Текст книги "Фрау Томас Манн: Роман-биография"
Автор книги: Вальтер Йенс
Соавторы: Инге Йенс
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц)
Сугубо между нами, мой друг: я считаю Давос сплошным надувательством. Естественно, очень полезно проводить ежедневно по шести часов на свежем целительном воздухе лежа в шезлонге, никаких тебе забот и тревог о прислуге, абсолютный покой, пятиразовое питание, молоко. Для этого не надо быть мудрым медиком семи пядей во лбу, оно и так ясно. Я убеждена, поживи Катя в Тёльце так, как здесь, пять месяцев без Томми, без четверых шалунов и без этой отвратительной прислуги, она тоже чувствовала бы себя там не хуже. Все дело в том, что жить именно так она не может. Невзирая ни на что, к концу сентября она должна быть дома, и я не в силах осудить ее за это. Я могла бы написать наивеликолепнейшие отчеты о моем пребывании в санатории, но не могу вмешиваться в творческие дела зятя Томми, который ведь провел тут целый месяц и, можно сказать, лишь набирал „материал“. Профессор Ессен прочтет вскоре нечто диковинное!»
Какая меткая, полная иронии картина той среды! Из записей Хедвиг Прингсхайм, к примеру, ясно, что письма дочери из Давоса с характеристикой пациентов клиники благодарный писатель наряду с собственными впечатлениями о тамошнем обществе использовал в романе «Волшебная гора». Появление в романе Ганса Касторпа соответствует приезду Томаса Манна в Давос. Катя крестная мать Иоахима Цимсена, а также больной гостьи из Греции, у которой в романе много сестер и братьев, и девиз tous les deux[53]53
Обоих (фр.).
[Закрыть]: счастлив тот, кто, подобно Джемсу Тинапелю, вовремя сбежит отсюда. Но самое интересное, что девица, заменяющая собой оркестр, чудесно возрождается в великолепном образе Гермины Клеефельд: «Долговязая молодая девушка в зеленом свитере […] проскользнула мимо Ганса Касторпа, чуть не задев его локтем. При этом она еще и посвистывала… Нет, с ума можно сойти! Она освистала его, но свист раздавался не из ее уст – губы не были вытянуты трубочкой, наоборот – плотно сомкнуты. Свист шел изнутри ее, при этом она поглядывала на него. […] Непередаваемо неприятный свист, режущий, грубый и в то же время глухой». Новоприбывший в ужасе и приходит в себя лишь после разъяснений из области хирургии. «Это Термина Клеефельд, – успокаивает его кузен, – которая свистит пневмотораксом».
Хедвиг Прингсхайм и близнецы наверняка потешались, изображая сцену, как профессор Ессен, узнав в романе свой портрет, отнесется к столь «диковинной несуразице», а вместе с ним будут возмущены и некоторые другие знатоки давосской среды. Но, видимо, автора романа тоже восхитил дар наблюдения тещи и жены, поскольку для него оказалось явно легко – не покидая кабинета – трансформировать их впечатления в маленькие сценки из романа.
По крайней мере, после прочтения письма Хедвиг Прингсхайм, адресованного Максимилиану Хардену, можно быть в одном наверняка уверенными: если бы нам посчастливилось ознакомиться с письмами Кати Манн, которые она посылала из разных санаториев, мы получили бы от «Волшебной горы» вдвойне большее удовольствие и к тому же прониклись бы чувством благодарности к корреспондентке, которая, безусловно, знала, какие из ее впечатлений – по большей части жуткие – привлекут внимание мужа; и потому она достойна славы как его муза и тайный агент, а не только как заботливая воспитательница и подруга его детей, как хозяйка большого дома или же как расчетливый дальновидный менеджер семьи Манн. Катя Прингсхайм – гениальное дитя своей матери – была несравненно больше перечисленного выше.
Но действительно ли она полностью оправилась от болезни, когда 25 сентября 1912 года спустилась наконец с «волшебной горы» вниз, в долину, и тотчас поехала в Тёльц и только через три недели вместе со своим семейством возвратилась в Мюнхен? «Нынче в Мюнхен прибыло наконец все семейство Манн, они обходились без Кати ровно девять месяцев. А чтобы со временем родить ребенка, надо быть совершенно здоровой, – писала Хедвиг Прингсхайм своему другу Хардену. – Во всяком случае, она потолстела и хорошо выглядит».
Однако, очевидно, в таком хорошем состоянии она оставалась недолго. «Здоровье Кати вполне сносно, а вот сама она несносно неблагоразумна», – читаем мы некоторое время спустя, а уже в ноябре мать пишет: «Теперь о Кате: она сильно простудилась и слегла». Связано ли это с переменой климата, ее физической формой или же вызвано чрезмерным переутомлением всего за каких-то несколько месяцев, трудно сказать. Явно одно: до начала Первой мировой войны мюнхенские врачи дважды «без колебаний» отправляли Катю Манн на лечение: 15 ноября 1913 года в Меран («что вызвало бурю негодования у нее и вернувшегося из Штутгарта Томми») и 3 января 1914 года – в Аросу. Из Мерана она вернулась к Рождеству, очевидно, это было ее самостоятельное решение, к огромному неудовольствию наблюдавшего ее профессора Ромберга. Двадцать первого декабря Хедвиг Прингсхайм велела привести в порядок гостевую комнату на Арчисштрассе. Без четверти два «приехал Томми с четырьмя детьми, гувернанткой, горничной и собакой Мютц». После того как «суматоха» в доме улеглась и дети разместились в доме бабушки, поехали на вокзал встречать Катю. Двадцать третьего декабря прошлись по магазинам и сделали кое-какие покупки к Рождеству, затем, как всегда в день памяти Эрика, побывали на кладбище и «положили цветы на его могилу», а после этого были на консультации у Ромберга, который настаивал на продолжении лечения, правда теперь уже не в Меране, а в Давосе.
Почему вместо Давоса было решено ехать в Аросу, мы не знаем. Во всяком случае, 3 января 1914 года предстояло очередное расставание: «В десять утра Катя уехала в Аросу, мы все, глубоко опечаленные, провожали ее до поезда».
А два дня спустя семейство Манн перебралось в новый дом в Герцог-парке. Если бы в записях матери не содержалось точных дат разных событий, нам показалось бы попросту невероятным, что семья, в которой обычно все знаменательные события отмечались с особенной торжественностью, отправила на курорт хозяйку дома всего за два дня до переезда в новое жилище. Трудно представить себе, чтобы Катя Манн согласилась на такое решение без особых причин. Быть может, изменился срок переезда или же врач опасался, не окажется ли нагрузка на его пациентку чрезмерной, а мать, естественно, разделяла его опасения? Что по этому поводу говорил Томас Манн?
Нет вообще никаких документальных сведений на сей счет. Нам лишь известно, что еще весной 1911 года, вскоре после переезда на Мауэркирхерштрассе, родилась мысль о строительстве собственного дома в расположенном неподалеку Герцог-парке, который к тому времени было разрешено частично застраивать. В ноябре 1911 года Катя с малышкой Эрикой и Хедвиг Прингсхайм отправились осматривать участки, а в феврале 1912 во время чаепития на Арчисштрассе «серьезно» обсуждались конкретные планы строительства. И в последующие месяцы двое старших детей довольно часто бегали, в Герцог-парк, который находился в трех минутах ходьбы от Мауэркирхерштрассе, чтобы посмотреть на строительство нового дома. Старший сын уже поселившихся неподалеку Хальгартенов вспоминает, как однажды там неожиданно появилась «кареглазая бойкая девчушка» вместе с мальчуганом, «загорелым блондином, у которого кончик носа, как и у сестры, слегка загибался книзу»; ребята представились новым соседям, в один миг опустошили предложенную им тарелку с печеньем и тут же исчезли; то были предвестники будущего дикого племени, что впоследствии своими затеями держало в напряжении соседей и прохожих.
Двенадцатого мая 1914 года, согласно записи Хедвиг Прингсхайм, mater familias смогла наконец тоже перебраться в новый дом. В пять часов вся семья собралась на перроне вокзала, чтобы встретить мать, «которая, смеясь и плача от счастья, вышла из купе поезда», а потом во время застолья сидела в своем новом доме, словно гостья, «загорелая, как индианка, счастливая, взволнованная и немного растерянная». Это действительно был ее дом, да к тому же оформленный на ее имя.
Правда, ей еще долгое время не удавалось полностью посвятить себя новому жилищу, поскольку, несмотря на новый особняк в городе, на лето они по-прежнему уезжали в Тёльц. Для обоих старших детей, достигших школьного возраста, наняли учителя Буркхардта из деревенской школы, «очень милого молодого человека с мальчишеским лицом и временами слегка срывающимся голосом». Томас Манн по-прежнему работал над романом «Волшебная гора» и в честь дня рождения, 24 июля, прочитал теще и жене «фантастически прекрасную главу» из романа, так что «у нашей милой Кати от удовольствия и слабости почти кружилась голова».
Начало войны, очевидно, застало семью врасплох. Нельзя сказать, чтобы они были столь беззаботны, что не интересовались политикой и думать забыли о надвигавшейся катастрофе, просто они полагали, что до войны дело не дойдет. «Они приблизятся к самому краю, но потом все-таки как-нибудь договорятся», – полагали Манны. Первого августа дети решили показать родителям собственную постановку драмы «Пандора», над которой они долго трудились, но неожиданно все изменилось. «Родители стояли на террасе и складывали пледы, которые приготовили было для послеобеденного отдыха. Отец устремил взгляд на горы, над которыми клубились облака. „Теперь на небе скоро может появиться и кровавый меч“, – сказал отец».
Эта сцена почти одинаково запомнилась всем детям. Но если Эрика, в порыве возвышенных чувств, пишет, что при подобных обстоятельствах любая мысль о мешочничестве просто немыслима, то остальные дети подчеркивают сколь удивительную, столь и непривычную активность матери в те дни: она «звонила фрау Хольцмайер и просила привезти масла и яиц хотя бы на ближайшие дни». Голо Манн даже помнит, как они сами, впятером, отправились на телеге «в деревню», чтобы купить «по меньшей мере, фунтов двадцать муки». О последующих годах сохранилось множество полных восхищения воспоминаний (наряду с ее собственными) о том, как поздним вечером усталая и вконец обессиленная поездками на велосипеде по окрестностям Мюнхена, Катя Манн возвращалась домой, нагруженная огромными хозяйственными сумками, полными снеди.
В те трудные дни, когда речь шла об обеспечении семьи самым необходимым, в хозяйке дома открылись небывалые способности. Дети свидетельствуют о ее величайшей одаренности в умении так ловко обходить все существовавшие ограничения, что когда в конце войны действительно начался настоящий голод и рынок мог предложить лишь «белок, ворон и воробьев», этот тяжелейший период показался им очередным приключением. Мы носили одежду из «дерюги и деревянные башмаки», как все деревенские мальчишки и девчонки, а то и вовсе до самой осени бегали босиком и «за кусок хлеба бились, как чайки».
Естественно, о каком бы то ни было щадящем режиме не могло быть и речи, когда на хозяйке дома лежало огромное, часто доводящее до изнеможения бремя забот. Но казалось, силы ее возрастали по мере увеличения нагрузки. Реже прибегали и к помощи родителей. Можно сказать, Катя Прингсхайм впервые в жизни освободилась от материнской опеки, к тому же Хедвиг Прингсхайм сама была настолько поглощена хлопотами о собственном доме, что волнения и тревоги о семейной жизни дочери отступили на второй план. Мать восхищалась, а порой и поражалась тому, с какой смелостью и целеустремленностью действовала дочь, когда речь шла о добывании провианта или топлива. Однажды, когда запасы того, чем можно обогреться, уже подходили к концу и в некоторых комнатах перестали топить маленькие голландки, Катя Манн отправилась в самое логово поставщика, где больной и неодетый «лежал омерзительный парень»; он попросил ее «присесть на его кровать и немного поболтать с ним». «И она пошла на это!»
«Это происходило во время войны, которая превратила некогда изнеженную женщину в настоящую героиню, – писал Голо Манн, подытоживая прошлое, – она должна была выполнять сразу две непростые задачи: оберегать нервного, без устали работавшего мужа, кормить его, насколько это позволяли обстоятельства, но и не забывать при этом об остальных: четверых детях и трех молоденьких помощницах».
Однако неожиданно второй военный год подверг жесточайшему испытанию выносливость тридцатидвухлетней женщины. Весной и летом 1915 года семью, за исключением отца, словно охватила эпидемия. Первым пострадал Голо, которому «ни с того ни с сего вдруг пришлось разрезать животик как раз накануне его шестого дня рождения; всего в течение нескольких часов обыкновенный аппендицит развился в гнойный, так что потребовалась срочная операция». «Все прошло успешно, – сообщала в Берлин Хедвиг Прингсхайм, – но час, проведенный вместе с Катей перед дверью операционной, стоил нам многих сил. Однако это было не последнее несчастье. В конце мая такая же болезнь поразила Клауса, и началась борьба со смертью за жизнь нашего любимого малыша, восьмилетнего Катиного сына, который всего за несколько часов так осунулся и побледнел, что из необыкновенно прелестного, очаровательного мальчугана превратился в обреченного смертника. Аппендицит, прободение, операция, это был какой-то ужас. Со вчерашнего дня у нас, можно сказать, только появилась надежда на его спасение. Если, конечно, не будет осложнений». И опасения оправдались: возникло осложнение. И снова: «Волнения, страх, надежда и разочарование», а потом вновь надежда и отчаяние. «Чтобы описать все происходящее, надо обладать талантом моего зятя Томми, который, быть может, однажды использует в своей работе этот эпизод».
Положение стало и вовсе безнадежным, когда «неделю спустя после удаления аппендикса у третьего Катиного ребенка, у Эрики, – и псе это на протяжении каких-то двух с половиной месяцев! – воскресным вечером нашему маленькому мученику [Клаусу], который вот уже как полтора месяца, тяжело больной, лежит в хирургической клинике с двумя трубочками и одной временной кишочкой в его милом маленьком животике, предстояла четвертая операция. Эта последняя операция была самая ужасная, потому что представлялась нам бесполезной, и до четверга наш бедный маленький мальчуган лежал в постели без какой-либо надежды на выздоровление, он умирал. А потом – о чудо! – к нему снова вернулась жизнь; выходит, природные ресурсы нерастраченного детского организма неограниченны; вот уже два дня как он пошел на поправку, так что сегодня мы с уверенностью можем сказать: он спасен!» Операцию «бедной девятилетней Эрики» – «тоже ведь не подарок к празднику» – даже не удостоили особого внимания, поскольку «все были поглощены заботами о ее смертельно больном братике». Но «моя бедная изнеженная Катя» – таков вывод Хедвиг Прингсхайм – «совершила нечто сверхчеловеческое, что может сделать только мать: она больше месяца живет исключительно в клинике и все время отлично держится».
Версию, высказанную Клаусом Манном и другими, о том, что это Катя Манн спасла сына, от которого уже отказались врачи, растирая его тельце одеколоном и запустив тем самым уже не функционирующие органы, Хедвиг Прингсхайм не подтверждает. Голо и Моника тоже не упоминают об этом в своих воспоминаниях.
И тем не менее, подобные действия вполне в духе Кати Манн. Если возникала угроза жизни ее мужу и детям, наставал ее час. Смерть отступала, когда она боролась за, казалось, обреченного Клауса, как и тридцать один год спустя, когда Томасу Манну в чикагской клинике удалили злокачественную опухоль, о которой он так ничего и не узнал. Действительно, женщины в роду Прингсхаймов были благоразумные, смелые, их не волновали бросаемые на них косые взгляды.
Томас Манн не был в восторге, когда anno[54]54
В году (лат.).
[Закрыть] 1917 теща подарила своему внуку Клаусу пацифистский роман Берты Зутнер[55]55
Зутнер Берта (урожденная графиня Кински; 1843–1914) австрийская писательница-пацифистка; издавала журнал «Бросай оружие!» (1892–1899); образовала «Австрийское общество друзей мира», в 1905 г. удостоена Нобелевской премии мира.
[Закрыть] «Бросай оружие!», положив его под рождественскую елку; в свое время этот же экземпляр был подарен внуку Эрику его бабушкой Хедвиг Дом, чьи антимилитаристские взгляды – в противоположность своей дочери и зятю – Хедвиг Прингсхайм разделяла. «Откуда же еще, как не из-под рождественской елки, можно на какой-нибудь час извлечь для себя хорошее настроение? – писала она Максимилиану Хардену. – Недавно, когда я прочитала о том, что сегодня мы снова освободили устланную человеческими телами высоту Хартмансвайлер-Копф[56]56
За эту высоту велись самые затяжные и кровопролитные бои во время Первой мировой войны. С 1914 по 1918 г. там погибло до 60 000 немецких и французских солдат.
[Закрыть] после того, как только вчера ее отбили у нас с не меньшими потерями, я содрогнулась, осознав все безумие столь бессмысленной, никогда не кончающейся бойни. Разве каждый убитый не сын матери? А сколько таких сыновей бессмысленно полегло на Галлипольском полуострове[57]57
Во время Первой мировой войны англо-французские десантные войска при поддержке флота высадились на Галлипольском полуострове, чтобы захватить Дарданеллы, Босфор и Стамбул, но не смогли добиться успеха и, понеся большие потери, отошли в Салоники (Греция).
[Закрыть] и погибнут еще?»
Напрасно пытаться найти такие высказывания в письмах Кати Манн. Расхождения между матерью и дочерью, которая защищала военную политику Германии, очень глубоки. «Катя с насмешкой говорит, что не читает сводки, составленные русскими генералами, потому что они лживы. Я отвечаю ей: разве только они лгут? Кто сказал тебе, что там больше лжи, чем где-то еще? Тут мы сердимся и, глубоко оскорбленные, расходимся по домам. Ежели такое суждение высказывает молодежь (а Катя молода, умна, способна судить о многом, гораздо образованнее меня), […] то я умолкаю с большим огорчением. Скажите мне, [Харден,] почему вокруг так много лжи, мошенничества, надувательства, злокозненности и злопыхательского самообмана? А ведь Катя говорит: „Только нам присущ истинный дух правдивости“».
Трудно. сказать, какого мировоззрения придерживалась тогда Катя и чья политическая позиция была ей ближе. Скорее всего, она разделяла консервативно-патриотические взгляды мужа, противореча пацифистским настроениям матери. У нее тогда были другие заботы, и только при Гитлере она научилась твердо отстаивать свою точку зрения. Она опять ждала ребенка, что тогда, в конце войны, при больших сложностях с продовольствием, не вызывало особой радости. Но все прошло очень легко, без каких-либо осложнений. На сей раз – и единственный – она рожала не дома, а в университетской клинике, и счастливый родитель с самого первого дня – что тоже было непривычно – не уставал слагать гимны в честь новорожденной, воспевая ее не всегда удававшимся гекзаметром.
Вот уж четырнадцать минуло лет с той поры,
как впервые
В дом мой жену я привел, и четверо за семь
явились;
Снова семь лет протекло, – нет, видно, не все
были в сборе…
[…]
И вот тогда, когда в сердце моем эти чувства
проснулись,
В мир ты пришла, была рождена мне, дар
драгоценный,
Милая детка моя! И совсем в этот раз
по-другому
К встрече я был подготовлен по самым
различным причинам:
Памятью переживания, принявшею образ
телесный,
Были мне все остальные, ты же была,
моя радость,
Плодом любви моей зрелой, верного,
прочного чувства,
Близости в счастье и горе.[58]58
Эпическое стихотворение «Песнь о ребенке». (Здесь и далее в переводе А. Исаевой.)
[Закрыть]
Катя была раздосадована столь непристойными строфами, без доли иронии делавшими общим достоянием «их самую интимную жизнь». Но Томаса Манна не смущали подобные сомнения. «Это самое интимное […] является одновременно самым простым и самым человечным». Однако Катя заупрямилась; поставленная перед дилеммой, на что решиться – согласиться ли с доводами критически настроенного разума или предпочесть спокойную домашнюю атмосферу, – она предпочла ссору. «Разлад между К. и мной, и все из-за двух стихотворных строк, которые пришлось вычеркнуть, но без них то место получилось слабым, и само стихотворение, на мой взгляд, утратило свою значительность. Целый день отвратительное настроение». Тем не менее, автор гимна не позволил окончательно сбить себя с толку и продолжал слагать свои вирши.
Но когда совершилось трудное, светлое чудо —
Мрак покинула ты и на свет появилась, куца ты
Так давно уж бурно стремилась
(толчки я подслушал), —
Легонький груз ощутил я когда на руках
боязливых
И с восхищением тихим увидел, как в твоих
глазках
Солнечный свет отразился, а после
(о, как осторожно!)
Я тебя положил к груди твоей матери, —
Сразу сердце мое переполнилось чувством
любви благодатной.
Нет, сплошное восторженное упоение не для Томаса Манна. Он должен сдерживать себя, если хочет остаться на своем уровне. И все-таки его любимицы, старшая и младшая дочери, пленили его сердце на вечные времена.
Малышка, которую он боготворил и холил и лелеял, воспета им на каждой странице его дневников; он подробно и с любовью описывает любой крошечный шажок своей Элизабет. Долгие годы она будет оставаться для отца средоточием его домашних интересов. Он воспринимал развитие ребенка, что доказывают его дневниковые записи, весьма драматично: ничем не омраченное счастье сменялось почти невыносимым страданием. «Малютке перевязали ушко. […] Она упала и кричала так, что у меня разрывалось сердце». Но мать реалистически смотрела на происходящее. Ей лучше, чем кому-либо, были известны все проявления детского поведения. «К. считает, что малышка действительно может испытывать сильные боли, но через несколько минут она уже опять смеется, и боли как не бывало». Однако такое объяснение не могло убедить сострадательного папашу. Уже один вид «маленького, невинного, ничего не понимающего существа и то, как малютка лежит с компрессом на головке», пробуждал в отце чувство вины, и тогда в нем оживали все страхи и ужасы жизни. «Этот невнятный лепет, мольба и жалобные стоны свидетельствуют о безмерном страдании, и мне становится не по себе. Если производишь на свет детей, постарайся оградить их от страданий, объективных страданий, которых ты сам не ощущаешь, а только видишь и оттого чувствуешь свою вину».
Любимое дитя – последнее по желанию родителя. Но, очевидно, в семье суждено было появиться и третьей парочке. Спустя год после рождения Элизабет семью ожидало новое пополнение – сын Михаэль; с самого начала беременность осложнялась многочисленными сомнениями и драматическими знамениями. «Катя была у Фальтина по поводу ее состояния. Он отрицал беременность вопреки всем явным признакам. Более чем странно». Выказанный докторами скептицизм, с каким они вопреки всем ощущениям матери по-прежнему «отрицали» беременность, вовсе не облегчал и без того напряженную жизнь Кати, которая в последние военные месяцы чувствовала физическую и психологическую усталость. Она желала ребенка. «Вызывало бы большую тревогу, если бы [вместо докторов] заблуждалась она», – писал в своем дневнике Томас Манн. И когда в конце сентября даже «изложенное письменно мнение врачей о необходимости прервать беременность» не сломило Катиного «физического и морального сопротивления» подобному вмешательству, муж с уважением отнесся к ее желанию. «Пятеро или шестеро, разница невелика. […] Если Катино здоровье позволяет, я, собственно, ничего не имею против, вот только Лиза (ведь в определенном смысле это мой первый ребенок) пострадает от этого и получит меньше».
Видимо, обстоятельства того времени не позволили Кате рожать в клинике. В Мюнхене происходили революционные события. «Везде сплошной хаос!» Никто не был уверен, удастся ли вообще в нужный час выйти из дому. Итак, было решено рожать дома; быть может, не самое лучшее решение, как это показали роды, пришедшиеся на второй день Пасхи, 21 апреля 1919 года. Поначалу все шло отлично. Около шести утра по раздававшимся над его комнатой шагам отец семейства понял, «что роды начались», но зная, что от него все равно не будет никакой пользы, снова улегся в постель. Он поднялся в семь, поскольку считалось, что на рождение ребенка достаточно часа. Однако неожиданно возникли осложнения, пришлось прибегнуть к щипцам, на что доктор Амман, очевидно, не рассчитывал. Во всяком случае, он вызвал ассистента и заодно велел привезти соответствующие инструменты – слава богу, никакая революционная сумятица не помешала этому делу.
Судя по всему, операция прошла без осложнений. И довольно быстро, что с облегчением констатировал отец, и вскоре Эрика сообщила ему о рождении здорового мальчика. «Все облегченно вздохнули» – и не в последнюю очередь потому, что обрадовались «мужскому полу» ребенка, что, «вне всяких сомнений, морально поддержит мать», как совершенно верно посчитал отец. Однако на другой день ею овладели сомнения, не обманули ли ее и она действительно произвела на свет мальчика. Лишь после предпринятого совместно с мужем «обследования» новорожденного она успокоилась.
В то время, пока душа тридцатишестилетней мамы полнилась радостью и счастьем, Томас Манн вынужден был признать, что не сможет «одарить этого мальчика своей нежностью, как он это сделал, когда появилась на свет Лиза».
Однако главным тогда было торжество математики, как считали Томас Манн и его тесть Альфред. Поэт высоко ценил – «Волшебная гора» подтверждает это – символическую магию чисел, хотя сам ужасно оскандалился, когда, регистрируя Михаэля, не смог назвать даты рождения своих детей, но с появлением на свет младшего сына уверенно вступил в свои права «порядок свыше». Словно строки из гимна, звучит вывод, сделанный им в «Очерке моей жизни», написанном в 1930 году: «Мои пятьдесят лет пришлись ровно на середины пятидесятилетий по обе стороны рубежа столетий, а в течение первого десятилетия, ровно по прошествии его половины, я женился[59]59
Томас Манн родился в 1875 г., следовательно 50 лет ему исполнилось в 1925 г. Женился он в 1905 г.
[Закрыть]. Мой стремящийся к математической точности разум уясняет это, как уясняет и то, что мои дети появились на свет и живут, словно три стихотворные рифмы или танцующие в хороводе пары: девочка – мальчик, мальчик – девочка, девочка – мальчик». (Мой зять «живет формулами», заявила Хедвиг Прингсхайм со свойственной ей проницательностью еще в 1912 году.)
Катя Манн с удовольствием разрушила бы эту схему и родила еще детей. В ее более поздних письмах, адресованных старшим детям, она сетовала на судьбу за свое orba[60]60
Сиротство, одиночество или пустоту (лат.).
[Закрыть]. Однако она послушалась совета врачей и согласилась с желанием своего мужа: шестерых детей вполне достаточно (всего у нее было восемь беременностей, включая два выкидыша).








