355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Дворцов » Аз буки ведал » Текст книги (страница 7)
Аз буки ведал
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 02:00

Текст книги "Аз буки ведал"


Автор книги: Василий Дворцов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц)

Отходили за чаем оба очень медленно. Мелкие соленые сухарики с медом, молча и походя принесенный Степаном целый бидон жирной неснятой простокваши, посыпанной сахаром... Где-то между двумя дальними хребтами собиралась, но так и не решалась, куда двинуться, темная грозовая туча. "Грозы нынче поздние, зимы долго не будет". Анюшкин жаловался:

– Так вот пробивает. Совершенно не связано с какими-либо сезонными или атмосферными переменами. Только начинаю чувствовать сильный внутренний холод. Такой, что кажется, спина изнутри вымерзает. Уже знаю – нужно забиться в уголок, лечь. И ведь ничего потом не помню! А говорят, и постанываю, и верчусь. Значит, какая-то жизнь идет. Вообще, существует совершенно неверное мнение, что сон – это отдых. А позвольте спросить: от чего? Чтобы отойти от трудов, достаточно полчаса поваляться ну час-два. А мы ведь двадцать лет за свою жизнь спим! Двадцать лет. Я, когда в юности об этом задумывался, страшно психовал, все пытался найти такой режим, чтобы спанье сократить до минимума. Волчий сон практиковал одно время: три-четыре раза в сутки по полчаса-часу. Чуть с ума не сошел. А потом встретил мудрого человека. Он мне раскрыл очень простую и очень древнюю формулу: "Сон – это общение с богами". То есть сон – это тоже жизнь. Другая, не похожая на дневную, не подконтрольная сознанию, но самая полноценная, столь же необходимая и нужная. Двадцать лет, это ж подумать только! Не зря же. Действительно, человек весь создан так премудро, что ему оскорблять своего Творца самопеределыванием кощунственно, в конце концов... Что значит вторгаться в подсознание? С каким мандатом?.. Ведь это духовный культуризм, в конце-то концов.

– А я все про свое. Мне часто приходится во снах воевать, с разным успехом. Чаще, конечно, проигрываю. Особенно в детстве кошмары мучили. Разные. Но почти всегда там был, пусть в разных обличьях, но по внутреннему ощущению – один и тот же кошмарный хозяин. Четко я его запомнил лет так с четырнадцати: мне нужно куда-то пройти, очень нужно. И все вроде помогает: и дорога знакомая, и кто-то тоже добрый рядом со мной. А потом – все! Я блуждаю, за мной гонятся, опасность отовсюду... и этот знакомый, добрый мать ли, одноклассник ли, или сосед – вдруг превращается в змея, дракона. А в последнее время я его уже заранее стал вычислять. Тогда мне перестали весь сюжет показывать, а так, одни обозначения: выход из привычной ситуации, дорога к месту, подмена доброго на зло, и – вот он. Все чаще и он стал одинаков: это уже не змей, а скорее человек. Лысый, но с бородой, вылитый Пан у Врубеля. Но все равно – и кожа, и, главное, ноги, ноги! – как змеи. Я не могу, не знаю, как с ним справиться. Неделю после такого сна хожу как побитый. Физически болит.

Анюшкин поставил пустую кружку, опять беспокойно посмотрел на далекую грозу. "О корове тревожится. Соскучился".

