Текст книги "Когда загорится свет"
Автор книги: Ванда Василевская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 22 страниц)
Поезд несся вдаль, на запад, на фронт, на далекие, широкие дороги войны. И Нина вдруг почувствовала, как все, что она пережила лишь час назад, меркнет, бледнеет, становится далеким, как стершееся воспоминание. Только в сердце что-то щемило глухой болью, как старый шрам, потому что не было уже Алексея, не было и не будет никогда, никогда, никогда.
Она вздохнула так шумно, что с противоположной полки к ней наклонилось чье-то круглое лицо.
– Нет, нет, я так…
Город остался позади… Поезд шел все быстрее и быстрее на запад, к дорогам войны, к дорогам борьбы и победы и нес вместе с другими Нину Андреевну Пащук – сержанта и снайпера.
XI
Ася развернула газету, вынула апельсин и застыла с зажатым в руке золотистым плодом.
В комнате царил полумрак. Грязные, наполовину забитые фанерой и заткнутые тряпьем окна почти не пропускали света. Мутно мерцали бледные огоньки тонких, восковых свечек. Гнусавый мужской бас монотонно тянул:
– Пришел день гнева его, и кто может устоять…
Мрачные женские деревянные голоса подхватили:
– И задрожит земля, пристанище греха и разврата…
Ася прижалась к матери. Онемев от изумления, Людмила смотрела на происходящее. На вошедших никто не обратил внимания. На низком столе вытянулся мертвый Вовка. Руки сложены. Свечи отбрасывали на его худое, заострившееся лицо неверные тени. Он казался длинным, как взрослый мужчина. В стороне уже стоял прислоненный к стене гроб. Пахло воском и сосновыми досками. Мрачно и монотонно звучали многократно повторяемые хором женщин слова. Лица серые, морщинистые, лица с подпухшими глазами, лица с ястребиными носами, лица отечные и худые, с ввалившимися щеками, все разные и все же чем-то похожие – горящие, беспокойно блуждающие глаза, хитрые и злые, как глаза притаившейся кошки.
Ася вцепилась в руку матери. Другой рукой она машинально терла апельсин, и Людмила почувствовала на мгновение свежий запах, заглушивший чад свечей и запах грязной одежды.
– Пойте, сестры мои, пойте, ибо предстает душа новопреставленного перед господом, идет на суд душа покойного… И страшен гнев господень, и содрогнутся горы, и реки выйдут из берегов, когда гнев господень поразит землю…
Старухи склонились, закачались словно уже подул вихрь этого гнева господня, и вновь зазвучало гнусавое монотонное пение. Людмила шевельнулась, но из-под бурого платка тотчас упал сердитый, призывающий к порядку взгляд, и она снова приросла к грязным доскам пола. Шуршали страницы. Усатый мужчина быстрыми пальцами искал в разбухшей от частого употребления, истрепанной книге знакомое место. Он поднял налитое кровью лицо мясника, и пение мгновенно умолкло. Мужчина читал. Звучали страшные и непонятные слова апокалипсиса, и женщины с тяжким вздохом склоняли головы, словно пригибаемые вихрем, идущим от неясных грозных пророчеств.
– Ибо…
На миг Людмиле показалось, что она видит все это во сне. Где они, куда они с Асей попали? Словно стертые чьей-то упрямой рукой, куда-то исчезли века, и в лицо пахнуло горячее дыхание пустыни, по которой шли изможденные фанатики, с горящими глазами, бичующие собственные, распаленные похотью и голодом тела, ранящие руки о тернии. Словно земля стала вращаться в обратную сторону, и вот по дорогам идут вереницы флагелянтов[2]2
Средневековая религиозная секта, проповедовавшая публичное самобичевание.
[Закрыть]. Монах в мрачном соборе читает пророчество об антихристе, и толпы падают ниц, царапая ногтями грудь.
Так и здесь, в этой грязной комнате, куда дневной свет едва пробивался сквозь муть стекол и тщетно соперничал с пламенем убогих свечек, упала на колени серая толпа старух и со стоном, с причитаниями, с почти звериным урчанием билась лбами о прогнившие доски пола. Над этими склоненными, как колосья на ветру, женскими головами Людмила видела налитое кровью, вполне земное, бычачье лицо мужчины и его маленькие зоркие, черные, как ягодки можжевельника, глаза, то и дело отрывавшиеся от страниц книги и обводившие припавшую к земле паству. Изумление постепенно проходило и начал нарастать гнев. Она шагнула вперед, чувствуя сжимающую горло ярость и готовность броситься на этого заправилу, выхватить у него из рук рваную, засаленную книжку, разогнать банду, собравшуюся вокруг тела умершего мальчика, как собирается вокруг добычи стая воющих шакалов. Но вдруг почувствовала в своей ладони маленькую, вспотевшую ручонку Аси. Ведь с ней ребенок, а кто знает, на что способны опьяненные фанатизмом, распаленные апокалипсисом бабы и этот мясник, ведущий на их страстях какую-то вполне практичную и выгодную для себя игру.
Ася заметила вчерашнюю тетку. Старуха стояла на коленях, била себя в грудь, ее ввалившиеся губы что-то беззвучно бормотали, и Ася невольно подумала, что за ее грязной, бесцветной кофтой спрятано кольцо с прозрачным камнем, в котором таился отблеск чистого неба.
Вдруг дверь с шумом распахнулась. На пороге, слегка покачиваясь, стоял высокий мужчина.
– Это отец, – шепотом объяснила Ася.
Женщины поднялись, все лица обернулись к вошедшему. Пахнуло холодным воздухом, пламя свечей заколебалось, заморгало. Читавший евангелие мужчина оборвал фразу. Тетка гневно дернула кофту на груди.
– Тиии-ше!..
Но человек на пороге наклонил голову, как нападающий буйвол. Мощная рука сжалась в кулак.
– Что за тише? Я у себя дома!.. А ну-ка, убирайтесь отсюда вон. Слышите? Вон, говорю!..
Черноусый поспешно захлопнул книжку. Тетка вскочила на ноги.
– Молчи, старый пьяница, не вводи людей в грех! Не видишь, что панихиду служим?
– К чертям вашу панихиду! – заорал тот. – Ну, ты чего дожидаешься, бычище?.. Чтоб я тебе все кости пересчитал?.. Убирайся-ка со своими бабами и чтоб ноги вашей тут не было.
Женщины беспокойно задвигались.
– Да вы что? Что на пьяницу смотреть! – крикнула тетка.
– Я тебе покажу пьяницу. Сама сколько мне водки таскала, чтоб я не мешал тебе в твоих делишках, старая ведьма! Хватит! Парня в гроб вогнала, хватит! Убирайтесь! – крикнул он так грозно, что женщины стали бочком пробираться к двери. Мужчина с книжкой в руке стоял в нерешительности.
– А ну, марш, не то милицию позову!
– Смотрите на него, какой скорый! Давай зови, зови свою милицию, – сорванным, охрипшим от гнева голосом заорала тетка. – Увидим, кому от этого не поздоровится!..
Но апокалипсический «лектор» уже быстро удалялся, пытаясь сохранить достоинство, а перед ним и за ним, торопливо выскальзывали женщины, бросая на разъяренную старуху сочувственные взгляды. Мигали и снова разгорались колеблемые струей воздуха огоньки свечей. Лишь теперь пришедший заметил Асю и Людмилу.
– Это вы приходили к Вове?.. Узнаю, узнаю…
– Я ему апельсин принесла, – прошептала девочка.
Тот тяжело опустился на стул.
– Апельсин… Теперь уж ему никакие апельсины не нужны, моему мальчику… никакие апельсины. Уж не есть их ему, девочка, не есть…
Он уронил голову на грудь. Он был явно пьян, мысль его работала тяжело, с трудом преодолевая водочные пары.
– Извели парня. А такой был способный, такой способный мальчонка…
– Такой же лодырь, как ты! – прошипела забившаяся в угол между столом и окном тетка.
– А ты молчи, баба! Сама больше всех виновата…
– Я? Это я-то? А ты что? Бандита вырастил…
– Молчи, баба! Как не стыдно! Еще похоронить не успели…
– Ну и что ж! Все помрем, – проворчала она угрюмо. – Конец света наступает, антихрист вышел из адских вод, чтобы править миром…
– Хватит! – крикнул он, стукнув мощным кулаком по столу. – Не суйся со своим антихристом, сама ты антихрист вместе со своей шайкой. И хватит этого, пошла вон. Ступай к своему «брату», к своим «сестрам», чтобы глаза мои тебя больше не видели.
– А что ж ты думаешь? И уйду… Уйду… – прерывающимся голосом сказала старуха.
– Ступай, ступай! Увидим, как тебя там примут, когда ты не будешь им все из дому таскать, а у них просить придется. Увидим…
– Не беспокойся, не пропаду, – проворчала она мрачно.
– Что ж, увидим… Посмотрите, на что это похоже, – обратился он к Людмиле, выразительным жестом показывая на комнату. – А ведь было все, как у людей. Все утащила – коврик, подушки, одеяло… Тарелки были, ножи – все забрала, тому быку отнесла.
– Молчи, не смей!
– Как так – не смей! А я вот смею. Не знаю, что ли?.. Нашел себе жулик работу – глупых баб дурачить. И живет, жиром обрастает да посмеивается над ними в кулак. Вы же видели, какая морда – чуть кожа не лопается. Подумал бы кто, что набожный, – обратился он к Людмиле. – Бабы с этой войной совсем одурели, вот он и тянет с них…
– Самогонщик, – просипела, давясь от злости, старуха.
– Ну что ж, иди, иди, доноси! Самогонщик так самогонщик… Давно уж и быльем поросло, я при немцах самогон гнал: надо же было жить, – пояснил он, обращаясь к Людмиле. – Но этому уже давно конец, – добавил он.
– Только ли при немцах? – язвительно заметила женщина.
– Да ты меня не попрекай – когда да когда! Кончено, говорю. Ну и убирайся, чего стоишь?
– Выгоняешь?
– Выгоняю… Вот связался… – пожаловался он Людмиле. – А жена, покойница, мать этого бедняги… Эх, женщина была!.. Умерла… Вот и связался, как дурак… И мне жизнь испортила и парня загубила…
– Ну, уж что до сыночка, хороший был фрукт, нечего и губить-то было…
– Да? А как он учился до войны? А? Директор сказал: «Товарищ Черемов, если только парень остепенится, выйдет из него человек…» Так и сказал…
– Вот и остепенился, бандит стал, – просипела с ненавистью старуха.
– Небось когда домой приносил что, так ты брала, верно? Хотя знала, откуда, прекрасно знала! Но твоему «брату» все равно откуда, лишь бы было… Ворованное, не ворованное – лишь бы пожрать да выпить.
– Ну, уж кому бы говорить о выпивке, да не тебе…
– Верно, пьяница, что греха таить… А из-за чего? Из-за тебя, из-за своей жизни загубленной, что ни за грош пропала…
– А вы кто по профессии? – тихо спросила Людмила.
– По профессии? Слесарем был, неплохим слесарем… А потом так уж жизнь пошла… Навязалась эта баба, немцы пришли… И спился, правду сказать, спился. Червяка заливал… А его сколько ни заливай – он все точит, душу высасывает. Эх, горе мое…
Старуха, видимо, решив, что гроза миновала, перестала копаться в своих вещах, присела на табуретку и стащила с головы платок.
– А ты чего? Расселась, как квочка… Сказал – убирайся, и убирайся… Хватит… Похороню парня – и крышка: и тебе, и водке, и всему… До самой печенки допекла… За работу возьмусь…
– Как раз дадут тебе работу!
– Не беспокойся, дадут… Слесарь Черемов еще себя покажет. Еще не все косточки во мне перегрызли. Я еще свое сделаю, верно? – спросил он Людмилу, и в его мутных глазах вдруг засветился разумный огонек.
– Верно, я думаю…
Старуха бросила на нее враждебный взгляд. Она связывала в узелок какое-то тряпье и, видимо, собралась, наконец, уходить.
– Ну, я иду.
– Иди, иди!..
– Да больше уже не приду. Плакать будешь, на коленях просить – не приду…
– Ох, уже бегу, уже несусь за тобой, слезы так из глаз и катятся! Заруби себе на носу – это не шутки. Позабудь и дорогу в этот дом, позабудь, как здесь дверь открывается! Чтоб и ноги твоей здесь не было!..
– Не беспокойся, не приду. Подыхать будешь, некому тебе будет стакан воды подать – и то не приду…
– И слава богу! Ну и вредная баба… – махнул он рукой, когда дверь захлопнулась за старухой. Теперь он совершенно протрезвел. Улыбнулся Асе.
– Вот и вы пришли… А Вовка не дождался. Мало хорошего видел в своей жизни Вовка, мало…
Он подошел к умершему и осторожно, неловко погладил темные волосы.
– Почему вы не позвали доктора? – сурово спросила Людмила.
– Доктора… Да надо бы, конечно, надо бы… Только сперва думали, может и так выкарабкается, а позвать доктора, сейчас все всем будет известно и уже ничего доброго из этого не получится… А потом, утром, сразу стало видно, что и доктор не поможет, что это уже конец… Винтовочная пуля…
– А сами они стреляли? – тихо спросила Людмила.
– А как же, стреляли, первыми стреляли… Вова-то – нет, он только так, подручным был… А те, как патруль подошел, сразу начали… Так парень и пропал ни за что. И моя вина, конечно, моя вина… Как немцы пришли, я на село ушел, за этот, – ну, ведь сказано, – за самогон взялся… А он со старухой остался. Какой тут присмотр!.. Ну, он уж и при немцах… Завертелся, закружился, ведьма еще подстрекала, так и пошло… Вкривь и вкось… а она еще радовалась, зарабатывала на парне. Ей – лишь бы антихрист, а на остальное наплевать. А когда наши пришли, с ним уже сладу не было. В школу, говорит, не пойду, чтобы мной там командовали, учиться, говорит, не буду, лучше ремеслу обучусь… Сапожнику вроде помогал, но что это за учеба. Родственник он нам, сапожник-то, вот и держал, но все это больше для виду. А занимался своими делишками, я и не знал какими, вот оно и всплыло. Пуля в грудь… Слесаря Черемова, пьяницы, сын – бандит… А мать хорошая была женщина, тихая такая, и все, бывало, говорила: «Вот Вова ученым станет, большим человеком будет…» И не вышло…
– А вы вправду хотите на работу?
– А как же! Хватит… Пора браться… Всегда ведь можно взять себя в руки, не так ли? А я ведь еще в гражданскую войну… Нет, надо браться…
– Зайдите к нам, мой муж инженер, может помочь. Слесари всегда нужны.
– Еще бы! А слесарь Черемов, он еще покажет… Вон рука у меня какая!.. Рабочая рука. Только вот как-то все вкривь и вкось пошло… Так я приду, обязательно приду…
– Мы живем там, где сапожник, на третьем этаже.
– Знаю, Вовка говорил… Как он просил, чтобы барышня пришла… Вот и апельсин принесла…
Ася осторожно подошла ближе и вопросительно посмотрела на мать. Людмила кивнула головой. Девочка положила у ног умершего апельсин, золотистый, горящий шар, перед которым меркли бледные огоньки свечей.
– Так мы уж пойдем…
– Да, да, душно здесь, – сказал он, мрачно глядя в заострившееся, синее лицо сына. – Эх!..
Будто из черной пропасти распахнулась дверь в морозный вечер, еще розовеющий от заходящего солнца. Людмила глубоко вдохнула в легкие воздух и снова подумала, что это было легкомыслие, тащить за собой девочку в эту грязную нору. Но Ася серьезно шагала подле нее и лишь минуту спустя подняла на мать прозрачные, светлые глаза.
– Мама, они – сек… сек… так… Ну, как же это называется?
– Сектанты.
– Да, да, сектанты, правда?
– Да, дочурка.
– А почему?
Людмила растерялась. Она не знала, что на это можно ответить.
– Как это – почему?
Но Ася уже сама нашла ответ.
– Это, верно, из-за войны. Он ведь так сказал: с ума посходили бабы из-за этой войны, правда?
– Да, доченька, вероятно, из-за войны.
– Но раньше, давно, таких было много, правда?
– Много, доченька.
– Я знаю, мы читали об этой ин-кви-зи-ции… Правда, как хорошо, что уже нет инквизиции?
Она на мгновенье умолкла. Под ногами весело поскрипывал снег. Пахло холодом, свежим ветром, который, несмотря на морозец, не был неприятен, еле-еле обвевал щеки.
– А Вова умер… – вдруг сказала Ася, и ее губки скривились, будто она собиралась заплакать. Видимо, молящиеся женщины и стычка в темной комнате потрясли ее сильней, чем зрелище мертвого мальчика, и она лишь сейчас осознала эту смерть.
– Это тоже из-за войны и из-за фашистов, правда, мама?
– Да, да, доченька, – машинально подтвердила Людмила.
У нее было тяжело на душе. Какие темные бездны человеческого горя, несчастья, безумия таятся рядом, где-то совсем близко, а ты ничего о них не знаешь, и вдруг они открываются изумленному взору. Сколько опустошений принесла рука войны, сколько нанесла ран, которые придется лечить годами. Раны тела, во сто крат легче заживающие, и раны души, гниющие, гноящиеся, стыдливо скрываемые под лохмотьями приличий.
– Хорошо, что ты пошла со мной, – сказала Ася. – Одной мне было бы немного… страшно.
– Да, доченька.
– А скажи, мама, тебе не было тоже немножечко страшно?
– Даже очень.
– Вот видишь. А ты же взрослая. Но он придет к папе, его отец, правда?
– Думаю, что придет.
– И папа посоветует ему, куда пойти работать, правда? И он исправится, правда? Я думаю, что он наверное исправится. И ведь потом все исправятся, правда?
– Как это – все? – не поняла Людмила.
– Так, что уже не будет никаких плохих людей, правда?
– Да, доченька.
– И ведь плохих людей гораздо, гораздо меньше, чем хороших, правда? Фашисты и еще там какие-то, а так ведь хороших больше, правда?
– Конечно.
– Потому что, например, у нас в школе… Все говорят, что Левка нехороший мальчик, а он вовсе не такой уж, а так только любит дразнить, зато он помогает своей маме, я видела, как он носит воду из колодца, и у него есть такая маленькая сестричка, так он ходит с ней гулять, потому что доктор сказал, что она рахи… рахитик, и нужно, чтобы она гуляла. И ведь Вовка… Как ты думаешь, мама, ведь он не был уж таким совсем скверным, правда?
– Конечно, нет.
– Вот видишь, и ведь тот, его отец, сказал, как было до войны. Значит, если бы не война… А как ты думаешь, мама, если бы ты поговорила раньше, ну, до того, с Вовкой, может быть, он бы исправился? А?
– Может быть… – тихо сказала Людмила и, будто ребенок обвинял ее в чем-то, тотчас добавила: – Только, видишь ли, я же не знала.
– Да… А если бы знать… Если бы всегда знать, можно бы помочь, правда?
– Да… Если бы всегда знать…
– И, знаешь, мама, я думаю, может, Фекла Андреевна тоже не такая уж плохая, а только так, из-за того, что было в Ленинграде.
– Она просто больная, ненормальная, понимаешь?
– Да…
Снег весело похрустывал под ногами. Людмиле упорно думалось, что где-то в чем-то она ошиблась, что нужно было иначе подойти и к Алексею. И почему, что бы ни случилось, о чем бы ни думалось, приходилось все вновь и вновь возвращаться к этому единственному вопросу? Шла война, земля содрогалась в лихорадочных судорогах, сотни проблем ожидали своего разрешения, а между тем сколько места занимают личные дела! Да, гораздо, гораздо больше, чем раньше. И не только у нее. Куда ни глянь, всюду то же. Война, вместо того чтобы лишить значения отдельные человеческие переживания, требовала для них места и внимания. В то время как мир напрягался в титанической борьбе, в этом мире упорно, настойчиво требовало себе места маленькое человеческое сердце, и хотелось, непреодолимо хотелось чуточку счастья, чуточку тепла, пожатия близкой руки, внутреннего покоя, веры в это обыденное маленькое счастье, тысячью нитей связанное с великими свершениями, неотделимое от них, являющееся их составной частью, их внутренним, скрытым от зрения, но все же самым существенным содержанием. И как хорошо, что можно вот так идти теперь по заснеженной улице города, чувствуя в руке маленькую ручку девочки с ясными глазами. Ей вспомнилось мрачное, жуткое пение, слова о надвигавшейся на землю гибели, о мраке, который охватит мир, поглотит и затопит его. Нет, нет, эта гибель была уже миновавшей угрозой – волной, отхлынувшей перед светлой, несокрушимой силой верующего человека. Верующего не в апокалипсическое чудовище, а в золотое, яркое, теплое, животворящее солнце. К этому солнцу шагали маленькие ножки Аси, серьезно смотревшей чистыми ясными глазами в сгущающийся над белой улицей мрак. К этому солнцу должна, должна идти и она, Людмила, как шла всю свою жизнь.
Горячей волной нахлынула любовь к этому городу, изуродованному рукой врага, к этой земле, которую год назад попирали ноги врага, к необъятной, свободной, родной, прекраснейшей земле. И Алексей – Алексей непременно найдет свой путь, тот путь, по которому шел всю жизнь. Исчезнет грусть в его глазах, в серых глазах Алексея, и все будет, как прежде. Нет, нет, еще прекраснее, еще совершеннее, ведь они уже смотрели в лицо смерти и видели высоко вздымающуюся черную волну, которая могла поглотить, разрушить, и они знали теперь цену жизни, цену смерти, цену свободы, цену солнца и цену любви. «Быть может, это потому, что я уже не так молода?» – подумалось Людмиле. Но нет, это все же именно потому, что воспринимавшееся раньше, как должное, теперь становилось драгоценным сокровищем.
– Здесь красиво, правда, мама? – спросила тихо Ася.
Людмила очнулась от задумчивости и пожала ручку девочки, тепло и уютно угнездившуюся в ее руке. Да, белые деревья в снегу, заснеженный бульвар. Блуждали тени спускавшихся сумерек, но кое-где в воздухе невидимо трепетал розоватый отблеск, последний след заката, и снег окутывал город торжественной кроткой тишиной. Даже контуры разрушенных домов казались мягче, сливаясь с темнеющим небом.
– А весной здесь будут строить, правда, мама?
– Да, да, доченька, будут…
– И отстроят совершенно такие же дома, правда?
– Такие же… А может быть, нет, может быть, еще красивее. Архитекторы сделают планы, а потом придут рабочие, инженеры, мастера и будут строить, строить еще красивее.
Да, да, наверное еще красивее. Потому что теперь они знали цену крови и цену кирпича, скрепленного цементом, и цену жизни в большом, солнечном доме. Насколько же лучше, насколько точнее, насколько глубже, чем раньше!..
В сердце затеплился огонек внезапной радости. Что значат все мелкие трудности, неприятности, заботы, когда ведь скоро, уже совсем скоро… Что же принесет этот приближающийся мир? И Людмила чувствовала, что в ее сердце хранится частица того, что принесет мир, который уже приближается, уже возвещает о себе победным возгласом, уже звучит в простых словах сводки, который уже так близок, что его теплое дыхание чувствуется на лице.
– Папы еще, наверное, нет дома, – сказала Ася.
Лицо Людмилы померкло. Ну да, Алексей… Мучительно затрепетало сердце. Опять мелкие уколы, опять его хмурое лицо, опять его обиды… Ведь обязательно начнется – зачем ты водила ребенка в эту нору? И действительно, она сделала глупость, но уже ничего нельзя было исправить.
Вдруг ей вспомнилось – не умом, не мыслью, а каким-то чисто физическим чувством: «Ты родишь мне сыночка, Люда, мне страшно хочется иметь еще и сына».
Как давно это было, – да, да, они хотели иметь сына. И теперь, идя с Асей, она почувствовала в себе внезапную, неудержимую тоску по ребенку. Маленькому, беспомощному, нуждающемуся в ее непрестанных заботах. Ася росла. У нее уже была своя особая жизнь, свои мысли, свои желания, свой собственный путь. Она идет по этому пути, и мать с каждым днем становится ей все менее нужна. Подумать только, что они с нетерпением ожидали, когда же маленькая головка достанет до стола. Маленькому человечку так страшно хотелось посмотреть, что там, на столе. Не так, чтобы ее подняли и показали. А самой, как взрослые, посмотреть, что там стоит. И Алексей смеялся над усилиями крошки, которая поднимала на отца потемневшие глаза и жалобно говорила:
– Не мозет…
А теперь она идет серьезная, и сколько уже видели эти ясные глаза! Тревогу эвакуации, трескучие морозы, валящий с ног тиф, отчаяние людей, потерявших своих близких. Вместе со всеми крохотное создание переживало волнения и надежды, горе и отчаяние. И Ася росла скорее, чем росла бы в других условиях. Она щебетала, была спокойна и весела, но на дне ясных глаз таилось недетское понимание, что жизнь – это трудное и серьезное дело. Да, да, Ася росла и заключала в себе целый мир, в котором не все было доступно Людмиле, – иной, новый, собственный мир. Она уже знала, что находится на столе, и знала намного больше. И если прежде хотелось, чтобы она росла, чтобы она ходила, говорила, поступила в школу, чтобы с ней можно было разговаривать, как с равной, то теперь рождалось сожаление, что ее нельзя уже взять на руки, спеть ей колыбельную, укрыть в объятьях. Она уже шла в жизнь, жизнь поднимала ее на все более высокие волны, и все меньше становилось участие Людмилы.
А ей так хотелось маленьких ручек, беспомощных и бессильных. Мутного взгляда, едва-едва различающего предметы, смешной, беспредельно доверчивой улыбки.
Как же так, Алексей? Неужели ты забыл уже о наших разговорах, о маленьком сыночке, ведь были даже споры об имени этого еще не зачатого ребенка.
«Война», – сказала себе Людмила, но это неправда, это неправда, это не успокаивало. Война подходила к концу, и как раз теперь она видела вокруг, как, словно желая наверстать бесплодные годы, все женщины захотели детей. Беременна была женщина-врач, руководительница пункта по переливанию крови, беременна была уборщица в лаборатории и жена дворника в доме напротив. Они не думали о том, что муж, приехавший в короткий отпуск, неожиданно проездом попавший домой, быть может, никогда больше не вернется. Они не думали о том, что будет трудно, что каждая пеленка становилась проблемой, что нелегко было достать молоко, мыло и даже тальк для присыпки. Они хотели рожать. А между тем среди них были женщины слабее здоровьем, чем Людмила, и старше ее – и все же все они хотели рожать. Они радовались своей беременности, как будто природа, требуя возмещения страшных потерь, вызванных войной, громче заговорила в них инстинктом материнства. А с ней ведь был муж, она зарабатывала, у них была крыша над головой. И ведь Алексей так хотел когда-то иметь сына!
Она крепче сжала ручку Аси, словно чувствуя какую-то вину перед ней. Но нет, нет, Ася росла, Ася была уже большая, а в сердце, в теле, в мозгу жила тоска по маленькому ребенку, по младенцу, ведь она так давно не прижимала к груди, не чувствовала прикосновения смешных ручонок, похожих на розовые цветы. И, наконец, разве она не имеет права на ребенка, на любовь, на нормальную жизнь, какой живут другие люди! Алексей не погиб, Алексей с нею, – она вытянула в жизненной лотерее счастливый номер, самый большой выигрыш, – но что из этого? Горький осадок, злые слова, отчужденность – и больше ничего.
Она почувствовала острую обиду на мужа. Какое право имел он портить свою и ее жизнь? Какое право имеет жить так, как он живет? Во имя чего она должна выносить его хмурое лицо, его капризы, его истерические выходки?
Но словно другая Людмила, спокойная и мудрая, смотрела со стороны и иронически улыбалась. Не притворяйся, Люда, совершенно ясно, ты влюблена, ты так же, а быть может, еще больше влюблена, чем когда выходила за Алексея, когда рожала ему ребенка, когда вы говорили о сыне.
Да, да, так оно и есть: пройдя через смерть, люди еще лучше узнали цену жизни, цену любви. Не глупо ли, что нужно было прожить столько лет, чтобы понять это? Только теперь знаешь, что жизнь была свыше меры прекрасна и богата. Учеба, работа на коллективизации, Алексей, труд – полная, бьющая через край, шумящая жизнь. И это принималось, как должное.
А что теперь? Неудовлетворенность и обида. Ася? Да, Ася. Но ведь хотелось еще самой любить, жить собственной жизнью, а не довольствоваться только тем, чтобы по мере сил помогать и следить, как растет, развивается и уходит все дальше другой человек, пусть даже этот человек родное дитя.
И снова кольнула тоска по тому, по маленькому. И Людмила почувствовала себя словно пойманная на месте преступления, когда вечером пришел Алексей и тяжело опустился на стул.
– Видимо, погода меняется. Будто кто гвозди в голову вбивает…
Она засуетилась.
– Я сделаю тебе компресс.
Она клала ему на голову компресс и старалась избегать его взгляда, чтобы он не прочел в нем давешних мыслей – о сыночке, о маленьком сыночке. Алексей заметил ее смущение, и его мысли сразу покатились по темному пути подозрений.
– У тебя руки дрожат.
– Нет, нет, это так…
Он откинулся на спинку потертого кресла и, будто совершенно поглощенный борьбой с головной болью, следил за ней из-под опушенных век. Какая она красивая, Людмила! Притворно безразличным тоном он небрежно бросил:
– Что ты сегодня делала?
Людмила удивилась. Он давно не интересовался тем, что она делала, давно перестал спрашивать, куда она идет, когда вернется, что с ней. Она подняла брови. Алексей крепко стиснул пальцы. Да, она ищет слов, ищет в мыслях, что сказать, как солгать. У кого она могла быть, с кем она могла быть? Есть, наконец, кто-то другой или нет? Узнать теперь же, сразу, и пусть уже все кончится. Он подумал, что она может бросить ему в лицо прямо без оговорок: да, была там-то и там-то, а ты мне чужой – и все кончено. И он ужаснулся. Нет, пусть будет что угодно, пусть только она молчит, пусть пощадит его, пусть хоть раз изменит своей правдивости. Ах, как болит голова, сейчас невозможно ни о чем думать, невозможно вынести никакой удар.
Но Людмила, видимо, не намерена была наносить удары. Она села поодаль. Почему так далеко? Ему хотелось, чтобы она была близко, почувствовать тепло ее рук, ее дыхания, запах ее волос. Так, как она сиживала раньше, рука в руку, когда его всего пронизывало счастьем сознание, что она здесь, своя и близкая. Но нельзя же ей сказать: «Сядь возле меня». Она высоко подымет брови с выражением удивления, промолчит о том, что хотела сказать, и будет сидеть, отделенная от него столом, спокойная, корректная, далекая.
Голова невыносимо болела. Теперь эти боли, которые сначала доводили его до безумия, появлялись все реже, но все же возвращались время от времени, и Алексей чувствовал себя тогда бессильным, беспомощным, как покинутый ребенок. Да, да, она меняла компрессы, заваривала крепкий чай, давала порошки, но ей не приходило в голову, что, быть может, ему больше помогло бы, если бы она просто положила ему на лоб прохладные сильные руки.
– Почему ты ничего не говоришь? – спросил он хриплым голосом.
– А это тебя не утомляет?
– Нет, нет, наоборот.
Она рассказала ему о Вовке. Осторожно выбирая слова, внимательно следя за выражением его лица. Ей так не хотелось сейчас упреков, насмешек, резких замечаний. В сердце еще тлели огоньком те мысли; и белый снежный вечер оставил в душе чистый, светлый след чего-то странно торжественного. И мысли – нет, не мысли, – тоска по ребенку, которую она вдруг почувствовала с такой силой, как будто сильнее связала ее с Алексеем. И казалось, что разговор был не со своими мыслями, а с Алексеем о том, о давно забытом, заброшенном в прошлое, о маленьком сынке Алексея и ее, прелестном, розовом, улыбающемся сынке.
Но упреков не было. Алексей слушал. Да, да, это правда, – она ходила не к любовнику, она не встречалась с другим мужчиной, она была с Асей, все было так, как она говорит. И Алексей почувствовал облегчение и стыд за свои подозрения. Отвратительная, подлая ревность, она унижает человека, терзает его, омрачает сердце, а между тем ничего нельзя было поделать. И, может быть, в самом деле теперь он мыслит трезво – никого, кроме него, у нее нет, все это вздор, нет, никто больше не вошел в жизнь Людмилы. А если так, то, значит, ничто еще не потеряно, все еще может быть, как было.
– Да, да…
Она удивилась. Он поддакивал, кивал головой, но сам словно отсутствовал. О чем он думает, рассеянными глазами глядя куда-то в пространство? Что вдруг так заняло его, что он позабыл об упреках, не сделал язвительных замечаний насчет воспитания?