Текст книги "Фрау Томас Манн: Роман-биография"
Автор книги: Вальтер Йенс
Соавторы: Инге Йенс
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)
Катя же и ее мать не теряли времени даром: решали практические проблемы. Они нашли наконец место, где можно вместе проводить лето. Ла Мезон Транквиль в мае удовлетворял требованиям всех родных. Но кто должен взять на себя заботы о доме, да еще и готовить на все увеличивающееся семейство? Хедвиг Прингсхайм, естественно, уже позаботилась об этом: фройляйн Мария, горничная из дома на Пошингерштрассе, будет проводить лето на Ривьере и помогать Кате в Санари. Очевидно, этого требовало состояние здоровья Кати – даже Томас Манн заметил, что «Кате изменяет свойственная ей энергичность» и что она сильно похудела. В остальном же – за исключением привычной раздражительности и внезапных приступов гнева Волшебника – все, казалось, шло хорошо. Первой привели в порядок комнату Томаса Манна, и хозяин дома, «садясь за раздвижной зеленый ломберный столик», который он временно приспособил для своих занятий, наслаждался «почти безупречной обстановкой» в уютном рабочем кабинете.
Возвращение к «привычной для каждого жизнедеятельности» сказалось благотворно не только на pater familias, но и на всей семье. Иллюзия нового «нормального существования» и, не в последнюю очередь, своевременный приезд Марии, частично снявшей бремя забот с хозяйки дома, поднимали настроение; Томас Манн все чаще возвращался мыслями к своему «Иосифу», Катя тоже оживилась; она попросила молодого Шикеле отвезти ее в Тулон, чтобы купить там элегантный кабриолет, новенький «пежо», предлагаемый автосалоном «Бёрзе». Продажная цена – тринадцать тысяч франков.
Вот только оставался нерешенным один вопрос: дом в Мюнхене. Тут возникли новые проблемы. «Милая детка, – писала Хедвиг Прингсхайм в июне 1933 года, – не пугайся, ничего плохого не случилось, но дело весьма спешное. Одной американской семье, по фамилии Тейлор, […] очень приглянулся дом на Пошингерштрассе; сегодня по моей просьбе Maрия [Курц, няня детей Маннов] провела миссис Тейлор по дому, и та пришла от него в неописуемый восторг. У нее четверо детей, двое большеньких, двое других – совсем малыши. […] Они хотели снять его месяца на три по четыреста марок за месяц. Я считаю, что для вас это более чем удачно, потому и пишу тебе. […] Прошу, как только получишь это письмо, срочно телеграфируй мне свое „да“ или „нет“. Миссис Тейлор хотела бы по возможности скорее въехать в ваш дом. Марии эта затея очень пришлась по душе».
Супругам Манн, очевидно, тоже: таким образом можно оправдать свои расходы, а цену неплохо бы и поднять. По всей видимости, Тейлоры очень спешили с переездом, поскольку, как рассказывала мать дочери, она сама посетила американцев в доме на Пошингерштрассе уже 6 июля. Однако не все было так просто, обнаружились некоторые проблемы; дело в том, что по указанию из Санари в мюнхенский дом приехала Ида Херц, чтобы временно пожить там и привести в порядок библиотеку. И то и другое, естественно, стало невозможным из-за сдачи внаем; конечно, «книги, если они столь необходимы твоему дорогому оленю, можно и переслать». Однако Катя стояла на своем, и это отнюдь не доставляло радости ее матери. «Дом сдан внаем, и ты просто не имеешь права делать тут какие бы то ни было распоряжения. Вчера мне звонит Мария Курц и сообщает, что приезжает Идочка Херц. Что она [Мария] должна ей сказать? Пусть ночует там и отбирает все хорошие книги? Я сказала ей, что теперь, когда заключен контракт, это уже невозможно и придется все перенести на октябрь. А вот только что она опять позвонила мне, поскольку в очередном спешном письме ты настаиваешь на данном тобой ранее распоряжении относительно книг, кроме того приказываешь тщательно упаковать ценный фарфор и другие вещи и вывезти оттуда. Я могла лишь еще раз повторить ей, что подобное, по моему мнению, невозможно, и я незамедлительно растолкую это тебе. […] Я разговаривала относительно книг с этой очень высокопорядочной миссис Тейлор, она будет свято соблюдать все твои требования». Новая жиличка даже позволила забрать все столовое серебро и «велела вместе со своим собственным серебром привезти и постельное белье».