– Сюжет таких снов, как ваш, чаще всего определяется мифом. Вашим кровным, этническим мифом. Вашим тотемом. Тут даже гадать особо не надо, если вы свою родословную знаете. Кровь, она несет в себе весь эпос: сотворение мира, отпадение и бунт против богов, искупление. И если днем ты личность, сам себе кузнец, все вроде под контролем сознания, то ночью ты только эритроцит в токах вен всего рода. И вот здесь корень: чтобы стать христианином, нужно уйти из рода. "Оставь отца своего..." – это сказано каждому. Это на самом-то деле очень-очень тяжело. До конца, пожалуй, и осознать невозможно. Но мы попробуем. Ведь все христианство собрано в личности Господа, данной нам зримо и ясно через Его земную жизнь. Назвавшись христианами, мы сами по мере своих сил стараемся во всем подражать, то бишь ассоциировать себя с Иисусом Христом, Его земной судьбой. А Он был здесь "безотцовщиной". Здесь у Него была только Мать, которую Он с креста передал Иоанну, отказав в этом своим сводным, по мнимому отцу Иосифу, братьям. Так Бог усыновил человечество только через Мать, только в Ее материнстве. И Свое отцовство Он не делит ни с кем. В христианстве все кровные отцы как бы "мнимые": ибо только треть человека – его земное тело родится от плоти, душа же и дух не имеют здесь, на земле, себе причины. Акт принятия крещения – это наши и смерть, и одновременно рождение. Своего рода смерть для ветхости, для тотема. Родившись же от Духа, взяв крест, мы выходим за этот тотемный порог и идем вслед за Господом Иисусом, и вслед за Ним уже законно призываем теперь истинного своего Отца – Небесного... Звучит неожиданно. Обидно. Но иначе нельзя... Тотем – это защита рода от внешней агрессии, вспомните сказку о волке и семерых козлятах: волк обязан быть похож на мать-козу тотемного хозяина, иначе его не впустят. Не впустят! Но тотем и не выпускает из рода. Он как запор на дверях. Как страж порога: ни туда, ни оттуда. В младенчестве это хорошо, нужно. Но вот вы взрослеете. Становитесь самостоятельной личностью, и ваш дух зовет вас в путь к поискам иного дома. Дома для духа, а не для души-крови. Но вот тут-то страж порога вас и не выпускает! Какое там христианство! Стоп! Если вы эллин, иудей, мордвин, татарин, вятич, курянин? Оставайтесь язычником! Оставайтесь внутри! Или убейте его...

– Но я наполовину русский...

– И? – Анюшкин стал тихо заводиться. Первый, уже выученный Глебом признак – сучит ножками. Ладно, пусть это будет последний вопрос. – Так русские и есть смешение славян с угрофиннами! А не с тюрками, как тупые европейцы считают. Хотя вы-то особый случай, как раз для французской энциклопедии. "Какого русского ни потри – татарина найдешь" – так у них, кажется? И еще, это именно от неустойчивого совмещения в вас сразу двух очень разных тотемов и происходит вот эта ваша повышенная патриотическая или, точнее, ваша националистическая активность. Я как-то так давно уже подметил, что практически все-все националисты обязательно не очень чистокровны. Вас не обижает такое словосочетание? Слава Богу. А секрет-то весьма прост: внутри человека идет борьба, а он ее проецирует на весь мир. Борьбу своих собственных тотемов. У кого что болит...

– И где выход?

– А убить в себе тотемного стража. Выйти в дорогу. "Сын Человеческий не знает, где преклонить голову". Ставший христианином – свободен. И беззащитен, если не пойдет узкими вратами. Как я, например... Я ведь не смог быть "просто верующим". А хотя два года в Псково-Печерском монастыре после крещения послушником прожил. Но! Оппортунист... Или идиот.

Туча все-таки отошла в соседнюю долину. Но Анюшкин уже зарядился. Он теперь сам излучал электричество. Глеб это ощутил, когда тот забирал у него кружку: разряд был с искрой и треском. Теперь Анюшкин говорил как заведенный, сам по себе. Собрав грязную посуду, он пошел ее мыть к речке, не замолкая, а Глеб шел сзади и слушал его воздушное бормотание. Сколько же знаний нес в своей маленькой головке этот человечек! Вот, живешь в столице, можно сказать, в самой гуще каких-то событий, точнее, даже не каких-то, а весьма аукающихся во все стороны. Вокруг сотни, тысячи людей, все, или почти все, не дураки, тоже и книжки читают, и все вокруг как-то классифицируют, обустраивают в разные теории и прогнозы. А потом навязывают эти теории всей стране, где их системам и выкладкам находятся уже миллионы единомышленников... И вот – на! В самом глухом месте, на границе гор и тайги, посреди кузнечиков живет оппозиционер всему этому миру. И ведь действительно, сколько же стереотипов он разрушает! Можно представить только, как его монахи побаивались. Рады, поди, были, когда провожали. Но там-то ничего, там люди мирные, в терпении упражняются, врагов любят, а вот с политиками его нельзя оставлять – защиплют. Насмерть. Войдут во временную коалицию и защиплют... Анюшкин истекал:

– Вообще, что человек вокруг себя видит? Себя! Только себя. Сам болел, значит, и кому-то посочувствует. Самого не обижали – другому ни за что не поверит. Почему, как мы сходимся? Да только на душевном созвучии и сходимся. Что я, книжку открою, в ней увижу? Да только то, что у меня внутри уже лежит. Остальное отфильтрую, даже не замечу. На этом вся магия стоит раскрыть спящие силы. Люблю сказку про Василису Премудрую: "Иван-царевич, везде ходи, а сюда не заглядывай..." Как же! Первым делом туда. Потом что с ожившим Кощеем-то делать? Первый псалом, "иже не читаем у евреев", о чем гласит? "Блажен муж, иже не сидит на совете нечестивых". А мы как? Подумаешь! Вот потом-то и подумаешь, когда из тебя закрытым, тайным обрядом – в кино ли, театре ли, на концерте – нечто этакое хвостатое на свет вытащат! Да пусть бы оно там спало еще три поколения... Ничего никто никому не навязывает. Все в нас самих. Одно только спасти может – монашеский постриг. Выход из этого заколдованного круга только по вертикали... Вот, например, политика. Что вас дернуло туда? Что, лидеры были хороши? Эти-то Хасбулатовы и Руцкие? Что, у кого-то из вас иллюзии были на их счет? Вряд ли. Все видели– кто они. А пошли, пошли потому, что вас раскрутили, вскрыли через радио, через газеты, через этот сатанинский ТВ-ящик. И вытащили таившегося до поры в ваших сердцах беса бунтующего. Это ж всем давно, от первого Рима, известно: нельзя перевороты мирным людям делать. Это дело армии. Толпа! Рим для своей черни Колизей изобрел, где гладиаторы– только наживка, приманка это для плебса. Любой человек в толпе теряет самоконтроль, волю, становится "коллективно подсознательным". Даже еще точнее духоводимым. Помните самоопределение антихриста: "Я ваш бог– экстаз?" Экстаз. А это уже имя подсознательного Диониса. Аполлон – он же всегда созерцательный, солнечный, ясный, даже во снах. Он всегда один на один. А Дионис – толпа, опьянение, этот самый экстаз... Глеб! Глеб! Вы же человек, личность. Ну почему вы тогда были в толпе? Почему шли за этими?..

Миска упала в воду и поплыла. Они оба смотрели ей вслед, смотрели, как она, постукивая о камешки и кружась, быстро добежала до поворота и матово блеснув своим алюминиевым боком, скрылась. Догонять? Ни в коем случае: это была жертва, жертва примирения. Анюшкин разбередил слишком больное, нет, слишком еще живое... Опять эта вереница людей, гонимых на расстрел к стадиону... Неужели все это теперь уже история? Неужели теперь уже можно спокойно или пусть даже не очень – обсуждать количество и качество людских потерь? И это делают, делают уже те, кто не видел лиц и глаз убиваемых. Бледных пятен лиц, темных пятен глаз... Какой экстаз? Анюшкин, о чем ты?

– Пойду поищу чашку.

Глеб пошагал очень неуверенно, словно боясь поскользнуться на раскрашенных солнечными зайчиками мокрых камнях, придерживаясь за теплые веточки молоденьких беленьких березок... Неужели то, что он делает, просто материал для исторических разборов? Неужели это только им, оставшимся в живых, теперь нужно для самоутверждения: вот они сделали, уже сделали этот главный свой волевой шаг – они заявили, что их убеждения стоят их жизней. Нет... Они были не толпой, они шли не за кем-то – они шли против! Против страха, в конце-то концов. Этот выбор и определял тогда – как только он всегда определяет! – человеческую сущность на простом, таком простом распутье: либо ты скот, либо смерть. Что они, в самом деле начитались "Трех толстяков"? "Революционный народ" взял что-то там штурмом... Анюшкин! Разве он, Глеб, виноват в том, что пули с бэтээров кусками рвали тогда тела живых и мертвых людей вокруг, вокруг, вокруг – не касаясь его?! И эти придурки на дороге: три очереди в упор, под фарами. И все мимо... Он жив – и это не просто Божий дар. Это Божье требование продолжать быть человеком. Не скотом... Что же он тогда сейчас "пишет"? Памятник? Оправдание? Материалы для следствия? Нет! Это слишком дешево, слишком, чтобы оставаться в живых. Слишком малая цена отведенных мимо пуль, не запертых, не заваленных тогда проходов в тоннеле... Нет. Это просто условие жизни.

Чашка мирно покачивалась, привалившись к большому плоскому камню, образующему ступеньку для мелкой речушки. Возвращаться было еще рано. Глеб лег на землю и так, вровень, смотрел на помятую, видавшую виды посудину, совершившую свой слабый, не очень отчаянный побег до этой первой мели. Куда теперь? Пойти в лагерь? Или... к Светлане?.. Кто его вообще тут ждет? Кому он здесь нужен?.. Где-то далеко-далеко, за горами, за долами, за широкими морями, не на небе, на земле, стоит на семи холмах, на семи ветрах стольный град Москва белокаменная. И живет в этом граде маленькая, ой, уже не очень маленькая девочка Катя. Такой очень родной комочек. Кровинка. Сейчас в Москве утро. Лето еще не кончилось, можно поспать. Впрочем, младшие классы и в сентябре будут во вторую. Поспать можно бы и потом, но бабушка! "Ребенка нужно приучать к порядку. Режим – это то, что..." Бред, сама-то дочь стала воспитывать только после замужества. Этим она не дочь, а зятя приучала к режиму... И Катюша тоже не режимный человечек. Просто согласный со всем. Без бурных внешних скандалов. Тихий такой протестун. Златовласая, тонколикая, внутри она все же настоящая восточная женщинка. С врожденной восторженностью к цветным платкам и шалям с кистями.

Когда Глеб возвращался, около веранды стояло два "бригадирских", с новыми, сухо блестящими темной зеленью тентами, "уазика". Немного застучало сердце – ну кто еще? Нам, зайцам, и одним неплохо. На улице никого не было, собаки нервничали, но молчали, и он тихонько проскользнул в темные сени. Домовой-шалыга теперь не трогал, и, хотя Анюшкин все еще очень скорбел о невозместимо разбитых банках, больше пока ничего не случалось. Из сеней Глеб услышал в избе голоса. Присел.

Первый, чужой:

– Ты же дураком только прикидываешься. Мы который год знаемся?

Анюшкин:

– Николай Фомич, я вам и не собираюсь ничего такого доказывать!

– А что ты мне можешь доказать? Я так уже все вижу.

– Так и не волнуйтесь.

– Ты меня еще и успокаиваешь?

– Я не о том!

– А я о том. Пару дней тебе сроку.

Тяжелые шаги. Дверь из избы распахнулась, и кто-то грузно прошел мимо на выход, скользнув взглядом по Глебу, но со света его не увидев. Хлопнув входной дверью, под бешеный взрыв собачьего лая пошагал дальше к машинам. Глеб и Анюшкин из окна посмотрели, как из степановского дома вышло еще четыре по-городскому одетых человека, закурив, расселись и уехали. Ну и кто бы это мог быть? Хотя, если это его не касается, значит, не касается.

У Анюшкина было замечательное свойство не тянуть натянутые отношения. Он не то чтобы прощал или специально забывал, он совершенно искренне не помнил о назревавшем расхождении, причем его сердечность не попадала ни под какое сомнение. Просто все, что происходило вокруг, было для него каким-то совершенно безболезненно-бескровным предметом постоянного, но ни к чему не обязывающего изучения.

Глеб сидел и рассматривал фотографию. Катюшка его осуждала. Да, да, он совершенно неправ в отношении своего гостеприимного хозяина! И вообще, было же раз и навсегда решено: его личный опыт – это только его личный опыт. Не надо никому ничего навязывать. Ведь уже наработан этот пресловутый "рубильник" в памяти... Почему же он сегодня не сработал? Принял Анюшкина за "своего"? Хорошо, Катенька, ты, как всегда, права. Желаемое принято за действительное.

