно искали его тела! Один из камней даже шоркнул по правому плечу, выбив приклад. Ах ты гад! Ну лови! Глеб вскинул ружье и нажал оба курка. Выстрелов не последовало. Не взведено? Или предохранитель? Вот уж точно болван! Это надо было вчера разбираться: Глеб впервые в жизни держал в руках такое охотничье ружье без всяких курковых взводов...
Оставалось бежать, опять, опять бежать! Назад по расщелине!.. Кто-то там, высоко над ним, тоже уже не скрывался: топотал вовсю. И из-под его ног сыпались и сыпались на Глеба камни. Гад! Гад! Только бы не обогнал. Справа появился широкий провал в стене, и Глеб рванул туда, в неизвестность, подальше от нового охотника за буквами. Да, видел бы его сейчас Анюшкин со своим теоретизированием! Очень иллюстративно: охотник и буквонос. Нет, буквопис... Букводел... Стены катастрофически сужались. Если кинет камень, не промахнется. Теперь еще раз направо – и Глеб оказался в маленьком воронкообразном каменном цирке. И выхода не было. Не было. Все! Принимаем бой! Он задом отступал к дальней, почти отвесной стене, пытаясь пальцами быстро перещупать все рычажки и выпуклости затворной части. И что-то даже у него там и задвигалось, когда в затылок и спину ударил поток ровного ветра. Глеб резко обернулся: из-под торчащего огромного выступа скалы сильно тянуло радоном. Как из той, запомнившейся с детства, кавказской палаты с лечебными ваннами... Это был вход в пещеру.
Пригнувшись, он нырнул под скалу и уже в абсолютной тьме крепко врезался во что-то лбом... О, если бы можно было громко выругаться!.. Выставив вперед бесполезные в ином плане стволы, Глеб на корточках продолжил свое путешествие в беспроглядную неизвестность. Ветер дул на– встречу совершенно ровно: где-то там, впереди, были огромные полости, из которых так несло этой радоновой мутью. Куда дальше-то? Но тут он замер, камбалой залипнув в слишком мелкую выемку: сзади заметался луч фонарика, нервно выхватывая неровные, но хорошо окатанные своды и стены, покрытые поблескивающими в ответ солевыми кристалликами известняка. Тот, кто его ловил, сделал вперед шаг, другой... Глеба наполовину укрывал легкий поворот, луч не мог зацепить его лица и груди. Только такие белые на серой извести кроссовки... "Охотник" шагнул еще ближе, и свет замер: прямо перед лицом Глеба откуда-то с потолка свисала огромная красная змея. Она висела чуть-чуть покачиваясь, изогнувшись снизу полупетлей так, что ее головка могла свободно следить за любым движением вокруг. Холодные, золотого огня, с хорошо видной в такой близи вертикальной щелкой зрачка глаза красной змеи зло смотрели на свет... Глеб не выдержал и поднял ружье, практически уперевшись в нее дулом. Змея качком повернулась к нему. Выстрел был ужасен хлопок ударил в уши, и, словно плохо натянутая струна, заныла улетающая рикошетом пуля, а стены, казалось, отслоились, отражая бесконечное, повторяющееся и перекрывающее себя эхо. Где-то там, глубоко-глубоко, эхо превратилось в физически ощутимый всем телом гул. Там, видимо, произошел обвал. Из далекой глубины пещеры понесло пылью... И она ожила...
"Охотник" от неожиданности уронил фонарь, но поднять его уже не смог: из всех щелей и щелок, из-за камней, и просто из этой вязкой от пыли темноты наружу ползли змеи... Тысячи змей... Они ползли плотной волной, одна переползая по другой, по третьей, десятой... Пол, насколько хватало света, весь шевелился. Холодные, скользкие твари шипели и шуршали, и этот тихий шорох был громче всех грохотов внутренних обвалов. Глеб, став соляным столбом, смотрел, как ветер мимо подрагивающего от касаний, но все еще продолжающего светить фонарика выносит облако дыма и пыли, как на светлеющем фоне неба убегает кто-то в накидке с острым капюшоном. И еще он остро ощущал, что по самые лодыжки утонул в шевелящейся массе выползающих из пещеры змей...
Минут через десять-пятнадцать – кто бы посчитал! – шевеление на полу прекратилось. Фонарик, весь заплеванный ядом с налипшей пылью, почти уже не горел. Глеб очень-очень медленно поднял выпавшее у него после выстрела ружье и еще медленней шагнул к свету. Так же плавно, как во сне, нагнулся, поднял фонарик, выключил. Так его не будет видно – "охотник" наверняка где-то еще там. И может быть, он еще не закончил на сегодня... Но Глебу теперь окончательно ясно, что его сегодня разбудил не ангел... Анюшкин-то дрыхнет. И баба Таня... А может, она услышит грохот? Бабахнуло, как из "Авроры". Дажневу такое сравнение понравилось бы. Обязательно понравилось бы. Только вот змей должен был быть не красный, а зеленый. Или это все ему со страху почудилось?.. Похоже, что ему со страху почудилось другое: из глубины пещеры кто-то выходил! Осторожные, но явно торопливые чьи-то шаги четко приближались... Так. Предохранитель он сдвинул. Один раз бахнул. Остался еще один заряд. Кому? Вот уж вопрос... Снаружи явно враг. Изнутри – это еще надо посмотреть. Если успеешь.
Из-за поворота появилось мечущееся пятно какого-то очень трепетного неяркого света – свеча? Глеб выставил навстречу свой фонарь: он-то не охотник, ему сначала все же стоило посмотреть, а лишь потом стрелять... Еще шаг – и он высветил... бабу Таню. Милая бабка спешила к нему вперевалку, с маленьким старинным шахтерским фонариком со свечой за мутным стеклом.
– Глеб! Не слепи ради Христа. Пойдем, пойдем скорее.
Она развернулась и пошла назад. Он, еще ничего не соображая, шагнул за ней. Напоследок оглянулся: по противоположной стене неровным рябым пятном чернела разбрызганная кровь, и под ней – веревкой – обездвиженный кусок змеиного тела...
– Скорей, скорей, Глебушка. А то опять что обвалится. Не пропустит. И так больно кусок большой отпал. Сильно проход пересыпал... Ты огонь-то свой пригаси. И за мной, за мной. Токмо в стопу ступай. Этот ход-то ко мне, к моей избушке ведет. Прямехонько. Тут ранее ручей-то и тек. Давненько... Но теперя новую дыру пробил. А чего ты бабахал? Ай, мил человек, кто за тобой гнался?
До Глеба все доходило не сразу. Но доходило. Например: это в самом деле баба Таня. И она почти за руку ведет его по темнющей пещере, переводя через свежие – от его рук – и застарелые завалы, да так ловко, что иногда без нее он и не в состоянии был бы пролезть. А еще он только что убил змею. А вот тот, кто пытался убить его, убежал. Позорно. А еще по нему проползло не меньше сотни шипящих тварей. и не укусили. Что-то мешало, прилипнув к нижней губе. Глеб слизнул, пожевал. Быстро включил фонарик, посмотрел: это был кусочек красной змеиной шкурки. Вдруг сильно-сильно затошнило. Он остановился, приставил ружье к стене. Шагнув назад, согнулся. Вырвало... баба Таня понимающе ждала. Пошли дальше. В какой-то момент потолок и стены будто вдруг разом растаяли – слабый свет свечи за закопченным стеклом совсем обессилел в огромной, неизвестных пределов, зале. Здесь ветер уже не дул. Он здесь жил. Глеб вновь включил фонарик – и обомлел...
Гигантская линза пещеры отражалась искрящимися острыми сосульками извести в черной глади подземного озера. Он шагнул к воде, посветил вглубь. Дно странно отразило свет: тот переливчато двоился, троился... Это там лед, догадался он. Посветил вокруг – и ничего не увидел. Озеро и чернота. Сталактиты и пустота. Хрусталь, бархат, серебряная парча. Да что же там километры?.. Баба Таня уже довольно далеко ушла вперед, а он все не мог налюбоваться чарующей игрой перебегающих по ближним стенам из лепной алебастровой колоннады белых искр и их голубых отражений в ледяном зазеркалье... Фонарь моргнул, потом еще раз и окончательно пожелтел. Пришлось сдаться...