Весь июль Катя докучала матери и Марии своими срочными поручениями: сначала вывезти книги, потом фарфор, серебро – и, наконец, пластинки. Как убедить американку в безотлагательности таких действий, ее не интересовало, поэтому Хедвиг Прингсхайм рассудила так: ежели дочь настаивает на выполнении всех своих указаний, то пусть сама напишет миссис Тейлор, этой милой, необычайно великодушной женщине «любезное, вежливое, по возможности короткое письмо» – лучше на английском – и заверит ее в том, что «под руководством знающей свое дело фрау Курц будет незамедлительно устранено даже малейшее причиненное семье неудобство […] и место изъятых книг займут другие».
Лишь спустя несколько дней Хедвиг Прингсхайм поняла, насколько благоразумно, хотя и бесцеремонно, поступила ее дочь: «Когда вчера мы прочитали о готовящемся законе „о конфискации „антинародного и антигосударственного имущества““ […], я сказала отцу: „Ого! Становится жарковато“. Я тут же связалась с Марией и наказала ей, не медля сделать все так, как ты велела, потому что, наверное, ты все-таки права».
В то время, как в Мюнхене в доме на Пошингерштрассе – действительно в последний момент – срочно упаковывали и увозили указанные хозяйкой вещи, в Санари с таким же размахом, как некогда праздновались дни рождения в Мюнхене, готовились к пятидесятилетнему юбилею Кати. Ранним утром Эрика отправилась в деревню за цветами; остальные дети, за исключением Клауса, – он не приехал, – «с большим усердием принялись украшать дом, так что вскоре не оказалось уголка, который бы не благоухал, Голо убрал цветами даже обычно недоступный кабинет Волшебника. Естественно, не обошлось без сочиненного Эрикой зингшпиля, „когда ничего не подозревающая фрау советница спустилась по лестнице вниз“. Все исправно произнесли свои стишки, только „наш Гете“ (то есть Томас Манн), который сам сочинил текст для своей роли, не мог вымолвить ни слова. „Мы не выдержали и с громким хохотом повалились на рояль“. Каждый из актеров держал в руках маленький подарок – „очень много разных футлярчиков“. И конечно, было много сладостей, „прямо из Парижа, которые мы заказали к этому дню“. Вечером, после семейного обеда, как обычно, пришли гости. „За обедом, – писала Эрика брату, – мы пили отличное шампанское, для гостей было чуть похуже“.
Но не всегда торжествовала экономность. Когда свой день рожденья отмечал Рене Шикеле, трудное финансовое положение которого не ускользнуло от внимательных глаз Кати Манн, она проявила чуткость и накануне сбора гостей вместе с двумя младшими детьми принесла в дом именинника не только чудесные цветы, но и целую корзину „только что доставленных из Тулона“ деликатесов, которых, как отметил в дневнике сам виновник торжества, „с лихвой хватило на многочисленное общество“, собравшееся в их доме ближе к вечеру.
С появлением семейства Манн веселье достигает своего апогея. „Он – поистине сенатор, сплачивающий вокруг себя миллионы. Катя не произносит ни слова и лишь нервно выпячивает нижнюю губу. Михаэль и Элизабет с интересом взирают на происходящее. Мони улыбается, не совсем понимая, что происходит, Голо, стоя в углу, раскачивается взад-вперед. […] Наконец Томас Манн произносит: „Всего год назад вам устроили бы в Германии банкет“. Тут Катя перебивает его и выпаливает: „Но все почетные гости собрались за этим праздничным столом, так что удовольствуемся этим обществом““.
За праздничным столом находился и Генрих Манн со своей подругой Нелли, и, „как бывало всегда, братья никак не могли наговориться друг с другом. В особенности Томас, когда соглашался с Генрихом“. Самым трудным в тот вечер, отмечает Шикеле, оказалось общение с Нелли Крёгер, которая не вполне отвечала светским представлениям Маннов. „Каждый старается проявить к фрау Крёгер особое внимание, но в большинстве случаев это не удается. Она, в основном, молчит, однако всем своим видом дает понять, что, как и мы, тоже принадлежит к приличному обществу. […] Не отражайся на всем ее облике этот проклятый комплекс неполноценности, она бы всех очаровала“. Правда, вряд ли кто-либо из присутствующих смог бы помочь ей избавиться от него. Во всяком случае, ее друг не проявлял особого таланта в этом направлении. „То, как он сидит подле своей подруги, внимательный и преданный, выдает его внутреннее состояние: естественно, он отдает себе отчет в том, что „их отношения не упорядочены“. Катя так тонко чувствует это, что помимо воли подпадает под влияние возникшей неловкости“.
Отлично подмечено! Несмотря на предубеждение, Катя всячески старалась выказать Нелли свои симпатии, в особенности после того, как Генрих Манн узаконил их отношения. В конце концов, хотя Нелли и принадлежала к другому общественному слою, она тем не менее тоже являлась членом семейства Манн, и потому безоговорочная ее поддержка входила в общую стратегию клана.
Однако вскоре возникли более насущные заботы, нежели Неллино пристрастие к алкогольным напиткам. В конце августа Хедвиг Прингсхайм сообщила дочери, что сразу после отъезда Тейлоров „нашу добрую старую Поши“ постиг еще один тяжелый удар: „Было конфисковано все: дом и сад вместе со скульптурой, […] так что отныне оттуда ничего не удастся вывезти (до тех пор, пока не объявится сам господин Томас Манн, как заявил очень вежливый и воспитанный чиновник)“.
Ситуация оказалась необычайно сложной. Заинтересованному ведомству было известно, что из дома вывезли тридцать три ящика, и даже есть данные, на чей адрес их отправили и что в них находилось. Но „больше всего удивляет“ то, что они знают о тех двух упаковках, переправленных на Арчисштрассе, […] и что там находилось серебро». Она и Альфред, естественно, сказали чиновникам, будто им неизвестно, что находилось в ящике и корзине, но ежели они, как грозили, принудят Марию Курц дать показания под присягой, она будет вынуждена «сознаться, что речь идет о двадцати четырех столовых приборах, которые при нынешних ценах на серебро [естественно] почти ничего не стоят, а для тебя они ценны тем, что в свое время были подарены тебе на свадьбу бабушкой и дедушкой и потому в целях сохранности были вывезены из дома в связи с проживанием там случайных жильцов».
Достойная восхищения передача конспиративных сведений! Теперь в Санари точно знали, что для чудесного дома в Цюрих-Кюснахте, найденного Эрикой по счастливой случайности, уже есть кое-какая утварь.
Двадцать второго сентября Голо, горничная Мария, а также Элизабет и Михаэль отправились на автомобиле «пежо» в Цюрих. А тем временем Томас Манн и Катя на прощальном обеде в отеле «Ля Тур» подытожили пройденный путь. Преобладали чувство благодарности и уверенность, что, как выразился Томас Манн в своем дневнике, «его счастливая планида» одержит верх даже над теми обстоятельствами, которые всего несколько месяцев тому назад буквально взяли его за горло… такая оценка позволила и Кате увидеть будущее в более приятном свете.
Из окна цюрихского отеля «Св. Петра» супруги рассматривали большую элегантную виллу, построенную на склоне холма в английском деревенском стиле; из нее наверняка открывался вид на Цюрихское озеро. Одна из имеющихся четырех ванных комнат предназначалась лично для хозяина дома. Видимо, сознание этого в первый же день компенсировало недовольство Томаса Манна, вызванное высокой «звукопроницаемостью стен». Во всяком случае, при инспектировании своего громадного и уютного рабочего кабинета «упрямый вилловладелец» пребывал в веселом расположении духа и надеялся в обозримом будущем пополнить пока еще временную мебель своим мюнхенским письменным столом и стулом к нему. Катя тотчас занялась распределением комнат и давала необходимые распоряжения.
И вот 28 сентября на тяжело нагруженном поклажей «пежо» они подъехали к своему новому дому и вместе с детьми, за отсутствием лишь Клауса, отпраздновали новоселье импровизированным ужином в малой столовой. Поздравительный телефонный звонок президента страны Мотты[88]88
Мотта Джузеппе (1871–1940) – государственный деятель Швейцарии, пять раз избирался президентом страны.
[Закрыть] укрепил уверенность писателя в том, что он может начать новую жизнь под покровительством добрых друзей.
Регистрация семьи в канцелярии общины Кюснахта прошла без каких-либо сложностей, и через три месяца цюрихская полиция, ведавшая делами иностранцев, известила Маннов о положительном решении их участи на предстоящий год, но с одним ограничением: творческая деятельность Томаса Манна не облагалась налогом, в то время как Кате был категорически запрещен любой вид трудовой деятельности.
Да у нее и мыслей не могло быть о какой-либо работе. Ее дни были заполнены до отказа. Помимо помощи, которую она оказывала в работе мужу, ей пришлось подыскивать надлежащие школы и консерваторских преподавателей для «младших» детей и приобретать самое необходимое для дома с помощью верных друзей – Эмми Опрехт и Лили Райфф. Несмотря на поступавшие тщательно зашифрованные послания матери, Катя по-прежнему не знала, когда наконец прибудут мюнхенские ящики с собственной домашней утварью. Тем не менее, друзья и знакомые, очень быстро объявившиеся и в Цюрихе, естественно, ожидали сердечного приема, даже если недоставало посуды и серебряных столовых приборов.
В одном из писем Хедвиг Прингсхайм утешала дочь тем, что Нойманы радовались возможности «откушать у вас из семи тарелок»; дело в том, что после переезда в новый дом Катя пожаловалась матери, что у нее в наличии не более семи тарелок и столовых приборов. Для госпожи Томас Манн, избалованной с раннего детства достатком в доме, ограниченные возможности ведения собственного хозяйства явились новым опытом. В этом отношении ее матери, выросшей в более скромной семье, было значительно проще, а посему она не преминула тотчас дать наставления своей дочери: «Пусть вас не волнует, что другие очень богаты и могут позволить себе есть черную икру и иметь множество слуг. С вашим скромным меню и невышколенной горничной вы все равно являете свету больше аристократизма и духовности».
В конце октября 1933 года прибыли наконец «сорок мюнхенских ящиков с домашней утварью, фарфором и огромным количеством книг»; вместе с «серебряной посудой и столовыми приборами, платьями, пальто, обувью, скатертями и прочими льняными изделиями, чайной посудой и предметами искусства» дом словно затопила «волна проплюй жизни». Месяцем позднее прибыла и долгожданная мебель, по которой так стосковался глава семейства: любимый письменный стол, ящики которого полны были «мелкими предметами домашнего обихода и декоративными украшениями», старинные стулья; «гамбургское кресло в стиле „ампир“ и кресло с табуретом» сразу же придали новому кабинету обжитой вид; в большом зале вновь обрели свое привычное место фамильные манновские «шифоньеры-ампир», водружены на место канделябры и поставлен, наконец, «музыкальный аппарат». Картины, также привычные глазу, заняли на стенах соответствующие места: это «Мальчики у родника» Людвига фон Хофмана, «маленький Ленбах и детский портрет Меди». Постели теперь накрыты так хорошо знакомыми шелковыми покрывалами.
Пока Катя занималась благоустройством нового жилища в Кюснахте, в Германии национал-социалисты экспроприировали дом ее родителей, чтобы возвести на его месте какое-то монументальное строение. Катя получила от матери письмо, написанное на Арчисштрассе 1 ноября: «Читай это письмо и плачь. Оно последнее из стен твоего родного дома, который, по правде говоря, таковой уже совсем не напоминает, скорее, он подобен преисподней – такой кругом хаос. Скоро уже ни одна собака и тявкнуть не посмеет».
Чуть позднее – очень скоро родителям посчастливилось подыскать для себя шикарную квартиру на Максимилианплатц – мать сообщила, что власти приступили к сносу дома: «Когда сегодня, гонимая тоской, я, крадучись, пробралась к нашему дому, я увидела его в лесах; рабочие входили в него и выходили наружу через пустые глазницы окон, как будто именно так и должно быть, а всем „посторонним вход запрещен“. Поскольку я абсолютно „посторонняя“, то развернулась и ушла, и мне было как-то чудно».
Чтобы немного развеяться от удручающих мюнхенских событий, «старики» на две недели отправились погостить к дочери в Цюрих. Еще во время пребывания в доме Маннов они заметили первые политические разногласия между родителями и их «старшими» детьми. В начале октября Эрика, находившаяся в Цюрихе, где она занималась подготовкой к открытию очередного музыкального представления «Перечницы», отправила брату Клаусу своего рода отчет о положении дел в Кюснахте: «Наши родители уже свыклись с новой жизнью, однако поведение отца наводит на грустные размышления». Первый откровенный скандал разразился после твердого решения Томаса Манна – под нажимом Берлина – дать согласие на регистрацию в приверженном господствующей идеологии Союзе немецких писателей, чтобы тем самым перед всем миром признать свою «преданность немецкой письменности». То, что мать приняла сторону детей, хотя и после «по-настоящему мучительного разговора», не смогло улучшить ситуацию в семье.
Окажись Катя на месте Томаса Манна, она бы ни секунды не медлила и во всеуслышание заявила бы миру о своем размежевании с господствующим в новой Германии режимом. Но она знала, как болезненно будет ее муж ощущать этот бескомпромиссный разрыв, он, словно «удар ножа, пронзит его до самой печенки», и еще неизвестно, «сможет ли он жить дальше с такой раной». Но что же она должна была, что могла предпринять в таком случае? Множество писем, посланных своим «старшим» детям и задушевным друзьям в период между 1934 годом и началом 1937, дают четкое представление о том, насколько угнетал ее этот конфликт между лояльностью и убеждениями.
Ее мучил не только вопрос о том, потеряет ли Томас Манн в глазах большинства эмигрантов свою политическую безупречность, если по-прежнему будет печататься в издательстве Фишера; какое-то время Катя надеялась, что, быть может, со смертью Самуэля Фишера эта проблема как-то решится сама собой, но не меньшую тревогу вызывало у нее творческий настрой мужа – он писал очень мало и с большим трудом. Он страдал от того, что был не в состоянии принять решение. «Он пока не отказался от намерения грандиозного духовного сведения счетов с этим чудовищем, а вот работать над романом он просто не может, хотя материал уже собран и рассортирован. Однако меня больше всего волнует и вместе с тем удручает то, что он опять устраивает себе передышку и вновь откладывает эту работу, принявшись за статью о Сервантесе (которая должна была заменить статью о Гауптмане, исключенную из тома эссе); вернется ли он потом к роману, сказать трудно, и я даже не знаю, стоит ли желать этого, потому что […], вероятно, это произведение получится очень объемным, наподобие „Рассуждений“, к тому же, чего доброго, он не успеет к сроку и отодвинет работу над третьим томом „Иосифа“ на неопределенное время. Да, не жизнь, а сплошные волнения».
Катя была уверена, что волнения не прекратятся, более того, они только возрастут, если не будет разрешен основной конфликт. В свое время Томас Манн обещал поддержать журнал Клауса «Ди Заммлунг», который должен был помочь немецким писателям-эмигрантам и другим европейским единомышленникам составить Гитлеру действенную оппозицию. Теперь же все рухнуло. После опубликованной в первом номере журнала статьи Генриха Манна, в которой тот резко осудил современную ситуацию в Германии, его брат официально отмежевался от этого издания, не одобряя его направленность, и тем самым нанес сыну предательский удар в спину. И хотя Клаус пытался понять мотивы этого поступка и оправдать отца, тем не менее нельзя было не признать, что и без того напряженные отношения между отцом и старшими детьми еще больше обострились, поэтому Катя, как это уже бывало не раз, вновь оказалась между молотом и наковальней. Она ни минуты не сомневалась в том, что настанет день, и ее муж решится наконец на то, чего от него ожидает она, ждут дети и друзья, однако пока до этого часа было еще далеко, поэтому она предпринимала огромные усилия, чтобы избежать нежелательных последствий или хотя бы смягчить их.
«Я всегда буду сожалеть, что мой муж не сразу, как это сделали Вы и другие, решительно отмежевался от этой достойной проклятия банды, – признавалась она Альфреду Нойману в апреле 1935 года. – Это вовсе не означало бы, что отныне он, отложив в сторону свою основную работу, должен был бы изводить себя бесполезной полемикой. Более того, я просто уверена, что его работа лучше бы спорилась, нежели сейчас, решись он, наконец, отмежеваться от них». Сознание необходимости сделать этот шаг непрестанно мучает его, но он никак не может осмелиться откровенно высказать свои мысли из боязни лишить себя любого влияния в Германии. «Как будто такая возможность вообще еще существует! […] и будто когда-нибудь станет возможным примирение с такой Германией!»
В этом письме Катя предельно откровенна с другом, чье участие и лояльность позволяли ей пойти на полную открытость, и основной мотив ее высказываний – твердое убеждение, что слава Томаса Манна ни при каких обстоятельствах не должна пострадать. Эта принципиальная позиция всю жизнь определяла ее мысли и действия. «Я пишу Вам об этом непрекращающемся и постоянно раздуваемом конфликте, поскольку именно в последние дни он опять обрел былую остроту в связи с запланированной поездкой в Ниццу, от которой нам, по причине нездоровья, пришлось все-таки в последний момент отказаться. Впрочем, в значительной степени это был лишь повод, ибо подобные недомогания на самом деле не столь уж серьезны. Естественно, возможность дистанцироваться от столь омерзительной современности и полностью посвятить себя творчеству, существует. Однако при нынешнем положении в свете моего мужа и, в первую голову, его внутреннем нежелании дистанцироваться, а, наоборот, страстном стремлении активно действовать, такая позиция еще долго не даст результата, и если его не опередит война (чего можно ожидать со дня на день), он все-таки однажды преодолеет себя, хотя это уже ничего не изменит, будет слишком поздно». Письмо, как всегда, завершали весьма дипломатично высказанные пожелания: «Мне хотелось бы […] попросить Вас ни с кем не делиться моей откровенностью […] и твердо придерживаться версии, будто мы не поехали в Ниццу из-за плохого самочувствия».
В январе 1936 года пробил наконец «час истины»: швейцарский писатель-публицист Леопольд Шварцшильд публично назвал издателя Томаса Манна, Готфрида Бермана, зятя и преемника недавно умершего Самуэля Фишера, «евреем под защитой национал-социалистов» и заявил, что тот создает в Швейцарии издательство для эмигрантов при участии и «молчаливом одобрении берлинского министерства пропаганды». Естественно, то была ложь; просто в Цюрихе опасались конкуренции столь мощного издательства, среди авторов которого был знаменитый Томас Манн, а вовсе не потому, что Бермана считали заброшенной с помощью изощренных хитростей «пятой колонной» Геббельса. И если проект частичного слияния берлинского издательства Бермана – Фишера и лондонского издательства Хайнемана потерпел крах, то никак не по политическим, а исключительно по финансовым причинам.
Тем не менее, как это обычно бывает, злонамеренная клевета сделала свое черное дело: Готфрид Берман был заклеймен позором. Томас Манн вынужден был выступить в защиту репутации не только издателя, но и своей собственной и отреагировал незамедлительно: вместе с Германом Гессе и Аннете Кольб опубликовал в газете «Нойе Цюрхер Цайтунг» официальное опровержение на клеветническую статью. «Доктор Берман в течение трех лет с полной отдачей сил и при тяжелейших обстоятельствах старался достойно продолжить издательское дело в духе его создателя. […] Подписавшиеся под этим протестом Герман Гессе и Аннетте Кольб находятся всецело на стороне издательства, доверяют ему в будущем публикацию своих сочинений и заявляют, что брошенные господином Шварцшильдом серьезные упреки, вкупе с намеками, а также облыжными обвинениями, абсолютно необоснованны и наносят огромный ущерб несправедливо оскорбленному».
Умеренное, по сравнению с грубыми выпадами Шварцшильда, скорее сдержанное, нежели воинственное заявление, но… сделанное не в поддержку Клауса и Эрики, особенно Эрики, которая с беспримерной ненавистью травила Бермана за проводимую им издательскую политику и потому уже несколько лет упрекала отца в том, что тот не соглашается поменять это издательство на другое, к примеру на амстердамское «Кверидо», тоже печатающее произведения писателей-эмигрантов. «Я повздорила со стариками, – писала Эрика брату Клаусу еще в сентябре 1933 года, – и из-за кого? Из-за Бермана! Этот слизняк осмеливается писать нашему Волшебнику о тебе и Хайнерле, да еще в таком тоне, какой я, твоя родная сестра, […] никогда и ни при каких обстоятельствах не позволила бы себе. Он не выбирает выражений и бесстыдно оскорбляет тебя. […] Волшебник на это только улыбается: „Да, об Аисси он не может хорошо говорить“. […] Эта грязная свинья Берман жаждет везде и на всем нажиться и откровенно пишет об этом – он хочет, чтобы все эмигранты всю свою жизнь держали язык за зубами, иначе у него, у этого дерьма, в Германии возникнут неприятности, это уж ясно как день. […] Я только недавно бранила его, но наш глупый и нерешительный Голушка постыдно бросил меня в споре [с отцом] одну; и тут уж я так разозлилась, что написала отцу письмо и больше не виделась с ним. (Причем стоит подчеркнуть, что высочайший суд в лице мамы очень несправедливо и немного бесцеремонно обошелся со мной, так что я не могла не обращать внимания на эту низкую игру.)
В общем, все обстоит так, как я и предсказывала твоему отцу уже много месяцев тому назад: нельзя оставаться у „Фишера“, это неверный выбор – он ведет лишь к фальши, порождает зло, двусмысленное и нетерпимое во всех отношениях положение, где уже невозможно отличить „человеческое“ от „политического“».
Неужели Эрика не понимала, что своим переходом в какое-нибудь издательство, официально признанное эмигрантским, Томас Манн предаст тем самым своих прежних читателей; неужели она не представляла себе, сколь многим был обязан отец издательству, которое все эти годы последовательно и необычайно умно продвигало его? Не было бы никакой Нобелевской премии без договора с Самуэлем Фишером на издание «Будденброков»! И неужели она ни разу не задумалась над причинами, почему старшее поколение Фишеров, Самуэль и Хедвиг, обеспокоенные и в то же время слепо верящие в возвращение старых добрых времен упорно противились, подобно Альфреду и Хедвиг Прингсхайм, покинуть пределы Германии?
В отличие от матери, Эрика не признавала никакой пощады, когда сталкивалась с нерешительностью отца, наблюдая его робкие тактические действия и знаменитые поиски «золотой середины». После появления в газете «Нойе Цюрхер Цайтунг» статьи в защиту Бермана под заглавием «Протест» она прекратила с отцом всякие отношения. «Выходит, доктор Берман – первая личность, с кем после образования Третьего рейха, если исходить из твоего утверждения, несправедливо обошлись и в защиту кого ты наконец открыто высказался. […] Твое первое слово „за“ относится к доктору Берману, а первое слово „против“ – твой первый официально высказанный „протест“ после создания Третьего рейха – направлен против Шварцшильда и „Дневника“ (в „Н. Ц. Ц.“!!!) […]. Берману удается второй раз[89]89
Первым Эрика считает реакцию Томаса Манна на открытие журнала Клауса Манна «Ди Заммлунг».
[Закрыть] толкнуть тебя на предательство и вонзить нож в спину всему эмигрантскому миру, иных слов для определения этого поступка я не нахожу. Наверное, ты очень рассердишься на меня за это письмо, я к этому готова, ибо знаю, что делаю. […] Твоя благосклонность к доктору Берману и его издательству просто непоколебима, создается впечатление, будто ты готов всем пожертвовать ради них. Постепенно, но верно ты теряешь меня, и если эту потерю ты тоже сочтешь жертвой, то можешь и ее присовокупить ко всем предыдущим».
И тут – в который раз! – пробил час Кати Манн: теперь ока взяла инициативу в свои руки и еще раз явила окружающим блестящий миротворческий дар. Сначала она поставила на место Эрику: «По моему мнению, необходимо уметь прощать человека, которого ты высоко ценишь, даже когда он совершает какие-то действия, вызывающие твое неприятие». Ей конечно известно, что по природе своей она, Катя, более терпима, чем дочь. Естественно, молено эту терпимость назвать и слабостью, но в самом ли деле дочь считала невозможным для себя проявить хоть раз снисхождение к определенным вещам и подойти к ним с других позиций? «Кроме меня и Элизабет ты – единственный человек, к кому Волшебник по-настоящему привязан всем сердцем, и потому твое письмо так сильно обидело его и причинило нестерпимую боль. То, что этот твой шаг доставит ему много неприятностей и огорчений, я предсказывала […]. Но я никак не ожидала, что твое неприятие зайдет так далеко, что ты готова пойти на разрыв с ним. И по отношению ко мне, поскольку я часть его, это тоже очень жестоко».
«Часть его» – в этом слышится покорность судьбе, сознание собственной несостоятельности, но в то же время ее слова свидетельствуют о понимании значимости мужа и гордости за него. Если проанализировать Катино высказывание, многое становится понятным. Очень часто «часть» помогает раскрыться и развить возможности «целого». Именно в этом Катя и видела свое предназначение, ощущая себя его частью, которая необходима мужу для успешного творчества. Служение Томасу Манну – писателю Катя сделала смыслом и задачей всей своей жизни.
Так она понимала свою роль в жизни мужа и была готова ей соответствовать в любой конфликтной ситуации, хотя чрезмерная суровость Эрики ранила ее в самое сердце. Спор должен быть решен, и решен с учетом здравого смысла и обеих точек зрения. «Вам как никому другому известно, – писала она в 1936 году. Дизель Франк, – что я не всегда соглашаюсь с Томми, но я всегда стараюсь уважать его точку зрения». Поэтому письмо, адресованное строптивой дочери, могло означать лишь первый шаг при разрешении крайне обострившейся ситуации.
Вторым шагом в этом направлении была попытка убедить Волшебника в необходимости принципиального объяснения своей позиции, что изначально исключило бы всякие сомнения насчет его убеждений. И конец этим сомнениям положило знаменитое письмо Эдуарду Корроди, редактору литературного раздела газеты «Нойе Цюрхер Цайтунг», который заявил, что не стоит отождествлять немецкую литературу с эмигрантской, ссылаясь при этом на такую величину, как Томас Манн, – ведь он же не считает себя эмигрантом. Писатель не смолчал, он недвусмысленно осудил национал-социалистскую Германию и заявил о своей солидарности с эмигрировавшими из страны коллегами-писателями. Без проявленного Катей терпения, ее доверия и решительной поддержки, а также без ее готовности разделить с мужем ответственность за любые последствия такого шага, это письмо никогда бы не было написано.