– Погодите, погодите! А что это у вас? – Анюшкин присел на корточки напротив Глеба, всмотрелся в обратную сторону фото. Там когда-то Катюшка нарисовала, как "добрый" динозавр борется со "злым" змеем. Причем у змея была человеческая голова.

– Это же замечательно! Я теперь знаю, куда вас деть! Нет, это просто здорово!

Анюшкин достал откуда-то карандаш и начал быстро-быстро что-то писать на листке бумаги. Дописал, сложил пополам и увидел, что на той стороне что-то им самим когда-то уже было написано. Чертыхнулся, стал зачеркивать. Потом подал Глебу, еще раз свернув.

– Короче говоря, тут такая ситуация: едет большая шишка из Москвы поохотиться на кабанов. Предупредили, чтобы никого вокруг три дня не было. Я уж думал вас назад к Семенову отправить, а как увидел этот рисунок вашей дочери, сразу сообразил: вам нужно к Филину. Ну, это фамилия у человека такая – Филин. Кто ж виноват за ассоциации? Это очень, очень интересный человек. Вы его либо в лагере застанете, либо дома. Нет, все же скорее в лагере. Я вам записку для него даю, вы только еще этот рисуночек возьмете, и он вас сразу как родного примет.

– Позвольте, но почему к нему? Может, лучше к Семенову?

– Семенов ваш пройденный этап. За свои бумаги не беспокойтесь. Они здесь под охраной будут надежной: тут завтра столько молодцов подъедет! Я и сам хотел смыться, но приказали оставаться на месте. А Филин – это вам очень подойдет, вы с ним одного корня. Я же все-таки вспомнил, кто ваш "хозяин кошмаров": Тифон! Сын Тартара. Противник Зевса. Вы с Филиным сойдетесь. Он преподает в школе рисование. Так у него дети почти только одних динозавров рисуют. Он что-то там нашел, вскрывает, как он считает, прапамять, и его деревенские дети рисуют так, что на выставках в Японии, Испании, Аргентине археологи просто теряются: точные рисунки ископаемых. Он Семен Семенович, так дети его Сим Симычем зовут! Я думаю, как раз потому, что он им эту пещеру с тайными сокровищами открывает.

– С разбойничьими?

– С неисчислимыми. Хотя вы правы. Тоже.

Глава десятая

Дорога, даже знакомая, когда первый раз проходишь ее один, выглядит не очень дружелюбно. Но главное, что впервые у Глеба зародилось некое недоверие к Анюшкину. Что? Почему? Он не мог сказать с уверенностью, но что-то мешало ему быть легким. Первое: почему нельзя было вернуться к Семенову? Второе: кто этот Филин, который, если показать обратную сторону фотографии, примет его как родного? И вообще, если путь складывается в лагерь, то почему нельзя заглянуть туда и попросить приюта у Дажнева? Ответы складывались такие и сякие. Первый: Анюшкин прижат "хозяевами тайги" и действительно только ими вынужден срочно избавиться от лишнего приживалы, посему искренне не знает, куда его деть. Но может быть, Анюшкин знает больше, чем хотелось бы, и понимает, что Семенов не прикроет Глеба от вынюхавших кордон "пастушков". И Дажнев тоже. Так. Теперь вопросы второго плана. Предположим, что идея с этим самым Филиным действительно случайна и счастлива. Но что значит настоятельная, насколько это возможно для Анюшкина, просьба оставить рукописи у него? Опять варианты. Но варианты Глебова послушания или непослушания. Самое соблазнительное – вернуться. Сделать круг и незаметно вернуться. Так что же делать? Уж очень что-то не тянет к этому Филину. Вообще не тянет никуда, где нужно кого-то слушать. То ли дело поговорить самому.

Он за два часа промахал перевал и спустился в знакомый лесок немного выше по течению. Действительно, насколько же всегда короче знакомая дорога. Он похлопал себя по карману с запиской. Где будем искать адресата? Ходить по лагерю и выспрашивать? А вдруг у человека какие-то свои планы? Может, не стоит ломать ему день? И попозже успею? Не найдя больше никаких, даже малоубедительных доводов для оправдания своей неохоты, Глеб завернул еще левее и пошел далее вверх по реке просто так. Где-то рядом, на невидимом сквозь листву перекате, громко пищали и кричали, веселились с надувными матрасами ребятишки. Совсем близко прошли в своих замечательных трусах и косоворотках, с уже знакомыми корзинками, те самые три мужичка-ивановца, что первыми приветствовали их с Анюшкиным у входа в лагерь. На крохотной полянке, расстелив на траве циновку, самозабвенно медитировал в позе лотоса худенький белобрысый – совершенно без бровей и ресниц – йог. "О чем он грезит? О судьбах России? О скором конце Кали-юги? О Сибири – праматери ариев и зоне вечного духовного возрождения?.. Эх, матушка-рожь, пошто дураков-то кормишь?" Жизнь в этот день как-то расползалась за пределы лагеря с необыкновенной силой. Вот опять над рекой суетятся какие-то люди: судя по немому азарту и сковородкам в руках, это самостийные золотодобытчики. Семенов предупреждал, что ртути здесь чуть побольше, чем золота. Авось они ничего не найдут!..

Через два поворота лощина расширилась, река распалась на несколько мелких ручейков, самостоятельно пробирающихся в крупных каменных россыпях. Здесь и ропоток ее было намного тише. Над булыжной долиной, словно пальцы растопыренной культи, торчали четыре пяти-семиметровые острые скалы, обросшие по растресканным слоистым бокам карликовыми березками и сосенками. Место было располагающее. Глеб, осмотревшись, полез по ступенчатым скальным уступам на верхушку самого дальнего от реки и ближнего к лесистому склону "пальца". Наверху была чудная площадка, чуть прикрываемая от леса мелким колючим шиповником. Сняв рубашку, брюки и майку, он аккуратно расстелил их и лег. Солнце стояло в зените. Краски неба, леса и реки насытились парной густотой воздуха и в своем преизбыточном контрасте составляли ту звонкую азиатскую триаду неги, что уносила всякую потугу сосредоточенности, размывая даже понятие о необходимости... чего? Кто там сглупил: "Думаю – значит, существую?" Или как-то не так? А как тогда? А все равно... все равно хорошо... здесь хорошо. Он засыпал. И ничего не мог с собой поделать. "Глубокий сон заменяет обильную пищу".

Сон длился не более десяти-пятнадцати минут. Он только чуть-чуть покачался в золото-красных сквозь веки солнечных бликах. Чуть-чуть протек в чьи-то следы жидким зыбким оловом. И все. Он проснулся от голоса. Голос был до боли знаком... Где?.. Когда?.. Да! В школе же! Так пела Наташка Пирр его первая любовь, такая тайная, такая недоступная. Но... Ох, дурак! Тебе сколько лет? А она все поет так же, как в те пятнадцать? Глеб присел: пела девчонка, совсем не похожая на Наташку. В красном, с золотой парчой, длинном старинном сарафане и белой кофточке с кружевным воротничком, она босая стояла на крупном валуне и, вытянувшись всем своим невеликим росточком, пела. Пела высоким, очень высоким голоском о несчастной любви:

Миленький ты мой,

Возьми меня с собой.

Там, в краю далеком,

Буду тебе женой...

Перед ней сидел такой же, вряд ли старше ее шестнадцати-семнадцати, в мешковатом, не по росту, казачьем наряде мальчишка. Еще безусое лицо было совершенно красиво в нескрываемой влюбленности. Точнее, он даже не сидел, а стоял на коленях, немного откинувшись назад. Расширенные черные зрачки блестящих немигающих глаз, приоткрытые губы, чуть-чуть шевелившиеся в повторении слов. Всем своим существом он был в ее песне:

Там, в краю далеком,

Буду тебе сестрой...

Девушка-девочка, аленький цветочек, она возносилась своим тоненьким голоском и, повторяясь лучащимся эхом его глаз, тихо плыла к небу в невесомом для нее горе печальных песенных слов, заплетенных с такой же невесомой нереальностью окружающих гор, этой речки из семи ручейков, красоты влюбленного в нее казачонка, красоты всего, всего этого великого и доброго мира:

Там, в краю далеком,

Я буду твоей рабой...

Ни он, ни она еще не понимали всех чувств той, от имени которой пелось под этим пьянящим солнцем и распахнутыми облаками. Но они, просто как щенки, всеми своими маленькими сердчишками трепетали, дрожали и завороженно скулили вслед за великой трагедией жертвенности, которая во всем своем страшном величии может открыться лишь большим и умудренным, но слишком сильным сердцам взрослых.

Милая моя, взял бы я тебя,

Но там, в краю далеком,

Ты мне совсем не нужна...

Она закончила, нет, оборвала песню, не сумев дотянуть последний звук. Он уже честно стоял на коленях, опустив взгляд, не смея даже шевельнуться перед ее неприкасаемой высотой, словно это именно он, он сейчас совершил самое ужасное – отверг девичью любовь. От пронзительной сопричастности уже улетевшим словам она сделала первый робкий шаг, потом уже порывисто – Глеб не мог слышать этого, но он ощутил шорох ее сарафана! – шагнула, подгибая колени, к юноше и, взяв в ладошки его голову, приклонившись, поцеловала. Нет, не в лоб, не в губы – в лицо. Куда получилось в первый раз. "Господи! Как они хороши! Дай им, Господи, дай им пронести эту радость! Спрятать, сохранить!" Глеб лежал глазами в небо и ничего больше не видел. Слезы бесстыдно сбегали по его вискам, а в соленой лучистости ресниц, как в ее песне, смешивались восторг и горе. "А я уже предатель. Тварь. Трус... Господи, не оставь их! Дай им тепла и сил!.."

Облака все плотнее заполняли небо. Бело-круглые теперь перекрывались снизу серо-синими холодными струйками, нагоняемыми прорывающимся через перевал западным ветром. Глеб натянул брюки, майку, сел завязывать свои изорванные, в узелках, шнурки. Когда поднял голову, замер: прямо на него с горы, перебегая от сосны к сосне, спускались двое молодых, спортивного вида, камуфлированных парня. Вроде бы они были и без оружия, но у одного через плечо уж очень многозначительно свисала тяжелая, застегнутая на замок черная сумка. Как раз под короткий штурмовой автомат. Так, это его "пастушки". И белые кроссовки – белые как у него. И кстати, как его майка. Или некстати? Главное теперь не шевелиться. Как белка на дереве. Но белка-то рыжая на рыжем. А он светится, как заранее побелевший осенний заяц. Глеб только косил глазами на приближающихся парней. Вот они – уже рукой подать. Один поднял голову, обвел глазами торчащие скальные пальцы. Не мог же он не видеть Глеба! Но взгляд равнодушно прошел мимо, даже, точнее, насквозь. "Я сегодня просто невидимка какой-то. Сначала в сенях жлоб прошел как бы так, потом у лагеря никто не поздоровался. Один только Анюшкин утром отметил мое существование через свои очки".

"Пастушки" обошли скалу с обеих сторон и оказались на берегу прямо рядом с молоденькой парочкой. Казачонок враз побледнел, зачем-то надел фуражку. Это значило, что действительно перед ними были чужие. Потом неуверенно шагнул, перекрывая собой девчушку. Парни подошли вплотную, встали и, отрезав их от леса, широко расставив ноги, в упор разглядывали испуганных малолеток. Один что-то негромко сказал – девчонка пригнула голову, зажала уши руками.

Глеб шумно, большими прыжками стал спускаться: "Там! В стране! Далекой! Есть! У меня! Жена!" "Пастушки" разом обернулись. Ну наконец-то заметили! Глеб, не давая им опомниться и как следует рассмотреть себя, накинул на голову куртку и долго-долго искал у нее рукава, направляясь наискосок вверх в лес и влево к лагерю. Что было у этих парней? Словесное описание? Ну не фотография же. Эй, козлы. Идите за мной. Идите, загляните в лицо: вам же нужен мой шрам на лбу? "Пастушки" послушались. Очень, очень мягко шагают. Но и он теперь не в штиблетах. Давайте погоняемся. Тут ведь особо не попалишь народу кругом, как грибов. Вон и чудные такие, может, слишком только уж алчные – даже не оглянулись, раззявы! – золотоискатели... Проскочили ребята, а я – вот уже где! Ну не надо только так скоро нагонять. Не надо. Давайте соблюдать правила: я как бы вас не замечаю, а вы как бы и не за мной... И уже он, уже теперь родной, милый, русский, может, даже какой-нибудь саратовский или рязанский йог! Умница, сиди, на месте сиди! Ищи-свищи свои блеклые видения, запрограммированные каким-то микрорайонным гуру Сидоровым... Так, так, так – это сердце совпадает с шагами. Но что-то уже слишком, слишком близко они. и зачем-то разделились... Лишь бы только нож не метнули. И где же эти ивановцы-собиратели? Вот здесь бы и поискали себе даров леса. Корешков там каких-нибудь, шишечек... До лагеря не меньше двухсот-трехсот метров. Тут вот сейчас его и кончат... Ага! Приотстали... В самом деле, приотстали... Попасут теперь... Ах вы, мои милые сосеночки, дорогие вы девчоночки! А я тоже не дурак, сейчас перейду речку и – вон в ту горку! "Хвост трубой, и Фомкой звали!" – как писал в своем Словаре пословиц русского народа бессмертный Даль... Да где же эта безалаберная охрана? Нет, казачки годятся только на личный подвиг. Храбрецы, конечно, но войсковой службы не тянут. Тут такие подозрительные типы, вроде меня, и одеты, кстати, так же, и обуты, бродят под самым забором. Автоматы в хозяйственных сумках носят. Может, еще и гранаты по карманам? А охрана со своими игрушечными нагаечками где-то опять возле кухни усы крутит. Непорядок. Надо Дажневу наябедничать.

Глеб перепрыгнул веревочное ограждение территории. Веревка веревкой, а сразу совсем другое ощущение. Как за китайской стеной: энергетика! Лагерь уже совсем был пуст. Видно, все уже окончательно надоели друг другу и разбрелись до обеда по окрестностям. Что интересно, и это стоило особо отметить: Глеб уже не обижался на своих "пастушков". Да, они его напугали, даже очень, надо признаться. Сердце и сейчас колотится как у котенка. Но он, кажется, стал привыкать к погоням. Так уже было, когда после "неудавшегося государственного переворота" за ним по-хамски открыто ходила "наружка". Когда его телефон, как и телефон родителей, громко прослушивался. Когда периодически, раз в месяц, кто-то, не особо стесняясь оставляемых за собой следов, прошаривал комнату, которую он снимал в Ясенево. Глеб тогда каждый день ждал ареста или провокации. И вдруг тоже как-то привык к этой наглой слежке. Убить могли и тогда... Но тогда вот именно – могли. А могли и не убивать. А теперь это было главной задачей. Теперь – хотели... Хороша же, однако, привычка! Неужели на таком ловят себя в камере смертников, когда ожидают два, три, пять лет исполнения приговора? Нет-нет, он пока не отморозок! Он пока знает, зачем ему жить. И так просто вам, козлята, на рога не попадется. Увы вам, винторогие! Глеб еще добавил несколько эпитетов "пастушкам", которые могла знать только мамина коллега-филолог, профессионально изучавшая мат. И потом, как считает Семенов, это задача воинов – искать свою насильственную смерть. А он-то себя видел как философа. И поэтому нуждался в мудрой, седой старости...

У ворот стоял мотоцикл. Знакомый мотоцикл. И от реки, зло и железно улыбаясь, к нему шел Джумалиев. Ага, вот теперь-то дверь мышеловки громко хлопнула.

– Какая встреча! А? Неужели ты подумаешь, что она случайна? Нет, хорошие люди всегда находят друг друга.

– Согласен. И тоже немного рад.

– Ты здесь что, знакомых ищешь? Москвичей? Или москвичек? А? Тогда, как найдешь, мне сообщи. Чтоб твою личность подтвердили. И еще скажу только тебе, по секрету: я ваших москвичек не имел еще. Позор для просвещенного человека. Шучу. Но ты мою шутку понял. Я ведь этот лагерь обязан досматривать, работа наша такая. Должен все упреждать. Мой отчет – то, что на моем участке ничего ни с кем не случилось. Это следователь или там прокурор от преступлений кормятся. От громких дел. А я от тишины.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю