355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Варлам Шаламов » Собрание сочинений. Том 2 » Текст книги (страница 7)
Собрание сочинений. Том 2
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 02:25

Текст книги "Собрание сочинений. Том 2"


Автор книги: Варлам Шаламов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 36 страниц)

Как «тискают рóманы»

Тюремное время – длинное время. Тюремные часы бесконечны, потому что они однообразны, бессюжетны. Жизнь, смещенная в промежуток времени от подъема до отбоя, регламентирована строгим регламентом, в этом регламенте скрыто некое музыкальное начало, некий ровный ритм тюремной жизни, вносящий организующую струю в тот поток индивидуальных душевных потрясений, личных драм, внесенных извне, из шумного и разнообразного мира за стенами тюрьмы. В эту симфонию острога входят и расчерченное на квадраты звездное небо, и солнечный зайчик на стволе винтовки часового, стоящего на караульной вышке, похожей по своей архитектуре на высотные здания. В эту симфонию входит и незабываемый звук тюремного замка, его музыкальный звон, похожий на звон старинных купеческих сундуков. И многое, многое другое.

В тюремном времени мало внешних впечатлений – поэтому после время заключения кажется черным провалом, пустотой, бездонной ямой, откуда память с усилием и неохотой достает какое-нибудь событие. Еще бы – ведь человек не любит вспоминать плохое, и память, послушно выполняя тайную волю своего хозяина, задвигает в самые темные углы неприятные события. Да и события ли это? Масштабы понятий смещены, и причины кровавой тюремной ссоры кажутся вовсе непонятными «постороннему» человеку. Потом это время будет казаться бессюжетным, пустым; будет казаться, что время пролетело скоро, тем скорее пролетело, чем медленнее оно тянулось.

Но часовой механизм все же вовсе не условен. Именно он вносит порядок в хаос. Он – та географическая сетка меридианов и параллелей, на которой расчерчены острова и континенты наших жизней.

Это правило и для обычной жизни, в тюрьме же его сущность более обнажена, более беспрекословна.

Вот в эти самые долгие тюремные часы воры коротают время не только за «воспоминаниями», не только за взаимной похвальбой, чудовищным хвастовством, расписывая свои грабежи и прочие похождения. Эти рассказы – вымысел, художественная симуляция событий. В медицине есть термин «аггравация» – преувеличение, когда ничтожная болезнь выдается за тяжкое страдание. Рассказы воров подобны такой аггравации. Медная копейка истины превращается в публично размениваемый серебряный рубль.

Блатарь рассказывает, с кем он «бегал», где он воровал раньше, рекомендует себя своим незнакомым товарищам, рассказывает о взломах неподступных миллеровских несгораемых шкафов, тогда как в действительности его «скок» ограничился бельем, сорванным с веревок около пригородной дачи.

Женщины, с которыми он жил, – необыкновенные красавицы, обладательницы чуть не миллионных состояний.

Во всем этом вранье, «мемуарном» вранье, кроме определенного эстетического наслаждения рассказом – удовольствия и для рассказчика и для слушателей – есть нечто более важное и существенно опасное.

Дело в том, что эти тюремные гиперболы являются пропагандистским и агитационным материалом блатного мира, материалом немалого значения. Эти рассказы – блатной университет, кафедра их страшной науки. Молодые воры слушают «стариков», укрепляются в своей вере. Юнцы проникаются благоговением к героям небывалых подвигов и сами мечтают сотворить подобное. Происходит приобщение неофита. Эти наставления молодой блатарь запоминает на всю жизнь.

Может быть, рассказчику-блатарю и самому хочется верить, как Хлестакову, в свое вдохновенное вранье? Он сам себе кажется сильнее и лучше.

И вот, когда знакомство блатарей с новыми своими друзьями закончено, когда заполнены устные анкеты прибывших, когда улеглись волны хвастовства и некоторые эпизоды воспоминаний, наиболее пикантные, повторены дважды и запомнились так, что любой из слушателей в другой обстановке выдает чужие похождения за свои собственные, а тюремный день все еще кажется бесконечным – кому-то приходит в голову счастливая мысль…

– А если «тиснуть рóман»?

И какая-нибудь татуированная фигура выползает на желтый свет электрической лампочки, свет в такое количество свечей, чтобы читать было затруднительно, устраивается поудобнее и начинает «дебютной» скороговоркой, похожей на привычные первые ходы шахматной партии:

«В городе Одессе, еще до революции, жил знаменитый князь со своей красавицей женой».

«Тиснуть» на блатном языке значит «рассказать», и происхождение этого красочного арготизма угадать нетрудно. Рассказываемый «рóман» – как бы устный «оттиск» повествования.

«Рóман» же как некая литературная форма вовсе не обязательно роман, повесть или рассказ. Это может быть и любой мемуар, кинофильм, историческая работа. «Рóман» – всегда чужое безымянное творчество, изложенное устно. Автора здесь никогда никто не называет и не знает.

Требуется, чтобы рассказ был длинным, – ведь одно из его назначений – скоротать время.

«Рóман» всегда наполовину импровизация, ибо, слышанный где-то раньше, он частью забывается, а частью расцвечивается новыми подробностями – красочность их зависит от способностей рассказчика.

Существуют несколько наиболее распространенных, излюбленных «рóманов», несколько сценарных схем, которым позавидовал бы театр импровизации «Семперантэ».

Это, конечно, детективы.

Весьма любопытно, что современный советский детектив вовсе отвергается ворами. Не потому, что он мало замысловат или попросту бездарен: вещи, которые они слушают с громадным удовольствием, – еще грубее и еще бездарнее. Притом в воле рассказчика было бы исправить недочеты адамовских или шейнинских повестей.

Нет, воров просто не интересует современность. «Про нашу жизнь мы сами лучше знаем», – говорят они с полным основанием.

Наиболее же популярные «рóманы» – это «Князь Вяземский», «Шайка червонных валетов», бессмертный «Рокамболь» – остатки того удивительного – отечественного и переводного – чтива жителей России прошлого столетия, где классиком был не только Понсон дю Террайль, но и Ксавье де Монтепан с его многотомными романами: «Сыщик-убийца» или «Невинно казненный» и т. п.

Из сюжетов, взятых из добротных литературных произведений, твердое место занял «Граф Монте-Кристо»; «Три мушкетера», напротив, не имеют никакого успеха и расцениваются как комический роман. Стало быть, идея французского режиссера, снявшего «Трех мушкетеров» как веселую оперетту, – имела здравые основания.

Никакой мистики, никакой фантастики, никакой «психологии». Сюжетность и натурализм с сексуальным уклоном – вот лозунг устной литературы блатарей.

В одном из таких «рóманов» можно было с великим трудом узнать «Милого друга» Мопассана. Конечно, и название, и имена героев были вовсе другими, да и сама фабула подверглась значительному изменению. Но основной костяк вещи – карьера сутенера – остался.

«Анна Каренина» переделана блатными романистами, точь-в-точь как это сделал в своей инсценировке Художественный театр. Вся линия Левина – Кити была отметена в сторону. Оставшись без декораций и с измененными фамилиями героев – производила странное впечатление. Страстная любовь, возникающая мгновенно. Граф, тискающий (в обычном значении этого слова) героиню на площадке вагона. Посещение ребенка гулящей матерью. Загул графа и его любовницы за границей. Ревность графа и самоубийство героини. Только по поездным колесам – толстовской рифме к вагону из «Анны Карениной» – можно было понять, что это такое.

«Жан Вальжан» рассказывается и слушается охотно. Ошибки и наивности автора в изображении французских блатарей снисходительно исправляются русскими блатарями.

Даже из биографии Некрасова (по-видимому, по одной из книг К. Чуковского) был состряпан какой-то сногсшибательный детектив с главным героем Пановым (!).

Рассказываются эти «рóманы» любителями-ворами большей частью монотонно и скучно, редко встречаются среди рассказчиков-блатарей такие артисты – природные поэты и актеры, которые любой сюжет могут расцветить тысячей неожиданностей, слушать рассказы таких мастеров собираются все блатари, кому случится быть в то время в тюремной камере. Никто не заснет и до утра – и подземная слава об этом мастере идет очень далеко. Слава такого «романиста» не уступит, а превзойдет известность какого-нибудь Каминки или Андроникова.

Да, так и называется такой рассказчик – «романист». Это совершенно определенное понятие, термин блатного словаря.

«Рóман» и «романист».

«Романист», то есть рассказчик, конечно, не обязательно должен быть из блатных. Наоборот, «романист»-фраер ценится не меньше, а больше, ибо то, что рассказывают, могут рассказать блатари, ограниченно – несколько популярных сюжетов, и все. Всегда может случиться, что у новичка-чужака есть в памяти какая-нибудь интересная история. Сумеет он рассказать эту историю – будет награжден снисходительным вниманием уркачей, ибо вещи, посылку, передачу Искусство спасти в таких случаях не может. Легенда об Орфее все-таки только легенда. Но если такого жизненного конфликта нет, то «романист» получит место на нарах рядом с блатарями и лишнюю миску супа на обед.

Впрочем, не следует думать, что «рóманы» существуют только для того, чтобы скоротать тюремное время. Нет, их значение больше, глубже, серьезнее, важнее.

«Рóман» есть чуть ли не единственная форма приобщения блатарей к искусству. «Рóман» отвечает уродливой, но мощной эстетической потребности блатаря, не читающего книг, журналов и газет, «хавающего культуру» (специальное выражение) в этой ее устной разновидности.

Слушание «рóманов» представляет собой как бы культурную традицию, которую весьма чтут блатари. «Рóманы» рассказывались испокон веков и освящены всей историей уголовного мира. Поэтому считается хорошим тоном слушать «рóманы», любить и покровительствовать искусству подобного рода. Блатные – традиционные меценаты «романистов», они воспитаны в этих вкусах, и никто не откажется послушать «романиста», хотя бы зевалось до хруста ушей. Ясно, конечно, что грабительские дела, воровские дискуссии и также обязательный страстный интерес к карточной игре во всей ее удали и разгуле – все это поважнее «рóманов».

До «рóманов» доходит дело в минуту досуга. Игра в карты в тюрьме воспрещается, и хотя изготовляется колода карт с помощью куска газетной бумаги, обломка чернильного карандаша, куска изжеванного хлеба с быстротою необыкновенной – за которой виден тысячелетний опыт воровских поколений, – все же играть в тюрьме можно далеко не всегда.

Ни один блатарь не сознается, что он не любит «рóманов». «Рóманы» как бы освящены воровским исповеданием веры, включенным в кодекс его поведения, его духовных запросов.

Блатари не любят книги, не любят чтения. Редко, редко встречаются среди них люди, приученные с детства любить книгу. Такие «монстры» читают почти украдкой, чуть не прячась от товарищей, – они боятся язвительных и грубых насмешек, как будто они делают что-то недостойное блатаря, что-то от лукавого. Завидуя интеллигенции, блатари ненавидят ее и во всякой лишней «грамотности» чувствуют нечто чуждое, чужое. И в то же время тот же «Милый друг» или «Граф Монте-Кристо», представшие в ипостаси «рóмана», – вызывают всеобщий интерес.

Конечно, блатарь-читатель мог бы объяснить блатарю-слушателю, в чем тут дело, но… велика власть традиций.

Ни один исследователь литературы, ни один мемуарист даже краем не касается этого вида устной словесности, бытующего с незапамятных времен до наших дней.

«Рóман», по терминологии уркачей, это не только роман, и дело тут не в перестановке ударения. Ударение переставляли и горничные из грамотных, увлекавшиеся Антоном Кречетом, и горьковская Настя, мусолившая «Роковую любовь».

«Тисканье рóманов» есть древнейший воровской обычай, со всей его религиозной обязательностью, включенной в кредо блатаря наряду с игрой в карты, пьянством, развратом, грабежом, побегами и «судами чести». Это – необходимый элемент воровского быта, их художественная литература.

Понятие «рóмана» достаточно широко. Оно включает в себя различные прозаические жанры. Это и роман, и повесть, и любой рассказ, подлинный и этнографический очерк, и историческая работа, и театральная пьеса, и радиопостановка, и пересказанный виденный кинофильм, возвратившийся с языка экрана к либретто. Фабульный каркас переплетен собственной импровизацией рассказчика, и в строгом смысле «рóман» есть творение минуты, как театральный спектакль. Он возникает один-единственный раз, делаясь еще более эфемерным и непрочным, чем искусство актера на сценических подмостках, ибо актер все же придерживается твердого текста, данного ему драматургом. В известном «театре импровизации» импровизировали гораздо меньше, чем это делает любой тюремный или лагерный «романист».

Старинные «рóманы» типа «Шайки червонных валетов» или «Князя Вяземского» – уже более пятидесяти лет как исчезли с русского читательского рынка. Историки литературы снисходят только до «Рокамболя» или Шерлока Холмса.

Русское бульварное чтиво прошлого столетия сохранилось доныне в блатарском подполье. Блатари-«романисты» и рассказывают, «тискают» именно эти старинные «рóманы». Это как бы блатная классика.

Рассказчик-фраер в огромном большинстве случаев может пересказать то произведение, которое он читал «на воле». О «Князе Вяземском» он сам, к великому своему удивлению, узнает только в тюрьме, послушав блатного «романиста».

«Дело было в Москве, на Разгуляе, туда в один великосветский «шалман» часто приезжал граф Потоцкий. Это был молодой, здоровый парень».

– Не части, не части, – просят слушатели.

«Романист» замедляет темп рассказа. Рассказывает он обычно до полного изнеможения, ибо, пока не заснул хоть один из слушателей, считается неприличным оборвать рассказ. Отрубленные головы, пачки долларов, драгоценные камни, найденные в желудке или кишках какой-нибудь великосветской «марьяны», – сменяют друг друга в этом рассказе.

Наконец «рóман» окончен, обессилевший «романист» ползет на свое место, удовлетворенные слушатели раскладывают свои разноцветные ватные одеяла – необходимую бытовую принадлежность всякого уважающего себя блатаря…

Таков «рóман» в тюрьме. Не таков он в лагере.

Тюрьма и трудовой лагерь – вещи разные, далекие друг от друга по своему психологическому содержанию, несмотря на свою кажущуюся общность. Тюрьма стоит гораздо ближе к обыкновенной жизни, чем лагерь.

Тот почти всегда невинный любительский литературный оттенок, который имеет для фраера занятие «романиста» в тюрьме, приобретает внезапно трагический и зловещий отблеск.

Все, казалось бы, остается прежним. Те же заказчики-блатари, те же вечерние часы для рассказа, та же тематика «рóманов». Но «рóманы» здесь рассказываются за корку хлеба, за «супчик», слитый в котелок из консервной банки.

«Романистов» здесь хоть отбавляй. На эту корку хлеба, на суп претендуют десятки голодных людей, и бывали случаи, когда полумертвый «романист» валился в голодный обморок во время рассказа. В предвидении таких случаев вошло в обычай давать очередному «романисту» хлебнуть супчику до «тисканья». Этот здравый обычай укоренился.

В многолюдных лагерных «изоляторах» – подобии тюрьмы в тюрьме – раздачей пищи обычно распоряжаются блатные. Бороться с этим порядком администрация не в силах. После того как они насытятся сами, приступает к еде остальное население барака.

Огромный барак с земляным полом освещен «бензинкой» – коптилкой.

Все, кроме воров, работали целый день, провели много часов на ледяном холоде. «Романисту» хочется согреться, хочется спать, лечь, сесть, но еще больше, чем сна, тепла и покоя, ему хочется еды, какой-нибудь еды. И невероятным, сказочным усилием воли он мобилизует свой мозг на двухчасовой «рóман», услаждающий блатарей. И, едва закончив детектив, «романист» хлебает уже остывший, подернутый ледяной корочкой «супчик» и лакает, вылизывает досуха жестяной самодельный котелок. Ложка ему не нужна – пальцы и язык помогут ему лучше всякой ложки.

В изнеможении, в постоянных тщетных попытках заполнить хоть на минуту истонченный и пожирающий сам себя желудок, бывший доцент предлагает себя в «романисты». Доцент знает, что в случае удачи, одобрения заказчиков – он будет покормлен, избавлен от побоев. Блатари верят в его способности рассказчика, как бы он ни был изможден и измучен. В лагере не встречают людей по платью, и любой «огонь» (красочное название для оборванца с его рваными лохмотьями, торчащей ватой, вырванной во многих местах бушлата) может оказаться великим «романистом».

Заслужив суп, а при удаче и корку хлеба, «романист» робко чавкает в темном углу барака, вызывая зависть своих товарищей, которые не умеют «тискать рóманы».

При еще большем успехе «романиста» угостят и махоркой. Это уж верх блаженства! Десятки глаз будут следить за его дрожащими пальцами, уминающими табак, завертывающими цигарку. И если «романист» неловким движением просыплет несколько драгоценных махорочных крупинок на землю, он может заплакать настоящими слезами. Сколько рук протянутся к нему из темноты, чтобы прикурить для него папиросу из печки и, прикуривая, хоть раз вдохнуть табачный дым. И не один заискивающий голос скажет за его спиной заветную формулу «покурим» или воспользуется загадочным синонимом этой формулы «сорок…».

Вот что такое «рóман» и «романист» в лагере.

Со дня успеха «романиста» не дадут оскорблять, не дадут бить, его будут даже подкармливать. Он уже смело просит покурить у блатарей, и блатари оставляют ему окурки – он получил придворное звание, надел камер-юнкерский мундир…

Каждый день он должен быть наготове с новым «рóманом» – конкуренция велика! – и облегчением для него бывает тот вечер, когда его хозяева не в настроении принимать культурную пищу, «хавать культуру», и он может заснуть мертвым сном. Но и сон может быть грубо прерван, если блатарям вдруг взбредет в голову отменить какое-нибудь карточное сражение (что, конечно, бывает очень редко, ибо какой-нибудь «терц» или «стос» дороже всяких «рóманов»).

Среди этих голодных «романистов» встречаются и «идейные», особенно после нескольких относительно сытых дней. Они пытаются рассказать своим слушателям что-либо и посерьезнее «Шайки червонных валетов». Такой «романист» чувствует себя культурным работником при воровском троне. Среди них есть бывшие литераторы, гордящиеся верностью своей основной профессии, проявляемой в столь удивительных обстоятельствах. Есть и такие, которые чувствуют себя заклинателями змей, флейтистами, поющими перед крутящимся клубком ядовитых гадов…


* * *

Карфаген должен быть разрушен! Блатной мир должен быть уничтожен!

1959

ВОСКРЕШЕНИЕ ЛИСТВЕННИЦЫ

Моя книга «Воскрешение лиственницы»

Посвящена Ирине Павловне Сиротинской.

Без нее не было бы этой книги


Тропа

В тайге у меня была тропа чудесная. Сам я ее проложил летом, когда запасал дрова на зиму. Сушняка вокруг избы было много – конусообразные лиственницы, серые, как из папье-маше, были натыканы в болоте, будто колья. Избушка стояла на пригорке, окруженная стланиковыми кустами с зелеными хвойными кисточками – к осени набухшие орехами шишки тянули ветви к земле. Сквозь эти стланиковые заросли и проходила к болоту тропа, а болото когда-то не было болотом – на нем рос лес, а потом корни деревьев сгнили от воды, и деревья умерли – давно, давно. Живой лес отошел в сторону по подножью горы к ручью. Дорога, по которой ходили автомашины и люди, легла с другой стороны пригорка, повыше по горному склону.

Первые дни мне было жаль топтать жирные красные ландыши, ирисы, похожие на лиловых огромных бабочек и лепестками, и их узором, огромные толстые синие подснежники неприятно похрустывали под ногой. У цветов, как и у всех цветов Крайнего Севера, запаха не было; когда-то я ловил себя на автоматизме движения – сорвешь букет и поднимаешь его к ноздрям. Но потом я отучился. Утром я рассматривал, что случилось за ночь на моей тропе вот распрямился ландыш, раздавленный моим сапогом вчера, подался в сторону, но все же ожил. А другой ландыш раздавлен уже навсегда и лежит, как рухнувший телеграфный столб с фарфоровыми изоляторами, и разорванные паутинки с него свисают, как сбитые провода.

А потом тропа вытопталась, и я перестал замечать, что поперек моего пути ложились ветви стланика, те, которые хлестали мне лицо, я обломал и перестал замечать надломы. По сторонам тропки стояли молодые лиственницы лет по ста – они при мне зеленели, при мне осыпали мелкую хвою на тропку. Тропа с каждым днем все темнела и в конце концов стала обыкновенной темно-серой горной тропой. Никто, кроме меня, по ней не ходил. Прыгали на нее синие белки, да следы египетской клинописи куропаток видал я на ней много раз, и треугольный заячий след встречался, но ведь птица и зверь не в счет.

Я по этой собственной тропе ходил почти три года. На ней хорошо писались стихи. Бывало, вернешься из поездки, соберешься на тропу и непременно какую-нибудь строфу выходишь на этой тропе. Я привык к тропе, стал бывать на ней, как в лесном рабочем кабинете. Помню, как в предзимнюю пору холодом, льдом уже схватывало грязь на тропе, и грязь будто засахаривалась, как варенье. И двумя осенями перед снегом я приходил на эту тропу – оставить глубокий след, чтобы на моих глазах затвердел он на всю зиму. И весной, когда снег стаял, я видел мои прошлогодние метки, ступал в старые следы, и стихи писались снова легко. Зимой, конечно, этот кабинет мой пустовал: мороз не дает думать, писать можно только в тепле. А летом я знал все наперечет, все было гораздо пестрей, чем зимой, на этой волшебной тропе – стланик, и лиственницы, и кусты шиповника неизменно приводили какое-нибудь стихотворение, и если не вспоминались чужие стихи подходящего настроения, то бормотались свои, которые я, вернувшись в избу, записывал.

А на третье лето по моей тропе прошел человек. Меня в то время не было дома, я не знаю, был ли это какой-нибудь странствующий геолог, или пеший горный почтальон, или охотник – человек оставил следы тяжелых сапог. С той поры на этой тропе стихи не писались. Чужой след был оставлен весной, и за все лето я не написал на этой тpoпe ни строчки. А к зиме меня перевели в другое место, да я и не жалел – тропа была безнадежно испорчена.

Вот об этой тропе много раз пытался я написать стихотворение, но так и не сумел написать.

(1967)


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю