Текст книги "Когда загорится свет"
Автор книги: Ванда Василевская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц)
Людмила вышла в коридор за холодной водой, и, когда возвратилась, темная, сырая, плохонькая квартира поразила ее неожиданным уютом. От печки веяло теплом, и те двое под широким абажуром висячей лампы сидели так уютно. Да, Ася уже большая. До войны Алексей мог играть с ней только в прятки или в жмурки, а теперь они сидели, как равные.
– Иди, Людмила, сыграй с нами, кончай уже эту стирку, – неожиданно позвал Алексей, и Людмила вздрогнула, словно пойманная с поличным. Ведь не подлежит сомнению, она любит этого Алексея, с его посвистыванием сквозь зубы, с небрежным покачиванием на стуле, Алексея, который ломает голову над какими-то клеточками детской игры. Медленно, осторожно, словно выполняя ответственную работу, она стирала рукой мыло с пальцев другой руки и внимательно следила за мутными пузырями, лопающимися на поверхности воды. Да, трудно было придумать другое объяснение: она просто любит этого Алексея. А он сидит в светлом кругу лампы – он и Ася, и для нее там нет места, хоть он и зовет ее. Она почувствовала себя неуклюжей и намного-намного старше не только Аси, но и Алексея. Нет, она не могла бы с таким увлечением погрузиться в игру, поглощавшую тех двоих – светлую и темную головы, обе головы, которые она любила.
XVIII
Котел словно поднимался над землей, постепенно рос. Алексей уже ни минуты не сидел в конторе у ворот. Теперь каждое движение кирки, лома, лопаты приходилось делать осторожно, безошибочно определять, где можно ударить посильней, а где надо осторожно отстранить землю рукой. Людям вспоминалось, как они откапывали из-под развалин разрушенных домов своих близких – осторожно, чтобы не поранить, не вызвать обвала кирпичей и щебня, которые каждую минуту могли вторично похоронить людей, на этот раз уже безвозвратно.
Откапывали медленно, отказавшись от спешки, с которой работали до сих пор, словно имели дело не с мертвым предметом, не с котлом, погребенным под обрушившимся корпусом, а с живым близким существом.
Алексей сам взялся за лопату. Его пожирала лихорадка ожидания и опасение, что они изуродуют, испортят, что к ранам, нанесенным взрывом, прибавят новые. Евдоким Галактионович был прав. Котел был цел. Он сохранился, притаился, пережидал под корой цемента, под решеткой стальных рельсов и прутьев, под грудами кирпича, под битым стеклом. Как тело допотопного мамонта, он покоился в земле, и его осторожно, постепенно обнажали, как обнажает экспедиция в далекой тундре пожелтевшие кости, стараясь не повредить их окаменевшие формы. Котел цел. Его не поранило взрывом, он сохранился под развалинами, как в футляре. Мелким и незначительным показался теперь Алексею его первый триумф – выпрямление стены. Новую стену поставить было легче, и спасение старой было мелочью по сравнению с тем, что получала электростанция теперь.
На груде выброшенного из ямы щебня было водружено красное знамя. Его приняла бригадир – круглолицая веселая девушка, любимица Евдокима – и сама вкопала древко крепко и надежно.
Как яркий огонек, оно было видно теперь с любого пункта территории. Оно трепетало на ветру, на сером фоне развалин.
Алексей всегда еще издали приветствовал его глазами. Не то ли это знамение, не тот ли призыв, который он чувствовал, когда сквозь огонь и воду, сквозь леса и болота, сквозь кольцо врага проносил знамя своей дивизии, свернутое на груди под шинелью? Между тем боевым знаменем и этим флажком была связь, цепь крепких, навеки спаянных звеньев. Дорога была ясна, и они стояли на ней, как путеводители, – и то знамя, большое, вышитое золотом, и это – маленькое, простое и скромное. Алексей вспомнил то знамя и свой тогдашний обет. В сердце уже не было рвущей тоски. Мечта осуществлялась здесь, в суровой борьбе с развалинами, в ожесточенной схватке с трудностями, в этой кипучей жизни, которая открывалась перед ним за высоким дощатым забором.
Покончив с котлом, Алексей с усиленной энергией взялся за турбины. Сначала за одну. С нее сбросили накиданные сверху глыбы и плиты и теперь подкапывались под повалившиеся набок корпуса. Люди, как кроты, рыли мерзлую землю, звенящую под ударами ломов. Подпирали балками, готовили тросы и канаты, подводили подъемный кран. И тут-то произошло несчастье. Алексею казалось, что он все рассчитал, проверил, все предусмотрел. Но, видимо, одна из петель была накинута слишком близко к краю. Канат соскользнул, и, уже поднятая одним углом вверх, оторвавшаяся от земли машина со скрежетом рухнула вниз. Застонала земля. На грохот осыпающихся развалин ответил пронзительный человеческий крик.
Людмила в это время была у себя на работе. Теперь бывали дни, когда война становилась чем-то далеким, почти нереальным. Где-то там еще продолжалась борьба, гремели выстрелы, но здесь, за тысячи километров – да, теперь это были уже тысячи километров – от фронта, люди почти не чувствовали ее. Названия местностей, упоминаемых в сводках, даже выговорить было трудно, и они не приобретали реальных форм, ускорявших биение сердца, вызывавших слезы, как раньше, когда войска, освобождая родную землю, отбивали у врага города и деревни, которые человек знал, любил, которые были окрашены воспоминаниями об определенных людях, домах, связаны с лицами знакомых и близких.
Минутами Людмила изумлялась, как быстро люди привыкли к победе. Они врастали в нее, считали ее само собой разумеющимся событием. Впрочем, это были люди, у которых никого не было на фронте. Но и другие тоже – и на них отражалось это настроение уверенности. Даже на донорах: реже стали появляться новые.
Но сама Людмила, все время работая в институте по переливанию крови, осязательно, наглядно знала, что война продолжается и что цена победы нелегка. Бывали как бы полосы затишья, когда работы было меньше, когда бои, по-видимому, шли с меньшим напряжением, и волны усиленного подъема, когда от института требовали все больше и больше.
А как раз теперь поднималась нарастающая волна. Видно, не легко было продвигаться вперед и вперед там, на немецкой земле. Настойчиво, непрерывно поступали требования: больше крови, больше, еще больше. Перевязывая руку донора, сливая кровь в ампулы, она не могла не думать о том, что это лишь ничтожная часть той крови, которая там, под Берлином, льется потоками, впитывается в землю, просачивается сквозь повязки, хлещет на руки санитарок и хирургов. Всех сотрудников нагрузили дополнительными часами работы, искали новых доноров. С утра до ночи кипела работа, проходили вереницы людей, наполнялись ампулы, непрерывным стремительным потоком шла кровь. А там было все мало, все мало, словно нужно было заполнить озеро, вода из которого непрерывно уходит сквозь сорванную плотину и ничем ее не задержишь. Остро, как никогда, почувствовала Людмила войну. Как раз сейчас, когда она чуть не забыла о войне, война подошла близко во всей своей жестокости, – все вновь и вновь раздавалось настойчивое требование: больше! скорее! еще больше!
Она работала теперь с утра до вечера. Когда она закрывала глаза, перед ней мелькали красные струйки, наполняющаяся стеклянная посуда, белые повязки. Как некогда, когда ребенком в родной деревне она, бывало, с утра до ночи собирала землянику, пока не наполнялась корзинка. А потом, вечером, когда закрывала глаза, под веками возникало зеленое пространство, испещренное красными ягодками, утомляло, не давало спать. Только теперь то были не ягоды – это была кровь, которую посылали под Берлин. Да, это все еще война, – и сейчас, когда люди хотели думать лишь о победе, когда они ныли по поводу крупы, выданной вместо жиров, по поводу неподвезенного топлива. А там струями лилась кровь, море крови, и облик войны возникал перед Людмилой, реальный, почти осязаемый.
В эти тяжкие дни, когда в голове шумело от напряженной работы и ноги по вечерам дрожали от усталости, отошли на второй план все личные огорчения. Она снова была прежней Людмилой, снова боролась не за свою, а за чужую жизнь, и не было времени размышлять, пережевывать настоящие и выдуманные беды. Все чувства притупились, кроме одного-единственного: необходимо ответить на это настойчивое требование, необходимо помочь, спасти, дать больше, больше, больше!
…Она услышала об этом несчастье на улице, когда в обеденный перерыв шла домой. Сперва это не дошло до сознания. И она уже отошла на несколько шагов, когда ее вдруг поразили только что услышанные слова, сказанные женщиной в платочке.
– Вот несчастье, такое несчастье!
– Где? – спросила она.
– Да на электростанции. Машина обвалилась, говорят, подавило людей, инженера какого-то, говорят. Иду я только что, а там полно народу, обвалилась, говорят.
Людмила кинулась бегом, ботинки скользили по обмерзшей мостовой, платок с головы свалился, она не заметила, не наклонилась, чтобы поднять его, хотя кто-то кричал ей вслед:
– Эй, гражданка, платочек, платочек потеряли!
Пальто расстегнулось, волосы распустились. На нее оглядывались, но она никого и ничего не видела. Она бежала, с трудом переводя дыхание, и, уже издали увидев толпу перед воротами, бросилась в нее, проталкиваясь, как безумная.
– Да куда вы лезете? – крикнул на нее кто-то.
– Смотрите, какая… Куда это так срочно?
– Это жена инженера, пустите ее, – отозвалась какая-то женщина, и толпа расступилась. Ворота были открыты, машина скорой помощи стояла во дворе. Людмила никого и ничего не видела. Она бросилась прямо туда, где виднелась опрокинутая турбина и толпились рабочие. И тут она услышала голос Алексея:
– Осторожно, осторожно!
Кого-то укладывали на носилки, белели повязки, шли санитары с новыми носилками. Алексей распоряжался, он был без шапки, сам помогал укладывать, сам поддерживал чью-то голову. Молодая девушка, лежавшая на носилках, протяжно стонала, и Алексей узнал в ней ту, которая в первый день улыбнулась ему двумя рядами ослепительно белых зубов, ту, что принимала знамя бригады. Но теперь лицо у нее было серое, землистое и глаза ввалились.
Алексей наклонился, чтобы поднять носилки, но кто-то из рабочих грубовато отстранил его. Выпрямившись, Алексей увидел Людмилу. Она стояла, прислонившись к стене. Волосы растрепались, пальто расстегнулось, полуоткрытые губы словно застыли в беззвучном крике. Он не удивился, откуда она здесь взялась, и снова склонился над кем-то, лежавшим на земле, а затем, забыв о ней, ушел с инспектором по охране труда в контору.
Один убитый, трое раненых – турбина давалась нелегко. Он содрогнулся, ступив на красное пятно в снегу. И лишь присев на скамью в своей наспех сколоченной конторе, почувствовал смертельную усталость. Охрипшим голосом он стал диктовать показания для протокола.
– Что ж, Алексей Михайлович, всегда может случиться несчастье… У вас еще пока было благополучно, в этих условиях могло быть и хуже, – сказал инспектор. Но Алексей, хотя и кивнул головой, почти не слушал его. – Да в конце концов вам ведь не впервой, – заметил тот, и Алексей снова кивнул головой, как бы соглашаясь. Но это было не так. Та смерть, те раны – фронтовые, военные, – то было совсем другое. Там не было времени проливать слезы, думать о них. Они были естественным делом, чем-то неизбежным, обусловленным самой сущностью войны и воспринимались иначе, чем смерть человека в мирное время. А здесь совсем другое.
Землистое лицо раненой девушки преследовало Алексея, как молчаливый упрек, хотя он не был виноват. Это могло случиться и раньше, могла обрушиться стена, которую они выравнивали, могли рухнуть нависшие глыбы цемента, когда откапывали котлы. Работа шла не сызнова, на открытом пространстве, а в развалинах, на изрытой ямами почве, среди засыпанных подвалов, обрушившихся стен, коварных развалин. И никто не был виноват. И все же факт оставался фактом: один убитый, трое раненых.
Евдоким, закутанный в тулуп, вернулся от ворот, где разгонял любопытных, еще обсуждавших происшествие, хотя карета скорой помощи давно уехала. Он покашливал, вертелся в конторе, искоса поглядывая на Алексея. Инженер сидел за столом, тупо глядя в пространство.
– Вы бы, Алексей Михайлович, домой пошли, отдохнули немного, что ли. Смеркается, работы сегодня все равно не будет.
– Домой? – отсутствующими глазами взглянул на него Алексей. – Нет, нет, я сейчас.
Он вышел, и сторож засеменил за ним; в угасающем дневном свете темной глыбой высилась опрокинутая турбина. Десятки ног истоптали снег, и лишь в одном месте на белой поверхности осталось небольшое, ужасающе яркое, не похожее на кровь пятно. Сторож коснулся рукой турбины.
– Вот теперь видно. Здорово ее изуродовало.
Да, турбина давалась нелегко, она заставила платить кровью за одно то, что люди убедились в ее непригодности.
– Ничего из нее не выйдет, – глухо сказал Алексей. В его ушах все еще стоял ужасающий треск сорвавшейся тяжести, ломающей по пути цемент.
– Как знать, – тихо ответил Евдоким. – Пока ее совсем не вытащишь, пока ее не выстукаешь, не выслушаешь, как знать? Сейчас как будто и вправду… Ну, да ведь это только одна сторона. А как там, снизу, как с другой стороны? Ничего неизвестно, она еще может показать – ого, еще как может!
Алексей молчал, засунув руки в карманы пальто. Последние рабочие выходили через скрипучую калитку ворот.
Да, да! Инспектор труда мог говорить что угодно, Евдоким мог сколько угодно успокаивать его, но Алексей понял, почему ему не дали нести носилки. Лица рабочих были мрачны, и они молчаливо избегали его взгляда, – что бы и почему бы ни случалось, он отвечал за жизнь и здоровье этих людей, и, хотя он, быть может, не виноват, вина падает на него. Да, так в конце концов и должно быть: должен же кто-нибудь отвечать и за хорошее и за дурное.
Быстро спускались сумерки, окутывая разбитые стены, сгущаясь внизу, оседая под ногами, как темная плесень.
– Короткие дни, – заметил Евдоким.
– Надо будет поставить динамо, лампы, работать и по ночам, – решил Алексей.
– Да, да, конечно. Раньше-то, когда мы ее собирали, мы круглые сутки работали. Тогда моего брата придавило…
Алексей вспомнил. Несколько лет назад здесь, на этом самом месте, так же гибли люди.
– У нас-то еще ничего, – словно читая у него в мыслях, сказал старик. – Тогда хуже было… Тогда, как стена рухнула, десятерых на месте убило. Что ж, работа есть работа… Это уж так… А вы, Алексей Михайлович, не расстраивайтесь… Вот девушку жаль, если не выкарабкается, – хороший бригадир и работу любит. Да кто знает – может, и выкарабкается… Крепкая девушка, из села. Такая, как и моя была, – тогда, давно, когда мы строили…
– Так я, пожалуй, действительно пойду, – решил Алексей, чувствуя, что его вновь охватывает непреодолимая усталость.
Евдоким засуетился.
– А конечно, идти надо. Холодно становится, пойду и я, дров у себя в печку подброшу.
Только по дороге домой Алексей вдруг осознал, что Людмила в момент происшествия была на территории электростанции. Он тщательно припоминал. Нет, не в момент происшествия, ведь он заметил ее, когда раненых уже сносили к карете. И он снова мысленно увидел ее с растрепавшимися волосами, со смертельно бледным лицом, с неподвижными глазами и полуоткрытым, словно застывшим в беззвучном крике ртом. Она возникла перед ним отчетливо, отчетливее, чем когда он ее увидел. «Она любит меня», – подумал он вдруг. Там, у кареты, он не думал, откуда она взялась, и вообще будто не заметил ее. Но теперь до мельчайших подробностей увидел ее лицо в тот момент. «Она любит меня», – сказал он еще раз почти вслух. Да, в этом лице было все: и ужас, и радость, и глубокая, глубочайшая близость. Быть может, потому он и не удивился, откуда она взялась, – было совершенно естественно и понятно, что, раз случилось несчастье, она должна быть тут. Вернее, он неожиданно для себя воспринял это, как нечто естественное и понятное. Все так странно складывалось с момента его приезда. Он вспомнил, что начатый ею разговор о разводе не был доведен до конца. Ни она не возвращалась к этому разговору, ни он не упоминал о нем. Жизнь шла, будто все было решено, и последние дни шла даже гладко. И все же они оставались чужими друг другу. Сердце его вдруг сжалось. Ведь Людмила была не только товарищем, не только матерью его ребенка. Она была и женщиной – теплой, своей, близкой. Он почувствовал давно забытую тоску по ее объятьям, по запаху ее волос, по ее поцелуям.
Перед подъездом, прижавшись к стене, стояла Фрося. Он посветил фонарем, чтобы обойти предательские ямы, зияющие перед входом, и тут увидел, что закутанное в платок лицо молодой женщины мокро от слез и глаза смотрят куда-то в пространство.
– Что случилось, Фрося? – спросил он.
– Ничего, – сказала она глухо, не меняя позы. Она дрожала от холода, сжимая посиневшими руками платок.
– Зачем вы здесь стоите? Ветер, холодно, идите домой.
– Домой?
Она взглянула на него и сама без вопроса, как бы против воли сказала полушепотом, как бы доверяя ему тайну:
– Степан уехал…
– Уехал? – Алексей не сразу сообразил, о ком она говорит. Лишь мгновение спустя он вспомнил, что милиционера зовут как-то иначе. Значит, это тот, первый.
– Вот как… – пробормотал он неуверенно. – Куда же это?
– К себе, в деревню. Там его старики.
– И надолго?
Слезы обсохли. Суровым, безразличным голосом она бросила:
– Навсегда.
– А сын?
– Саша со мной. Дети должны быть с матерью, – твердо заявила она.
– Да, да, правильно. Только зачем вы здесь стоите? Простудитесь, вон вы и валенок не надели, в туфлях.
– А что мне… До самой смерти ничего не будет. Я живучая.
– Ну, это все так говорят, а домой идти надо, нечего тут стоять. Муж-то дома?
– Дома, где же ему быть? Весь день дежурил.
– Ну вот, видите.
Он осторожно подтолкнул ее к подъезду. Она двинулась неохотно, тяжелой, медлительной походкой.
– До свиданья, Фрося. Идите домой, все будет хорошо. Хорошо, что вы, наконец, решились.
– Решилась?..
Она ушла в сторону флигеля. Алексей пожал плечами и позабыл о ней еще прежде, чем затихли ее шаги. С назойливой реальностью ему вспомнилась теплая рука Людмилы и ее нежная щека со светлым завитком волос. Но теперь ведь ее нет дома. Вернется, вероятно, поздно, она всегда теперь поздно возвращается. Ася уже спала и, только сонным голоском спросив: «Это ты, папочка?» – снова закуталась по самый носик в одеяло. Алексей осмотрелся в квартире. В нем дрожало беспокойство, его охватывало утомление, ежеминутно сменяющееся нервным возбуждением. Тишина пустой комнаты невыносимо тяготила. Хотелось разговаривать с кем-нибудь, все равно с кем, кого-нибудь слушать, все равно кого, только бы не эта тишина, не это молчание. Хотелось видеть людей, движение, жизнь, пока не придет Людмила. Трудно было думать, мысли путались, и Алексей понял, что никакие планы тут невозможны. Нужно сидеть и ждать, пока распахнется дверь и в ее темном прямоугольнике появится светлая голова в вязаном платке. Тогда все само станет ясно. Но Людмила еще там, на работе, и придет не скоро. Куда пойти, что делать? Уже вечер, и никто не обрадуется позднему гостю. Тем более что единственный человек, к которому можно пойти, это Демченко. Но старый художник ложился с курами и теперь уже наверняка седьмой сон видит.
Неожиданный стук в дверь он воспринял как облегчение. Все равно кто, во всяком случае он хоть услышит человеческий голос.
– Людмила Алексеевна уже пришла? – боязливо спросила Тамара.
Алексей отшатнулся, меньше всего он хотел сейчас видеть именно ее. Ни сейчас, ни потом. Алексей совершенно забыл о ней, он так давно ее не видел, или, быть может, просто не замечал, поглощенный котлом, турбиной, электростанцией, и вот она пришла – та, которая жила с немцами. Она прикрыла за собой дверь с явным намерением остаться в комнате.
– Жены нет, – сухо сказал он, не здороваясь. «Подать руку? – этого только не хватало». Он чувствовал к ней отвращение.
– Так, может, я подожду? – сказала она и, не ожидая приглашения, как-то боком присела на стул, неловко поставив носками внутрь поношенные лакированные туфельки.
– Давно я вас не видела, Алексей Михайлович, – начала она, кокетливым движением спуская с плеч шаль.
Алексей искоса поглядел на нее. Нос ее покраснел от холода, и одна щека была нарумянена сильней, чем другая. Она показалась ему отталкивающей.
– Работаю с утра до ночи, – буркнул он, обдумывая, за что бы приняться, чтобы дать ей понять, что он занят и что ей следует уйти.
Но Тамара не обратила внимания на его нелюбезный тон.
– Да, я знаю, читала в газете – электростанция.
– Ах, вы и газеты читаете? – спросил он насмешливо.
Она обиделась.
– Что ж вы воображаете? Почему мне не читать? Разумеется, читаю… Впрочем, не всегда, – трудно получить. Мне Фекла Андреевна иногда дает.
– Вот как!
– Ага…
«Знает или не знает?» – думал Алексей, внимательно глядя на нее. Она выглядела старше, чем когда он был у нее. Плохо окрашенные, посекшиеся от постоянных завивок волосы у корней темнели, концы вылиняли. Губы были густо накрашены вульгарной, яркой помадой. Знает или не знает? Газеты она иногда читает, как сама сказала. Пожалуй, знает… От носа вниз, к уголкам губ, легкие, но уже заметные морщины. Неуверенно блуждающие глаза. Странно, что тогда, ночью, она почти понравилась ему. В ней есть что-то вульгарное, чего он тогда не заметил. Знает или не знает? Пожалуй, знает…
– Вы все работаете в своей артели?
– Да… Очень много работы. Я хотела бы перейти, – может, нашлось бы что-нибудь получше.
– А что вы можете делать?
– Что я могу? Вот одна моя подруга – она тоже у нас работала – теперь поступила секретарем. Очень неплохо живет, да и не так скучно, как у нас. Только вот знакомств у меня никаких.
– В самом деле? А эти знакомые с фронта?
– Какие знакомые? – удивилась она. – Ах, правда, я вам тогда говорила. Да что ж, это не такие знакомства. Еще посылку прислать или забежать, когда приедет… Но в таком деле они помочь не могут. Тут нужны знакомства с местными людьми, чтобы они подсказали, где надо подтолкнули. Я за это время даже уезжала: мне говорили, что есть одно подходящее место, но я опоздала, уже занято. Хотя не знаю, может, лучше остаться. Или уехать, – сама не знаю.
Она оперлась подбородком о сложенные на столе руки и говорила, словно сама с собой, устремив взгляд в пространство и не обращая внимания на Алексея.
– Хотя в конце концов все равно… Здесь ли, в другом месте: чему быть, того не миновать.
– Чему это быть?
– Я же вам говорила, Алексей Михайлович, – шепнула она и пугливо оглянулась на дверь, – тогда вечером, когда вы заходили… Только вы уж, наверно, не помните.
– Нет, помню, – глухо ответил Алексей. «Ничего она, видимо, не знает». – И вы все еще боитесь по-прежнему.
Она вздрогнула.
– Нет, нет, еще больше… Я уж сама не знаю, что делать. Иногда мне кажется, что с ума сойду. От этого можно сойти с ума, правда? Всю ночь не сплю, ни минуты, только когда рассветает, а потом на работу, днем выспаться некогда. Я уже так ослабла, что сама не знаю. И в поликлинику ходила… Нервы, говорят… Сама знаю, что нервы. Посоветовали отдохнуть, а как же отдохнуть? Весь день только об одном и думаю – что вот ночь придет. Сижу при свечке и жду, и жду…
Алексей встал и прошелся по комнате. Она повела за ним глазами, не подымая головы, на которой при свете лампы явственно виднелись черные корни крашеных волос.
– Так вы все-таки не читаете газет, Тамара Степановна.
– Газет? – удивилась она. – А при чем тут газеты?
– Ваш муж – Петька?.. Петр Обод?..
Она поднялась, смертельно побледнев.
– Мой муж?
– Да. А вы – Тамара Обод, ведь так?
– А вы откуда знаете?
– Так вот… Именно этот Петька был одним из главарей банды «черная змея», понимаете?
Она открыла рот и широко раскрытыми, безумными глазами уставилась на Алексея.
– Петька?
– Ну да, Петька… Вы знаете, что их арестовали?
– Кого?
– Его и еще нескольких.
Тамара встала и так вцепилась в край стола, что пальцы побелели.
– Петю?
– Да.
– Когда?
Его удивило звучание ее голоса. Голос был тихий, но в нем дрожал крик, готовый в любой момент сорваться с губ, от которых отхлынула вся кровь. Яркая помада грубым слоем лежала на этих бескровных губах.
– О, уже довольно давно… Месяца два будет…
– И он в тюрьме?
– Нет.
– Бежал?
Алексей подошел ближе. Как бы то ни было, трудно вдруг взять и бухнуть всю правду. Что-то удерживало его.
– Садитесь.
Глаза Тамары расширились, зрачки стали огромными и почти поглотили светлый ободок радужной оболочки. Она напряженно уставилась на него.
– Вы можете спать спокойно, он уже никогда не потревожит вас.
В его голосе звучала злость. Петьки нет, а эта продолжает слоняться по свету и красить губы отвратительной жирной помадой, носить шелковые чулочки да еще мечтает о протекции, чтобы получить место секретаря.
– Не потревожит?
– Ну да…
– Как это?
– Его нет в живых, – сказал Алексей.
– Кого нет в живых?
– Петьки.
Напряженное выражение вдруг исчезло с ее лица. Она села и спокойно сказала:
– Это неправда.
– Как – неправда?
– Я ж знаю. Он жив. И придет. Может – сегодня, может – завтра.
– Каким же образом?
– Я знаю, чувствую. Потому что, если бы было так… Нет, я знаю, он где-то здесь, близко, я чувствую. Днем еще ничего, а ночью чувствую… Если бы его не было, я бы так не боялась.
Дрожь пробежала по спине Алексея. Он вспомнил, что ведь когда она впервые рассказывала ему о своих страхах, она говорила то же: нет, он не погиб, он жив, я чувствую, что он где-то близко. И действительно он был тогда близко: в том же городе, на той же улице он остановил тогда Алексея…
Алексей отогнал эти мысли. Глупости, – ведь теперь совсем другое дело.
– И у ворожеи я была… И Фекла Андреевна гадала… Выпало: брюнет с дурными замыслами – вблизи и несчастье над головой…
Он подошел к полке и порылся в своих бумагах. Непонятно зачем, он сохранил маленькую газетную вырезку, короткую информацию, которая завершала эпопею ужаса, какой-то невероятно давний период его жизни, сейчас казавшейся ему чьей-то чужой жизнью.
– Вот прочтите…
Он положил на стол вырезку. Она читала, медленно, беззвучно шевеля губами, как малограмотная. Еще и еще раз. Водила по строчкам пальцем с запущенным маникюром – кровавый лак облупился на ногтях. Словно прочтение этих нескольких строк о вынесенном и приведенном в исполнение приговоре стоило ей невероятных усилий.
– О ком это? – спросила она громко и сурово.
– Как – о ком? Вы же прочитали…
– Петр Обод… Мало ли Петров Ободов?..
– Возможно. Но это – именно он.
– А вы откуда знаете?
– Я его видел.
Она снова встала.
– Где?
– Там, на суде.
– А откуда вы можете знать?..
– Вы ведь показывали мне фотографию. Нет, вам нечего больше беспокоиться, Тамара. Можете спать спокойно, его уже нет.
Она судорожно сжала в руке вырезку.
– Так это – правда? Я вас прошу, Алексей Михайлович, не лгите… Я вас прошу, скажите мне: это правда? Зачем вы пошли на этот суд?..
– Потому что я его тоже знал, – неохотно признался Алексей.
– Вы? Когда?
– Там… В окружении…
– Вы… с Петькой?..
– Да. Поэтому не может быть никаких сомнений. Кончились ваши страхи.
Только теперь он заметил, как она дрожит. Мелкая дрожь охватывала ее постепенно, начиная с ног, сотрясала мелкими, мучительными судорогами. Зубы застучали. Накинутый на плечи платок упал на землю. Она стиснула пальцы так, что кости хрустнули.
– Что же теперь будет?
Она невидящими, страшными глазами смотрела на Алексея.
Он пожал плечами.
– Что с вами делается? Успокойтесь, все будет хорошо. Вы выздоровеете, поправитесь, будете жить нормально, как все люди, без этого вечного страха.
– Как все люди? Как все люди? Значит, он никогда не придет, – сказала она вдруг сухим, безразличным тоном.
– Никогда, – подтвердил Алексей.
– Так как же я буду жить?
– Как это? – удивился он.
– Значит, он никогда, никогда не придет… Петька… Убили его… убили… убили… За что его убили? – крикнула она так, что Ася шевельнулась в своей кроватке и что-то забормотала сквозь сон.
– Как – за что? Вы же прочли, здесь написано…
– Что написано? Значит, так – можно прийти, взять человека, и его уже никогда больше не будет?..
Ничего не понимая, Алексей налил стакан воды.
– Успокойтесь, Тамара. Выпейте воды.
– Я не хочу успокаиваться. Не нужна мне ваша вода… И вы знали и ничего не сказали мне, ни слова, и пошли глазеть, как его судят?..
– Я не думал, что это зрелище будет вам приятно.
– Это уж мое дело, приятно или нет… Но это значит, что я его уже никогда не увижу…
– Тамара…
– Да! А он же сказал – приду. Что бы ни случилось, приду. И я верила ему, и ждала, ждала, а теперь оказывается, что кто угодно мог пойти туда и быть там, только не я… Как же это? Ведь он сказал: что бы ни случилось, приду…
– Тамара, вы ведь так боялись, что он вдруг придет…
– Это мое дело. Жалею, что сдуру сказала вам об этом…
Силы вдруг покинули ее. Она сгорбилась, угасла.
– Вы не сердитесь, Алексей Михайлович, я уж совсем с ума сошла.
– Теперь вы сможете прийти в себя, отдохнуть, – сказал Алексей.
– Как же это? Нет, нет, не может быть, что его так просто взяли и расстреляли… Это какая-то ошибка, какое-то страшное недоразумение.
– Но вы же знаете. Они убивали людей, грабили, устраивали налеты. Вы же не ребенок. Вы понимаете, что конец им должен был наступить.
Она склонила голову, но Алексей не сразу догадался, что она плачет. Крупные слезы капали на стол: одна за другой, все чаще и чаще.
– Не плачьте. Так ведь лучше, – сказал он с трудом.
– Лучше? Может, и так, может, и лучше…
Она отерла глаза тыльной стороной руки, как это делают плачущие дети, и вдруг успокоилась.
– Не сердитесь, Алексей Михайлович. Я так расстроена, это все нервы, конечно, нервы… Так я уж пойду; к Людмиле Алексеевне у меня ведь и дела-то нет, так только хотела посидеть минутку. Так я уж пойду… В самом деле будет лучше…
Он не задерживал ее. Она тихо закрыла за собой дверь. Он взял было книжку, стараясь вникнуть в смысл статьи, но недавнее посещение не давало ему покоя. Он ничего не мог понять.
Не прошло и десяти минут, как на лестнице загрохотали вверх и вниз шаги. Послышались громкие голоса, шум. Он бросился к дверям. На площадку выглядывали соседи, тяжелые шаги поднимались вверх по лестнице.
– Осторожно, осторожно на повороте.
– Повыше, повыше…
– Поднимите-ка с этой стороны…
Он увидел идущую задом дворничиху и шапку милиционера. Оба они и еще какие-то женщины с трудом тащили что-то по узкой лестнице.
– Что случилось?
– Эта, из двенадцатого номера, выбросилась из окна, – сказал милиционер.
– Тамара?
– Она. Осторожно, повыше, повыше.
– Разбилась?
– На месте.
Алексей посторонился, они прошли мимо него, открыли дверь в комнату. В лицо Алексею пахнуло духами и сквозняком из открытого настежь окна. Ноги в шелковых чулках обнажились выше колен, с откинутой головы свисали и тащились по полу длинные пряди волос, из которых выпали шпильки. Рот был широко открыт, словно в крике, и мазки яркой краски в неверном мелькающем блеске свечей сверкали, как капли еще незастывшей крови.