Текст книги "Когда загорится свет"
Автор книги: Ванда Василевская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц)
X
– Что ж это, ты не узнаешь меня, Алексей?
Он остолбенел, уставившись на стоящую на пороге девушку. Из-под шапки – темные волосы кудряшками. Темные глаза, ямка на подбородке.
– Нина…
– Конечно же, Нина, – она порывисто шагнула к нему. Он неловко подал ей руку, и девушка остановилась. Глядя на него, она медленно расстегивала шинель. – Ты не предложишь мне присесть?
– Ну, разумеется, садись, садись!
Ошеломленный, растерянный, он сел первый. Как это случилось, что он уже так давно ни разу не подумал о ней? Словно она упала в бездну забвения и теперь вдруг появилась из нее.
Нина села и осмотрелась. Внимательно, испытующе.
– Тут, значит, и живешь…
– Да, тут и живу.
Воцарилось мучительное, неловкое молчание. Он нервно закурил папиросу. Спичка щелкнула и золотым огоньком отскочила в сторону. Пальцы его дрожали.
– Не волнуйся, Алеша, – насмешливо сказала девушка и, опершись подбородком на руки, устремила на него глаза.
Он почувствовал, что под этим взглядом руки его дрожат еще сильнее.
– Ты сердишься, что я пришла?
– Нет, что ты…
– Я еду из госпиталя, проездом тут… И как-то захотелось посмотреть, что ты поделываешь, как живешь, как выглядишь. Давно мы не виделись.
– Да, – сказал он охрипшим голосом. Он не мог собрать мыслей. Как это случилось, что он забыл о ней тотчас после письма Торонина, словно никогда в его жизни она не играла никакой роли, словно никогда не существовала? А может, это потому, что она пришла с того, другого, берега, который ему велели оставить, с того берега, который казался ему таким далеким, как случайно услышанный рассказ о чужой судьбе?..
– Ты опять была ранена?
– Да, ничего страшного, я быстро поправилась.
– Ты всегда быстро поправлялась, Нина.
– Такая уж привычка, – рассеянно сказала она.
Он сел, внимательно сосчитал глазами нашивки на правой стороне груди, две желтые, две красные: четыре ранения. Которая же обозначала ранение, полученное, когда она выносила его, Алексея, из-под обстрела, полумертвого, истекающего кровью? Хрупкая девушка, сама раненая…
– Ужасно ты был тяжелый, – сказала она, словно читая его мысли.
Он вздрогнул, папироса потухла, спички ломались и гасли, прежде чем он успевал прикурить.
– А меня ты не угостишь?
– Прости, правда, ты ведь куришь?
По ее губам снова скользнула насмешливая улыбка. Алексей смутился. Вечно приходится натыкаться на одни и те же воспоминания. У него было ощущение, что девушка читает его мысли, трусливые, жалкие мысли. Тот окурок, последний окурок, который они курили вместе, лежа в глубоком снегу, осторожно, в рукав, под свист и кваканье разрывающихся мин.
– Мне хотелось посмотреть, как ты живешь, Алексей. Может, это глупо, я понимаю, что причинила тебе неприятность, но знаешь, так как-то потянуло.
Она внимательно рассматривала обстановку. Потом встала, подошла к комоду и взяла в руки фотографию.
– Это Ася?
– Да.
– Этот снимок лучше, чем тот, что был у тебя. И здесь она уже постарше.
– Это последний снимок, недавно один знакомый сделал.
Она кивнула головой и осторожно поставила рамку. Разгладила завернувшийся уголок вышитой салфетки.
– Работаешь?
– Нет, еще лечусь.
Снова воцарилось молчание.
– А ты обратно на фронт?
– Конечно.
Он старался не смотреть на нее и все же видел. На ней все те же керзовые солдатские сапоги, ремень плотно охватывает тоненькую фигурку, и воротник гимнастерки, потертый, вылинявший, окаймляет обветренное от мороза и непогод лицо. Маленькие руки – потрескавшиеся маленькие руки, прикосновение которых он помнил. Теперь он поймал себя на том, как реально и осязаемо помнил это прикосновение.
– Тебе нечего сказать, Алексей? – спросила она вдруг не своим голосом и не глядя на него.
Он с трудом проглотил слюну, в горле пересохло, во рту чувствовалась неприятная горечь.
– Ты мне ни разу не ответил.
– Я получил только одно письмо.
– Да? А я писала два или три раза.
– Очевидно, не дошли.
– Бывает…
Она вертела в руках погасшую папиросу. Длинные ресницы вздрагивали.
– Ты счастлив, Алексей?
Он не ответил. Не смотреть, не чувствовать. Зачем она пришла, чего от него хочет? В памяти внезапно всплывала ночь, красная от пламени, грохочущая, страшная ночь. И ее спокойное лицо над дулом автомата, ее спокойный голос. Снежные холмы, трескучий мороз, дикая, туманящая сознание боль и ее маленькие, огрубевшие руки, торопливо перевязывающие раны. «Спокойно, спокойно, Алексей, это ничего, это ничего!» Ее маленькие руки, такие уверенные и нежные, ее неустрашимые глаза, верные глаза, холодно устремленные в снежную даль. Ее неутомимые ноги, ее суровое непоколебимое упорство, ее упрямая, несокрушимая вера в победу.
– Большой путь прошли мы вместе, Алексей, – сказала она тихо, глядя в окно. Она задумалась. Маленький рот изогнулся в улыбке. – А теперь ты здесь, и все прошлое, наверно, кажется тебе далеким, немного страшным, но прекрасным сном. Правда, Алексей?
Он кивнул головой, не в силах ответить.
– Ты зря волнуешься, Алексей. И зря так испугался, когда я пришла.
– Я не испугался.
– Зачем ты врешь? Испугался. Я пришла не затем, чтобы устраивать тебе скандалы, чтобы упрекать тебя, я ведь понимаю, что все прежнее кончилось. То было хорошо тогда, а сейчас иное. Тогда я была счастлива и ни в чем не упрекаю тебя, я понимаю…
Да, да, она никогда не упрекала, Нина. Он не мог тогда сказать иначе: «Нет, нет, понимаешь, Коля, я не могу ее представить к награде, как-то неудобно, все же знают». Тогда, и еще второй раз… Ведь потому-то ее грудь и отмечена только ленточками ранений, потому на ней и нет ордена. Если бы она не была его подругой, он внес бы ее в список, – она, несомненно, заслужила. Но его это стесняло, и она понимала это и не упрекала.
– Просто хотелось увидеть, как ты живешь, чтобы иногда подумать о тебе, что ты и где ты. Ты ведь не обманывал меня, Алексей.
– Ты знала, что я женат, – шепнул он глухо.
– Знала… Ты не скрывал этого. Ну да.
Она забарабанила пальцами по столу. Как глупо, как бессмысленно все это вышло… Видимо, не следовало приходить. Но как он не понимает? Разумеется, она знала, что он женат, так же, как знаешь, что земля круглая и что на луне есть горы. Эта далекая жена была совершенно нереальной, ей не было места в военной лагерной жизни, Это она, Нина, перевязывала раны Алексея, шла рядом с ним в далеких маршах. Это она, Нина, украдкой от других чинила его носки и стирала белье, она заваривала для него чай, она помогала ему верить и держаться, когда отчаянье охватывало сердце.
А там где-то, неизвестно где, жила неведомая, незнакомая женщина, которую трудно было даже представить себе, отделенная тысячами километров, отделенная не только пространством, а всей военной вьюгой, массой событий, свистом пуль, грохотом взрывов, грубым сукном военной формы, которая меняла внешний облик людей и связывала их нерушимым братством крепче смерти и любовью сильнее смерти. Да, она, конечно, знала о существовании жены Алексея, но, кроме этого знания, была еще повседневная жизнь перед лицом смерти, глубокие снега, трескучий мороз, борьба, в которой чувствуешь себя связанной с другим человеком такими узами, каких не создадут и сто лет совместной тихой жизни. В то время казалось, что это-то и есть самое важное и этого никогда, никогда нельзя забыть. И вот теперь напротив нее сидит тот же Алексей в штатском костюме, руки у него дрожат от волнения, и он не смотрит в глаза. А ведь когда-то она вытащила этого Алексея, раненого, из-под немецкого обстрела, вырвала из когтей смерти, отдала жизни. Она перевязывала этому Алексею стертые ноги и успокаивала его, когда у него перебили всю роту и он безумствовал от отчаяния и ненависти. Где же теперь все это, куда девалось?..
Общая борьба, общий энтузиазм, и эта любовь, которая ведь была, была, наперекор смерти, наперекор пулям, наперекор бомбам, наперекор усталости, наперекор тяжким трудам войны…
И как смешно и глупо, что это была как раз первая в ее жизни любовь, сладостная, головокружительная, ошеломляющая. Первым в ее жизни был именно этот Алексей, хмурый, странный, грубоватый и неожиданно веселый, самый красивый из всех Алексей.
Надо бы встать и уйти, пусть перестанет нервничать. Здесь для нее нет места. Но, несмотря ни на что, тяжело было оторваться… Как это ни было трудно, хотелось еще и еще смотреть на его насупленные брови и на его глаза, воровато избегавшие ее взгляда, дышать одним воздухом с ним, Алексеем, и запечатлеть в памяти эту комнату, где он жил, работал, где жил с другой женщиной, своей настоящей женой.
– Помнишь, Алексей, тот Новый год? – спросила она неожиданно, и на лице ее мелькнула ясная, чуть печальная улыбка.
Он кивнул головой. Разумеется, он помнил. В самую полночь, в ночную тишь, в морозный холод, артиллерийский залп, громом прокатившийся по снежной равнине, грозный возглас в сторону неприятельских позиций, который точнее всех часов оповестил, что начинается новый год. В избе, содрогающейся от залпов собственной артиллерии, они пили за новый год, который должен быть годом победы, и Алексей почувствовал под столом крепкое пожатие маленькой руки, так глубоко верящей в этот новый год и в победу.
Словно забыв о существовании Алексея, Нина улыбалась своим далеким воспоминаниям, слегка покачиваясь всем телом, как бы в такт неслышного мотива. Снега, снега, белые снега, сколько вас было на дальних дорогах! Снега, громоздящиеся горами, через которые приходилось перетаскивать увязающие орудия. Снега, завалившие окна изб, дававших приют на одну ночь. Свирепые вихри, хлещущие в лицо ледяным дыханием, врывающиеся под полы полушубка, дрожащие верхушки деревьев, бьющие упрямыми крыльями в стены землянки. Скрипучие, искрящиеся морозы, железными клещами сжимающие щеки, кусающие пальцы, серебряным инеем оседающие на бровях и ресницах. Дальние дороги, родные дороги, политые кровью поля боев, заваленные обломками оружия. Танки, увязшие в снегу, танки, как жертвенный костер, пылающие на равнинах, друзья, схороненные в рыжей глине, в снежных сугробах, в черной, родимой земле.
Казалось, пройдет десять, двадцать лет, и ничто не изменится, ничто не сотрет пережитого. Ничто не сможет стать между людьми, испытавшими друг друга в пламени борьбы, в страшном походе, где отсеивалось все мелкое и слабое, где закалялось все великое…
И вот оказалось, что те дни миновали, бесповоротно прошли. Как это случилось, что она сидит против Алексея, а он малодушно избегает ее взгляда? Видно, просто порвалась нить, и он пошел иной дорогой.
– Как это странно, Алексей, – сказала она тихо, больше своим мыслям, чем ему. – Я пойду. Только… не сердись, Алексей, мне очень хочется увидеть твою настоящую жену.
– Настоящую жену? – повторил он машинально.
– Ну да. Я ведь была… Ты знаешь, как это называется. «Полевой, походной…» Для тебя походы и марши окончились, окончилась и я, я это понимаю… Нет, нет, Алексей, не думай, что я обижена на тебя, это уж, видно, так. Только мне хотелось бы ее увидеть… Не бойся, ведь я только так… Приехала знакомая, фронтовая знакомая, привезла привет от товарищей. Может, это глупо, но мне так хочется. Она придет?
– Она скоро должна быть.
– Работает?
– Да. На пункте по переливанию крови.
Нина улыбнулась. Кто знает, быть может, та кровь, которая сейчас вместе с собственной кровью течет в ее жилах, в свое время была взята, закупорена в стеклянную ампулку руками жены Алексея, незнакомой, настоящей жены Алексея, жены не на время военных походов, а той, с которой соединяешься на всю жизнь.
– Ее зовут Людмилой?
– Да, Людмила.
Нина как бы высчитывала что-то, как бы мучилась над каким-то сложным вопросом.
– Людмила, – повторила она глухо. – Она красива?
– Почему тебя это интересует?
– Не знаю… Мне хотелось бы… хотелось бы, чтоб она была красива.
Алексей опустил голову. О, эта тоже была спокойная, не плакала, не кричала, не устраивала сцен. Что же происходит в этой покрытой темными кудряшками голове, какие мысли мелькают в ней?
Дверь скрипнула, и Нина нервно вздрогнула.
«Видимо, она не так спокойна, как ей хочется и как мне казалось», – подумал Алексей.
– Познакомьтесь. Моя жена, приятельница по фронту.
Нина почувствовала пожатие руки Людмилы и в то же мгновение подумала о том, какие гладкие, теплые руки у той, у настоящей жены Алексея. Почти не глядя, она видела ее всю. Нет, она не молоденькая, жена Алексея. Седая прядка волос, но она ее в сущности не старит – наоборот, подчеркивает свежесть лица. Глаза – какие-то странные глаза, не то серые, не то голубые, в мелких крапинках. Да, они в самом деле в крапинках, эти глаза, так внимательно взглянувшие на Нину. В коричневых и желтых крапинках. И ресницы такие выгнутые.
Коротким взглядом Нина оценила все. Хороша? Она больше чем хороша, жена Алексея. Низкий голос и пушистые волосы. У Нины сжалось сердце. Она почувствовала себя маленькой, серенькой, жалкой. Та была высокая и ходила по комнате легкой походкой, не похожей на обычную женскую походку. Лоб высокий, ясный, немного светлее золотистой кожи лица. Она, несомненно, умна.
Ничто не ускользнуло от внимания девушки. Как хорошо сидело на ней простое шерстяное платье и этот белый воротничок, оттеняющий красивую белую шею. Крепкие стройные ноги и такие маленькие ступни. Нина впервые устыдилась того, что уже столько времени являлось ее гордостью. Тяжелые солдатские сапоги, протертые на коленях штаны, измятая, несмотря на все усилия, гимнастерка. Она почувствовала себя неуклюжей и неловкой. И все это на протяжении нескольких минут, когда она отвечала на вопросы и с улыбкой рассказывала что-то Алексею и Людмиле. С виду шел непринужденный разговор, далекий от того напряжения и ежеминутно воцаряющегося молчания, какой велся до прихода Людмилы. Словно существовали две Нины – одна курила папиросу, небрежно стряхивая пепел в стеклянную пепельницу, улыбалась, много и уверенно говорила, а вторая – внутренне ежилась, умирала от стыда и муки, проклинала минуту, когда ей пришло в голову войти в эту квартиру.
Людмила тоже присматривалась. Ее не обмануло непринужденное поведение, непринужденный тон гостьи. Шестым чувством, безошибочной интуицией любящей женщины она почувствовала, что это что-то большее, не просто товарищ по фронту. Она тоже смотрела внимательно и испытующе. Разметавшиеся кудряшки на круглой головке, карие глаза. Кого же напоминают эти глаза? Ну, разумеется, Катю, Катю в ее университетские времена, прежде чем она вышла замуж и растолстела в счастливом браке с доцентом, впоследствии профессором. «Какая молоденькая», – подумалось Людмиле, и она вдруг почувствовала себя утомленной и старой. Почти детские руки – маленькие, загрубевшие, потрескавшиеся. И рот почти детский, если бы не черточка воли и характера, придающая ему определенную, привлекательную форму. Нет, эта не была «фронтовая вертихвостка», о которых столько рассказывали друг другу офицерские жены там, за Уралом, – подозрительные, дрожащие за своих мужей. Глаза Людмилы невольно вновь и вновь возвращались к нашивкам на правой стороне груди. Две желтые, две красные. Четыре раза была ранена эта молоденькая маленькая девушка. И Людмила на минуту почувствовала стыд за свои туфли и этот белый вышитый воротничок. Как ей тяжело, должно быть, в таких больших сапогах. Как тяжело и неудобно, должно быть, в этой грубой гимнастерке.
«Кто ты, незнакомая девушка?» – настойчиво спрашивали ее глаза и искали ответа на лице Алексея. Кто же она? Фронтовое приключение или большая любовь? Минувшая любовь или продолжающееся чувство? Быть может, оно-то и ложится между нею, Людмилой, и Алексеем непреодолимой преградой, валом мелких неприятностей, недоразумений и обид? Где вы познакомились и как жили там, на путях войны? Что вас объединило? Зачем ты явилась, незнакомая девушка? Прийти и увидеть или же отнять его окончательно, безвозвратно, навсегда? Какие у тебя права?
Перед ней был огромный кусок жизни Алексея, трудной, суровой, жестокой, о которой она не знала ничего и в которой для девушки с карими глазами не было тайн. Как же это было? Что же там было – и что продолжается сейчас?.. Она внимательно всматривалась в мужа, но лицо Алексея было непроницаемо. Теперь, когда прошло первое напряжение, он увлекся разговором, смешными фронтовыми историями, которые рассказывала Нина. Да и Нина отдалась воспоминаниям и своей врожденной веселости. Она рассказывала о знакомых, подражала их жестам и голосу с искусством подлинной актрисы. И Людмила не могла не смеяться, хотя не знала, не видела никого из этих людей. Они смеялись все трое – им было весело, – не было мороза, снега, было только веселье, которым жизнь скрашивает даже самые тяжелые, самые страшные свои моменты. И никто, войдя в комнату, не мог бы догадаться, что под светлой поверхностью оживленного разговора мчится темное, горькое течение – мучительное беспокойство, неслышные рыданья и взрывы ревности, внезапные и ядовитые, как угар.
И Алексей забыл на мгновенье о гнетущей боли в сердце, о том, как странно, что вот здесь, в одной комнате, сидят две женщины, перед которыми он отчетливо, как никогда еще, чувствовал свою вину – постыдную, мучительную, непоправимую; что вот они сидят друг против друга – Людмила и Нина, две женщины, которые его любили, две женщины, вместе с которыми он пережил многие дни и часы, когда весь мир заслоняли глаза Людмилы, когда весь мир заслоняли золотые искорки в карих глазах Нины. Теперь он дышал тем воздухом, радостно окунался в волны воспоминаний, смеялся вместе с ними над смешными происшествиями, над забавными случаями. Перед ним вставала военная действительность, лишенная мрака И ужаса, страха и крови, пенящаяся золотым вином беззаботности, веселой почти детской игры, радости по поводу любого пустяка и любого забавного эпизода.
Только время от времени он ловил короткий испытующий взгляд Людмилы и покорный, умоляющий о чем-то взгляд Нины. Но веселый разговор продолжался, и опасный момент проходил, рассеивался.
А в Нине минутами нарастала злость. «Попробовала бы ты стирать грязные портянки, умываться ледяной водой из талого снега, до блеска начищать автомат… Узнала бы, что значит месяцами не иметь возможности вымыть голову, вычесывать каждое утро из волос сено и солому – не блестели бы, не вились бы так нежно, мягко твои локоны. Попробовала бы ты пройти километры, десятки километров по снегу, по осенней грязи, по летней пыли в тяжелых сапожищах, к которым липнет снег, пристает глина. Не ходила бы ты в них так легко и изящно. Где ты была, когда я на своей спине вытаскивала твоего Алексея из-под пуль? Где ты была, когда я по ночам стирала его белье, чтобы его не заели вши? Где ты была, когда я его, офицера, взрослого мужчину, принуждена была утешать, как маленького обиженного ребенка? Какие у тебя права на него и чем ты лучше меня? Я шла с ним под пули и снаряды, я была с ним в черные ночи и кровавые дни, почему же теперь должна быть с ним ты, а не я?»
Но волна злобы проходила и исчезала. Да, так было, так уж, видно, должно быть, что в его жизни была женщина, с которой, быть может, его связывало нечто большее, чем короткий фронтовой период. Как она может судить об этом, когда не знает их жизни, их прошлого? И, наконец, если б это была какая-нибудь сорока, размалеванная кукла, тыловая дама, – хотя, кто знает, может, тогда было бы легче. Можно было бы плюнуть и уйти, презирая этого Алексея, который избрал такую женщину и предпочел такую жизнь. Но это не раскрашенная кукла, это не заплывшая жиром от спокойной жизни гусыня. Это, видимо, человек, подлинный человек, эта настоящая жена Алексея.
Нет, хорошо, что она пришла, увидела, поняла. Жизнь должна быть такой, как есть, без искусственных украшений, без лжи самой себе. Впрочем, уже когда он не отвечал на письма, нужно было сказать себе, что это точка. Но хотелось хоть на время оттянуть правду, которая должна прийти, – что ты не была самой большой, самой глубокой, окончательной любовью Алексея, а лишь походной, полевой женой и что нужно примириться с судьбой таких жен, с ними бывает все покончено, как только прогремят последние выстрелы.
«Никогда тебе не узнать, – говорила она мысленно той, другой, – никогда не узнать, что это я спасла его тебе. Что это я ползла по снегу, когда немцы били сверху очередями, что это я пошла туда, куда не решились пойти санитары, и на глазах врагов на своей спине перетащила его в безопасное место. Тяжел был твой Алексей, тяжел, как мешок с цементом, и его голова перекатывалась из стороны в сторону, и его кровь заливала мне глаза, кровь твоего Алексея. Но я дотащила его, и сейчас он с тобой, твой Алексей, жив и невредим. Это я, я оказывала ему тысячи услуг, которых он, быть может, даже не замечал, я старалась своими слабыми силами сгладить, насколько это было возможно, острые углы жизни. Чтобы он остался таким, как был, чтобы прошел через ад – и не сгорел, чтобы прошел через потоп – и не утонул. И он был изрядным эгоистом, этот твой Алексей, который был также и моим Алексеем. И ведь это из-за твоего Алексея у меня только четыре нашивки и нет ордена. Потому что ему было неудобно, – разумеется, ему было неудобно, – чтобы кто-нибудь, боже упаси, не осмелился подумать, что он пристрастен и несправедлив, твой Алексей».
Людмила смеялась, Людмила улыбалась, а в ее сердце нарастала смутная тревога. Что будет, когда окончится этот веселый разговор? Вдруг эта девушка с карими глазами встанет и скажет: «Хватит этих глупостей, идем, Алексей…» И Алексей встанет и уйдет с ней! Или Алексей ударит кулаком по столу, его серые глаза потемнеют, и он охрипшим голосом скажет: «Перестаньте ломать комедию. Людмила, это девушка, которую я люблю, это моя жена, и между нами все кончено».
Быстро, пугливо билось сердце. Что же произойдет, что будет? Или, быть может, они ничего не скажут, но теперь уже она знает, как та выглядит. Алексей будет исчезать из дому, – он будет у той, она будет чувствовать прикосновение ее маленькой шершавой руки на руке Алексея, будет находить на его губах следы поцелуев тех губ – и детских и женских одновременно. Что будет, что произойдет, когда окончится этот веселый разговор?
Нина вдруг поглядела на часы и испуганно вскочила.
– Ну и засиделась я, через час уходит мой поезд, а мне еще нужно… До свиданья, Алексей, – сказала она беззаботно, не глядя ему в глаза. Она крепко сжала руку Людмилы, голубые и карие глаза надолго встретились. Людмила задержала руку девушки. Взгляд карих глаз был открыт, искренен и ясен и говорил больше, чем могли сказать уста. Теперь Людмила с полной уверенностью знала: да, это девушка, с которой Алексей жил на фронте. А теперь она уходит и уходит навсегда; теперь, если бы даже Алексей захотел, то нить, которую бесповоротно решили порвать эти маленькие потрескавшиеся от ветра и мороза руки, не завяжется снова, и Людмиле вдруг захотелось обнять девушку в солдатской форме и поцеловать сестринским, лишенным ревности, лишенным горечи поцелуем. Но она устыдилась, – это маленькая девушка выходила победительницей, и она имела право поцеловать Людмилу, а не наоборот. Минута была упущена, дверь захлопнулась, и тяжелые солдатские сапоги застучали по скрипучей деревянной лестнице.
«Какую же дверь захлопнула ты за собой? – думалось Нине. Сердце отяжелело от слез, губы дрожали, и было горько, невыносимо, нестерпимо горько. Так тяжелы были солдатские сапоги, так сжимал шею воротник гимнастерки. Было трудно идти по этой скрипучей деревянной лестнице, которая вела не из квартиры Алексея на улицу, а из одной жизни в другую, из одного мира в другой, вела в неизвестное. Но теперь это неизвестное казалось горьким, как полынь, темным, как мрак, тяжелым, как скала.
Навстречу шаги. Быстрые детские шаги. На площадке лестничной клетки Нину окинул любопытный взгляд из-под зеленого капора. Глаза Алексея – серые с черными ресницами, на маленьком носике светлые пятнышки веснушек. Нина невольно улыбнулась незнакомой девочке, и та ответила ей улыбкой.
– Ты Ася?
– Да, – голосок был высок и звучен.
Нина быстро наклонилась и обняла дочку Алексея. Прильнула лицом к розовой щечке – боже мой, какие приятные, гладенькие щечки у детей! Взглянула пристально в серые, как у Алексея, глаза. Девочка вернула поцелуй, но потом остановилась в удивлении с застывшим на губах вопросом. Но Нина почувствовала, что ее душат слезы, и быстро побежала по лестнице. Девочка Алексея, похожая на отца и на мать, и как смешны, как трогательны эти веснушки на носике, как раз три, не больше. Зеленое пальтишко, зеленый капор. Ты их шила, настоящая жена Алексея? Да, да, ведь существует еще ребенок, дочка Алексея, которую родила ему та женщина. Как она могла хоть на минуту забыть о ребенке? Нельзя уйти от таких лучистых глаз, от такой улыбки, от этих трех веснушек на смешном маленьком носике даже ради военных воспоминаний. Такие маленькие ручки связывают, охватывают шею неразрывными путами – детские ручки. Она не думала об этом, а между тем Алексей там, на фронте, всегда носил при себе выцветшую уже, стершуюся фотографию дочки, и Нина не знала имени его жены, но знала имя Аси, маленькой девочки, о которой рассказывал Алексей, и тогда иная, особая улыбка освещала его лицо.
Ах, как тяжелы были сапоги, как жал воротник гимнастерки! «Никогда не будет у меня ребенка от тебя, Алексей, – твоего ребенка, которого ты любил бы и с фотографией которого не расставался бы». Она вдруг почувствовала, что идет по улице в мужской одежде, и волосы у нее коротко острижены, и лицо иссечено ветрами, и руки потрескались от мороза. И что в то время, как она скиталась по льду и снегам, по жаре, по болотам, другие женщины улыбались своим детям и рожали детей, маленьких, смешных, с головками, покрытыми пухом, как у цыплят, с крохотными ручками, с почти прозрачными пальчиками.
Какую дверь захлопнула ты за собой? О чем ты думаешь, сержант, четырежды раненный – два раза тяжело, два раза легче? Что ты расчувствовалась? Сколько раз с презрением говорила ты о тех, кто влюбляется, женится, разводится, в то время как пылает мир, земля становится дыбом, и место всех, всех, всех без исключения – на фронте, в строю, в сражении, в борьбе.
Но легко было призывать себя к порядку… А вот внезапно потускнел мир – и тут уже ничем не поможешь. Что-то безвозвратно кончилось, и с этим ничего не поделаешь. Сколько раз думалось: «Где ты теперь, Алексей? Что ты делаешь, о чем думаешь, Алексей?» Сколько раз, когда она без промаха била из автомата и видела, как падает на землю тень с широко раскинутыми руками, она с радостной улыбкой говорила: «За твое здоровье, Алексей!» И невозможно было представить себе, что где-то там, далеко, сидит дома, ходит в госпиталь, живет тыловой жизнью капитан Алексей Дорош в штатском костюме. Всегда, думая о нем, она видела его таким, каким он уезжал, когда после контузии начались эти дикие головные боли и его отправили в госпиталь. А больше он не вернулся. Правда, она забыла даже спросить, как с этими болями. Но, видимо, они прошли, от них не осталось и следа, как не осталось следа от их сумасшедшей, далекой, выдуманной, наверно, и никогда не существовавшей любви.
И вдруг она вспомнила, что ведь никогда, никогда, ни разу они не говорили о любви. Это было так само собой понятно, что не приходилось говорить. Словно обычные слова были неуместны там, под небом, на путях войны.
Она взяла оставленные у знакомых вещи и свернула к вокзалу. Скоро отойдет поезд, и она поедет обратно к своим, в свою часть. Куда они добрались за это время? Она знала только направление, но они, должно быть, теперь уже ушли далеко вперед. Что там у них, кто жив, кто погиб?
Но эти мысли не имели обычного смысла и значения. Все померкло, посерело. Не было Алексея. Они сидят теперь там вместе, в теплых стенах своей комнаты, с ними только что прибежавший, розовый от холода ребенок, который, быть может, рассказывает о незнакомой женщине в форме, поцеловавшей его на лестнице.
И голубые, необычные глаза с коричневыми, желтоватыми крапинками вопросительно смотрят на Алексея. Нина не сомневалась, что та прекрасно знает обо всем. Это сказал прощальный взгляд, умный, чуть-чуть грустный, нежный взгляд, прощающий и умоляющий о прощении. Да, она настоящая жена Алексея, такая, что на нее нельзя злиться, нельзя презирать ее, нельзя ненавидеть. Приходится чувствовать себя маленькой, покинутой и глубоко несчастной, о, какой ужасно несчастной!
На вокзале кричали, толпились, торопились люди. Серый цвет шинелей поглощал все. Стучали тяжелые сапоги, скрипели ремни, кто-то с протяжным зевком просыпался на скамье, кто-то засыпал прямо на полу, в уголке, положив под голову свой мешок. Теснились в дверях, звали, долго и вычурно ругали кого-то, волновались из-за какого-то поезда, который все не приходил. И Нина протискивалась сквозь толпу, ощущая знакомый запах кожи и сукна, и перестала думать о своих сапогах, потому что здесь все носили такие сапоги, и она перестала быть непрошенной гостьей бывшего офицера Алексея. Она стала одной из тысяч людей в форме, просто-напросто сержантом, возвращающимся из госпиталя на фронт, в родную часть.
На перроне, удаляясь куда-то в темноту, трое солдат, слегка покачиваясь, вполголоса напевали песенку, и Нина отчетливо различила слова:
Будет войне конец,
Гитлеру капут.
Фронтовые жены
Горько заревут…
Она бежала вдоль поезда в поисках вагона, где было бы меньше людей. И упорно, монотонно, как стук молоточков, как биение пульса, повторялись в ее мозгу идиотские слова и убогая мелодия:
Фронтовые жены
Горько заревут…
– Куда лезешь?
– Дальше, дальше, не видите, что тут полно?
– В окно, в окно…
– Вот черти, что у них тут за порядки?!
Ее подхватило, сжало, она с трудом ловила воздух. А в голове били, выстукивали упрямые, назойливые молоточки:
Фронтовые жены…
Но она уже не была фронтовой женой. Алексей ушел, будто его никогда и не было в ее жизни. Ушел к той, настоящей, Людмиле, с голубыми глазами в крапинках, с пушистыми, мягкими волосами, в которых виднелась уже седая прядка волос.
– Давай, давай!
Кто-то подтолкнул ее сзади, кто-то потянул вперед. Нина влезла на верхнюю полку, куда ее втащили чьи-то руки, отдышалась и поправила сбившуюся пилотку. Она увидела у своих ног рой голов, и вот она уже в вагоне – кругом шум, гам, толкотня. И тотчас заскрежетали, зазвенели вагоны, поезд двинулся, захлопали двери, снаружи орали, бежали, цепляясь за ступеньки, те, кому не удалось пробиться внутрь. И вот поезд идет, идет, набирает скорость, а на верхней полке, в клубах подымающейся снизу седой махорки, сидит, подобрав ноги, Нина.