412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вальтер Йенс » Фрау Томас Манн: Роман-биография » Текст книги (страница 15)
Фрау Томас Манн: Роман-биография
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 02:16

Текст книги "Фрау Томас Манн: Роман-биография"


Автор книги: Вальтер Йенс


Соавторы: Инге Йенс
сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)

И снова потребовалась фрау Томас Манн, опять ей пришлось, невзирая на всякого рода трудности, исполнить свой семейный долг. «Надо постараться, но я уверена, что нам, неумехам, до сих пор все еще незаслуженно везло и надо молить Бога, чтобы судьба и впредь благоволила к нам».

Необходимо было действовать быстро и без лишних разговоров. Катя знала, что надо делать в тяжелых ситуациях. Годы спустя, услышав о смерти Джузеппе Антонио Боргезе, она незамедлительно выехала первым поездом из Цюриха во Флоренцию к дочери, в то время как Томас Манн остался дома за своим письменным столом и сочинил письмо с выражением соболезнования. (В своем дневнике он сделал запись, где жаловался на то, что остался один-одинешенек и вынужден отвечать на телефонные звонки, мешающие ему работать.)

Миссис Манн тотчас принялась за дело: села в машину – «ведь я для него теперь все» – и отправилась, озабоченная состоянием здоровья семидесятипятилетнего деверя, на поиски жилья для него, что, как выяснилось, оказалось непростым делом, которое Генрих только усложнял своими «чудаковатыми реакциями». «Когда я позвонила ему по телефону и сказала, что нашла для него квартиру со всеми удобствами, со спальней и большой прекрасной living-room, он строго спросил: „А где я буду питаться?“» Однако даже если старческий педантизм «дядюшки» порою доводил Катю до отчаяния, она все равно любила Генриха и радовалась, что ее заботы не проходят даром. «Наш лапушка Генрих […] после внезапной кончины его незабвенной супруги заметно потолстел и мирно наслаждается закатом жизни».

Катя и Генрих являли собой пример идиллически-дружеских отношений на фоне стремительно приближающейся к завершению войны. «Между тем на нас, судя по всему, надвигается конец света. Почему эти подлецы продолжают вести вконец проигранную войну и почему этот покинутый Богом народ еще до сего времени слепо повинуется такому самозваному руководству, просто не поддается пониманию».

Об официальных торжествах по поводу капитуляции Германии Катя писала очень мало, равно как и об обуревающих ее в этот день чувствах. «Вечером отметили праздник VE-day[158]158
  Сокр. от «Victory in Europe Day» (англ.) – день победы в Европе во Второй мировой войне.


[Закрыть]
французским шампанским», – значится в дневнике Томаса Манна. В остальном же во всех его рассуждениях сквозили скорее сдержанность и покорность. «Неужели этот день […] достоин таких величайших торжеств? То, что ощущаю я, приподнятым настроением не назовешь». Катя тоже не обольщалась иллюзиями относительно будущего. Германия, бесспорно, была повержена, но что дальше? Откуда взяться разуму у «абсолютно сумасшедшего народа»? А Америка? «Разоряющийся континент: такой же, как разоренная Европа». Жалкое состояние «дома детства», как сообщил Клаус, представилось Кате печальным символом ее бездомности: где же все-таки она по-настоящему ощущала себя дома?

В конце войны фрау Томас Манн чувствовала себя усталой, ее одолевали печальные мысли. Калифорния значила для нее все меньше и меньше, прежняя родина – тоже. Только американский Восток между Нью-Йорком и Принстоном оставался для нее притягательным. «I am a little homesick for good old Princeton, not for unfortunate Europe, which exists no longer. […] I am too old and have seen too much to be able any further hopeful élan»[159]159
  «Я немного скучаю по доброму старому Принстону, а не по несчастной Европе, которой больше нет. […] Я слишком стара и слишком много повидала на своем веку, чтобы чересчур обольщаться надеждой и воодушевлением». (англ.)


[Закрыть]
.

Она уже с давних пор ненавидела немецких патриотов, находившихся в Америке. Постепенно Катя заняла позицию, какую отобразила Эрика в публиковавшейся в журнале «Ауфбау»[160]160
  Эмигрантский журнал на немецком языке.


[Закрыть]
полемике в письмах, настоящей дуэли, с «жалким, временами даже мерзким» Карлом Цукмайером. Никакого примирения с Германией. Никаких связей с эмигрантами-националистами и никаких с ними общих дел, в особенности с левыми отступниками – таков был девиз 1944 года. «Чем реальнее становится конец войны, – говорится в письме Клаусу в мае 1944 года, – тем больше, естественно, они волнуются, не понимая однако, что им необходимо вести себя абсолютно тихо, коль скоро они, по их же собственному гордому признанию, ощущают себя прежде всего немцами, истинными немцами, ибо их приютили здесь вовсе не потому, что они немцы. Мне кажется, такого, пожалуй, еще никогда не бывало, чтобы представители нации, с которой другие народы находятся в состоянии войны, самой смертоносной из всех предыдущих войн, к тому же еще и продолжающей бушевать в мире, чтобы эти представители откровенно позволяли себе корчить из себя важных персон».

Оставались лишь старые добрые друзья, честные либералы, ряды которых в конце войны заметно поредели – смерть косила без разбора одного за другим, иные же просто покидали Калифорнию. Сильнейшим потрясением для Маннов оказалась внезапная смерть Бруно Франка в июне 1945 года: «Нам будет очень и очень недоставать его, и никакая новая дружба не в состоянии заменить потерю». Вскоре вслед за ним умирает Франц Верфель; Леонгард Франк, ставший для Маннов за время работы над «Доктором Фаустусом» чутким другом, «разбогатев благодаря фильмам», перебрался на Восток: «Мы, славные старики, живем неспеша, потихоньку, словно деревья с довольно сильно поредевшей листвой». Несмотря на вроде бы безропотное смирение, столь излюбленные Катей изящные пассажи, встречающиеся в ее письмах того времени, лишний раз доказывают, сколь блестящим оставался ее интеллект: «Я устала от жизни, но не устала жить».

Во всяком случае, 1945 год, год столь вожделенного мира, не был таким уж прекрасным. Никто даже не вспомнил о дне рождения Кати: «милых Франков» ведь уже не было, а Томас Манн попросту прозевал этот праздник, потому что ни один из детей не мог напомнить ему о нем: «Волшебник напрочь забыл о моем дне […] и даже не поздравил, от этого на душе у меня стало немного гадко».

Вокруг тоже царило уныние. С прилавков магазинов исчезли многие самые необходимые продукты, в которых не было недостатка даже во время войны. У домашней хозяйки, и без того обремененной ежедневными заботами, прибавились новые трудности: «Нет сливочного масла, яиц, растительного масла. Нет мастеров, нет ремонтников, в магазинах не обслуживают», зато вместо этого появились вернувшиеся домой американские солдаты, ночевавшие прямо на улицах. «Это полное безобразие, позор, потому что отсутствует плановая экономика, с которой они тут столь отчаянно борются».

Исходя из такой обстановки, делается понятно, почему Катя, особенно в первые послевоенные годы, «когда, к сожалению, ненавистное „Free Enterprise“[161]161
  «Свободное предпринимательство» (англ.).


[Закрыть]
вновь подняло голову и все застопорилось», высказывала почти революционные суждения, почти те же, что двумя годами раньше ее муж обнародовал в своих речах и эссе о свободе и демократии, вызвав неподдельный ужас Агнес Мейер.

После смерти Рузвельта Соединенные Штаты уже не были той Америкой, быть гражданами которой Катя и Томас Манн некогда почитали за счастье. «Ах, на нас между тем свалилось большое несчастье, – писала Катя Клаусу в апреле 1945 года, – мы потеряли нашего незаменимого Ф. Д. Р.[162]162
  Франклина Делано Рузвельта.


[Закрыть]
Надо же, такая жалость, что ему было не суждено дожить до конца войны. Последствия этой утраты просто непредсказуемы».

Манны больше не чувствовали себя спокойно в стране, где Маккарти развернул грубую антикоммунистическую кампанию против прогрессивных деятелей и организаций и «отказывал в выдаче „зеленых книжечек“ абсолютно аполитичным ученым, желавшим посетить международные конгрессы, поскольку они, эти книжечки, являются привилегией, на которую, впрочем, никто не посягает». Супруги мрачно смотрели на царивший повсюду – и прежде всего в Америке – «процесс беспримерного околпачивания человечества», и наблюдения эти лишь усугубляли их собственные неприятности.

И каким же чудесным – по контрасту – получилось «юбилейное турне» в Вашингтон и Нью-Йорк в июне 1945 года в связи с семидесятилетием Волшебника! Все дорожные трудности одолены играючи, испытание пройдено безукоризненно! Но потом, той же осенью, – неожиданно резкая потеря веса, отсутствие аппетита, необычайная апатия. Отец страшно исхудал и пребывает в депрессии, писала Катя Клаусу; но, может, виной тому лишь «всякие обстоятельства и досадная беготня по инстанциям, из-за чего он постоянно в страшном волнении, или же это роман, который полностью поглотил его». Однако не замедлили проявиться и тревожные сигналы: упорный, раздражающий горло кашель, что само по себе весьма характерно для заядлого курильщика, не уменьшался, появились симптомы гриппа, что указывало на «воспаление» в организме. Доктор Розенталь обнаружил на рентгеновском снимке не вызывающее сомнений темное пятно и диагностировал какое-то очень серьезное заболевание. Катино беспокойство переросло в величайшую тревогу. Но, как всегда в минуту грозной опасности, она действовала продуманно и рассудительно.

В поисках достойных доверия специалистов она решила поначалу обратиться к Мартину Гумперту, давнему другу семьи, врачу, товарищу ее детей, в особенности Эрики, с которой его связывали попеременно разные чувства: они то дружили, то ссорились, то страстно влюблялись друг в друга, то жгуче, в духе Стриндберга, ненавидели один другого. Пятого апреля 1946 года Катя в подробностях сообщила ему историю болезни мужа и молила о помощи: «Милый Мартин, […] поскольку у нас здесь вряд ли найдется надежный друг, да к тому же сведущий в медицине, а мне одной просто немыслимо взять на себя груз ответственности за дальнейшие шаги, поэтому, исполненная доверия, я обращаюсь к Вам. […] Третьего марта Томми заболел гриппом, температура была невысокая, вначале лишь сто градусов[163]163
  По Фаренгейту.


[Закрыть]
, однако вскоре поднялась до ста трех и не снижалась, несмотря на пенициллиновые инъекции, а потом, через неделю, стала нормальной, но два дня спустя снова появилась и опять пропала на день, и вот в таком духе продолжается целый месяц; у меня, правда, возникли сильные подозрения, что у него уже давно повышалась температура. Я припоминаю, что как-то раз, примерно полгода назад, пожелав Томми доброй ночи, я вдруг почувствовала у него жар, но он объяснил это взволнованностью после напряженного чтения; но поскольку у него, собственно говоря, температура никогда не повышалась, то я и не обеспокоилась. Недавно ему сделали повторный снимок легких, и доктор Розенталь тут же объявил, что в нижней части правого легкого имеется инфильтрат, и настоял на немедленном привлечении к делу специалиста, […] который оказался того же мнения. Сегодня состоялся консилиум; по мнению врачей, возможны лишь два варианта: либо здесь речь идет о туберкулезном процессе, что, естественно, было бы желательнее, либо об опухоли. […] Если диагноз о наличии опухоли подтвердится – а специалисты, видимо, склонны считать последнее более вероятным, – то единственным шансом остается оперативное вмешательство; но в возрасте Томми этот шанс довольно невелик, хотя он в хорошей физической форме, да и сердце, вроде, работает безупречно. Вы понимаете мою беспомощность и волнение. Мне кажется, если встанет вопрос об операции, то нам стоило бы поехать в Нью-Йорк, где, несомненно, самые лучшие специалисты. Что Вы думаете о Ниссене? […] Мне непременно надо знать Ваше мнение, после того как Вы поговорите с тамошними коллегами. Милый Мартин, позвоните мне, пожалуйста, в субботу около семи тридцати Вашего времени (у нас четыре тридцать). В это время Томми всегда отдыхает. […] Пока он еще вполне может доехать до Нью-Йорка».

Итог консультаций специалистов, проведенных Гумпертом, очевидно, был однозначным: немедленно определить пациента в одну из клиник, хирурги которой при подтверждении «самого худшего» диагноза могли бы и провести операцию. Если опухоль окажется злокачественной, операция будет единственным спасением. В случае отказа от нее он проживет год, максимум два. Наиболее предпочтительными являлись клиники Нью-Йорка и Чикаго, где практиковали настоящие светила: в Нью-Йорке это Рудольф Ниссен, ученик Зауэрбруха, эмигрировавший из Берлина в Стамбул, затем в Бостон, в настоящее время – профессор медицинского колледжа на Лонг-Айленде. Такого же ранга, но как пульмонолог предпочтительнее, нежели более знаменитый Ниссен, У. Е. Адамс из Чикаго, который в период между 1935 и 1937 годом тоже учился у Зауэрбруха в Шарите[164]164
  Знаменитая клиника в Берлине.


[Закрыть]
, специализируясь в области грудной хирургии.

Не исключено, что Гумперт рекомендовал Чикаго скорее из-за Моники, которая жила там и могла навещать отца, не вызывая в нем мнительных подозрений и находясь рядом с матерью в самые тяжелые моменты: то, что Томас Манн ни при каких обстоятельствах не должен знать правды, Кате было ясно с самого первого дня. Она настойчиво и категорично потребовала от всех членов семьи и всего персонала клиники молчания, поскольку ни минуты не сомневалась, что Волшебник тотчас сломается, едва только услышит слово «рак». Никаких намеков в присутствии больного, никаких сообщений для прессы. Миссис Манн опять была, по выражению Агнес Мейер, «the dragon at the gate». Благодаря непреклонной решимости Кати, Томас Манн прожил еще целое десятилетие, значительно превысив отмеренное ему медицинской статистикой время.

Приняв решение, Катя несколько успокоилась. «Быть может, – писала она Клаусу, – я находилась под впечатлением разговора с одним ужасно бессердечным местным специалистом, который, собственно говоря, не оставил мне иного выбора, кроме почти безнадежной операции либо долгого и мучительного угасания, постоянно ухудшающегося самочувствия, и потому послала тебе чересчур отчаянное письмо, поскольку была в полном отчаянии. Но теперь мне кажется, […] что все не так уж и плохо. Во-первых, совсем не обязательно, что причиной такого самочувствия Волшебника непременно должно быть что-то злокачественное, и, во-вторых, – пусть даже это на самом деле так, – если операцию проведет один из ведущих специалистов, да к тому же на ранней стадии болезни, то не все потеряно. Поэтому после долгих и тщательных размышлений мы решили завтра утром выехать в Чикаго».

«Милая Моника» все заранее подготовила, и можно вполне рассчитывать на то, что к Волшебнику отнесутся со всем мыслимым уважением и вниманием. Клаус должен сообщить свои точные координаты, чтобы можно было обо всем его информировать. «Даст Бог, все пройдет хорошо. Волшебник совершенно спокоен, приветлив, терпелив и послушен, что немного беспокоит меня».

Как обычно в час опасности, фрау Томас Манн скрупулезно и обстоятельно продумывала все возможные случайности и крепко держала в своих руках бразды правления. Старшая дочь отступила на второй план: правда, она была по-прежнему незаменимой, но чересчур уж подвластной настроению и склонной к пессимизму. «Дорогой, – писала Эрика брату Клаусу, – даже если мама сочтет, что Волшебник слишком встревожится, увидев нас обоих одновременно, и тебе-де не к чему показываться ему на глаза, было бы хорошо, если бы ты с ней не согласился. Я хочу, чтобы мы поехали вместе, все-таки это как-то скрасит обстановку. But then[165]165
  Но потом (англ.).


[Закрыть]
, после того как они примут меня, мне придется уехать, я не могу ждать. Я рассказала все Голо и присоветовала ему тоже приехать. Он ждет звонка от Элизабет, от этого зависит его решение. Боюсь, он чересчур оптимистичен или просто представляется таким».

И опять внимание всего семейства сосредоточилось на пребывавшем в опасности отце. О его тяжелой болезни Катя, сидя в чикагском поезде, написала Альфреду Нойману. Как и в 1935 году, она чувствовала необходимость поведать все другу, который был для нее самой и Волшебника самым верным среди верных друзей. «Он плакал, когда узнал, что я в опасности», – писал Томас Манн после смерти Ноймана. Истинная правда! Да и как, в самом деле, было не расплакаться старому товарищу после Катиного письма: «Милый Альфред, решила черкнуть Вам несколько строк, поскольку знаю, что Вы часто думаете о нас. Томми лежит на вагонной скамье и мирно спит, пока он, слава Богу, чувствует себя хорошо. А вот отъезд дался очень тяжело. Он был бледный, несчастный, когда его на носилках несли к карете „скорой помощи“, на лице – выражение безнадежной покорности, а тут еще рыдающая служанка и поникший пес Нико. Надо было обладать огромной силой воли, чтобы сохранить хладнокровие. Но в поезде ему сразу стало гораздо лучше. Поначалу он даже сердился, что у нас не очень „большое купе“, и это была вполне здравая реакция. Потом мы расположились в нем по-домашнему, в общем, уже много недель не было такого хорошего дня, как вчерашний».

Итак, выбран Чикаго, клиника Биллинга, а не Нью-Йорк. Правильное ли было принято решение? Доктор Клопшток буквально в последнюю минуту предостерег от опасности попасть в руки «довольно-таки посредственного доктора» Адамса. Еще была возможность отказаться и потерять лишний день. Подробное письмо об этом было отправлено Элизабет.

Катя все-таки твердо придерживалась принятого ранее решения – и не ошиблась. Доктор Адамс оказался блестящим хирургом, операция прошла без осложнений; к тому же в госпитале можно было разговаривать по-немецки. Терапевт доктор Блох был родом из Нюрнберга и жил ранее в том же доме, что и Ида Херц. В отделении интенсивной терапии царила атмосфера глубокого почитания Томаса Манна, и это очень отвлекло пациента от его мыслей, так что он продолжал по-прежнему пребывать в неведении об опасности, в которой до сих пор находился. Все говорит против того, будто он знал истинную правду, но сумел побороть себя. Он никогда не написал бы свою жизнеутверждающую «Историю создания „Доктора Фаустуса“», знай он поставленный ему диагноз: «hilusnahes – плоскоклеточный рак». Непоколебимая убежденность в том, что исключительно «работа над книгой» причина его болезни, позволила ему, после преодоления кризиса, с новыми силами приняться за работу.

«General condition of the patient absolutely unaware of seriousness of his illness very good»[166]166
  «Общее состояние пациента, не имевшего ни малейшего представления о тяжести своей болезни, очень хорошее». (англ.)


[Закрыть]
, – как свидетельствует Катина телеграмма. Ее запрет действовал и после удавшейся операции. Волшебник возвратился домой. Диван манил к себе, чтобы продолжить наброски следующих глав; глядя в окно, Томас Манн наслаждался игрой света и красок в лимонных деревьях: «В саду, как в раю», – и, вопреки настоятельному предостережению доктора Розенталя, упорно продолжал курить: «Всего несколько сигарет за день».

Катя, решительная противница курения, не стала настаивать. За то время, пока он по-прежнему сосредоточенно трудился в своем рабочем кабинете, она успевала, как всегда, переделать «а lot of futile little duties»[167]167
  «Множество мелких пустяковых дел» (англ.).


[Закрыть]
. (Слово «futile» является ключевым в ее корреспонденции.) Этой «greatest man’s great women»[168]168
  «Великой женщине величайшего из мужей» (англ.).


[Закрыть]
опять грозила опасность забыть о себе и своих душевных склонностях в массе разнообразных требований, предъявляемых ей жизнью. Поэтому она бывала рада каждому приезду внуков и, несмотря на все хлопоты, очень огорчалась, когда они уезжали. «Внуки […] уехали […]. Не отрицаю, мне, конечно, тяжеловато, но каким же счастьем они одаривают тебя». А в остальном «голова забита» всякими проблемами: болезнью Волшебника! заботами о шурине! По мнению матери, средний сын предъявляет слишком высокие требования к своей жене. И, наконец, не прекращающаяся любовная связь между Эрикой и Бруно Вальтером. «Да, масса забот».

Масса забот и одна неизбывная горесть. Двадцать второго мая 1949 года – забегаем вперед – в Стокгольме Катю Манн настигла весть, которой она страшилась долгие годы: ее старший сын покончил с собой. Как же она была привязана к нему, как радовалась мнимому освобождению от наркотической зависимости во время службы в армии («война пошла Клаусу на пользу, как некогда почившему в бозе Гинденбургу»), как оплакивала печальный финал его журнала «Десижн»: «Я очень ропщу на Господа Бога за то, что Он не проявил подобающей благосклонности, к чему действительно были все основания». Как возмущалась опубликованным в газете сообщением о попытке Клауса покончить жизнь самоубийством в 1948 году: «То, что эта попытка во всех подробностях стала достоянием прессы, можно расценить, по меньшей мере, кале дикость, ибо кого, собственно, это касается? А вот тому, с кем подобное произошло, такой вид огласки, естественно, лишь затрудняет возврат к жизни». Возврат, которого для Клауса Генриха Томаса Манна теперь уже не было.

Катя никогда никому не рассказывала о последнем прощании с ним. Полные драматизма стенания были не в ее духе. «В глубине души я сострадаю материнскому сердцу и Э.[рике]. Он не имел права так поступить с ними», – писал Томас Манн. Катя никогда бы не написала подобных строк, сентиментальность была чужда ей, ею владели лишь отчаяние, сострадание и чувство долга. Она не поехала на похороны сына в Канны, а осталась рядом с мужем и вместе с ним продолжила турне с лекциями по скандинавским странам. По возвращении на Сан-Ремо-драйв она сразу приступила к исполнению своих повседневных обязанностей, проявляя в первую очередь заботу о девере Генрихе, которого она, как и прежде, посещала почти каждый день и помогала ему советом и делом: неужели он в его-то преклонном возрасте и с довольно никудышным здоровьем примет предложение Восточной Германии возглавить в качестве президента вновь созданную Академию искусств? Ему предоставляют виллу, машину с шофером, первоклассное обслуживание, славу и признание. Но в состоянии ли он соответствовать этой должности? Генрих колебался. Одному из Маннов выпала честь стать последователем Макса Либермана. Это очень много значило. Тем не менее, Катя не могла отговаривать его. Деверь должен решить сам, что ему делать. Он остался в Калифорнии, и Катя проследила за тем, чтобы присланные ГДР деньги для переезда были полностью возвращены.

Генрих Манн умер 12 марта 1950 года; его уход из жизни вполне мог произойти задолго до этого дня, но тем не менее поразил всех. «Его смерть для всех нас явилась полной неожиданностью; он чувствовал себя вполне сносно и мог бы действительно подумать о переезде в Берлин (хотя меня всегда беспокоила даже сама мысль об этом). Как раз за два дня до его смерти мы с Томми были у него в гостях, он явно радовался нашему присутствию, был возбужден и без умолку говорил, […] он настоял на том, чтобы отметить день его рождения – 27 числа – у нас вместе с Голо, который непременно должен был освободиться на эти дни от занятий в своем колледже». Вечером 10 марта он был необычайно весел и лег в кровать в половине двенадцатого, поскольку хотел послушать перед сном симфонию Чайковского. «А на другой день ухаживающая за ним женщина обнаружила его в постели без сознания; несмотря на все усилия врачей, он так и не вышел из комы и в половине двенадцатого ночи следующего дня почил вечным сном. Более легкого конца невозможно было ему и пожелать, и это еще счастье, что он не согласился на предложение Берлина. Весьма печально, что в течение года трое из семьи Манн ушли из жизни [Виктор Манн умер в апреле 1949 года]. Для Томми это было особенно тяжело, он пережил всех своих братьев и сестер».

Вполне возможно, что смерть брата и его упокоение на кладбище в Санта-Монике укрепили желание Томаса Манна, высказанное еще раз после окончания войны, обрести свое последнее пристанище на европейской земле. Америка была слишком чужда поэту. Что оставалось ему делать в стране, власти которой под нажимом ФБР запретили ему, унизив тем самым его достоинство, прочитать в Библиотеке Конгресса уже давно утвержденную лекцию на тему «The years of my life»[169]169
  «Годы моей жизни» (англ.).


[Закрыть]
.

Итак, Европа? Может, сперва лишь попробовать? Теперь вернемся назад, к более раннему послевоенному периоду. Уже в 1947 году Манны отважились на первую поездку в Европу. «Врачи Томми не возражали против такого путешествия, что было крайне отрадно. Совсем недавно мы отправили в Чикаго его последние рентгеновские снимки, и пульмонолог, профессор Блох, – прекрасный человек – прислал письмо, доставившее нам радость, в котором сообщал, что отныне мы можем вообще забыть о том инциденте».

Из Саутгемптона через Лондон супружеская пара отправилась в любимую Швейцарию, где намеревалась вместе с приехавшими в Цюрих из Мюнхена «счастливыми парами» Хайнцем и Марой Прингсхайм, а также с Виюсо и Нелли Манн отпраздновать Катин день рождения. Встреча получилась очень радостной. («Хайнц съедает три шницеля. Пьет сливовицу и кофе», а при прощании все «обнимаются, плачут и целуются», – записал в дневнике Томас Манн.)

Эта поездка стоила риска. В общем и целом, она получилась очень интересной: столько прекрасных людей, такие перспективы на будущее! Возвращаясь назад осенью 1947 года на переполненном «Вестердаме», Манны познакомились с Максом Бекманом[170]170
  Бекман Макс (1884–1950) – немецкий живописец и график, представитель экспрессионизма.


[Закрыть]
, который ехал в трехместной каюте еще с двумя господами, в то время как его жена делила каюту с двумя другими дамами, что представлялось Кате и Томасу Манн совершенно немыслимым, поскольку даже на переполненных судах они оставались теми, кем считали себя уже не одно десятилетие: привилегированными пассажирами первого класса. «Бекман подчеркивает некую свою grossièreté[171]171
  Грубость (фр.).


[Закрыть]
, что, впрочем, присутствует и у Баха. Но он, должно быть, действительно знаменитый художник, впрочем, я, как известно, вообще ничего в этом не смыслю. А урожденная Каульбах очень изящная и милая, и он, при всей его grossièreté, кажется, очень чтит ее, во всяком случае необычайно предупредителен с ней и тактичен, чем не каждый может похвастаться».

Фрау Томас Манн всегда была на высоте, когда хотела в письмах представить тех или иных людей: старого Гессе, например, который, несмотря на всякого рода недомогания, не производил впечатление обреченного на смерть, а скорее «цепкого, сильного духом крестьянина». Или вдову Герхарта Гауптмана Маргарет, которую Манны повстречали на курорте Бад-Гастайн в 1952 году: «Эта женщина не только „доживает“, этим летом мы отдыхали вместе с ней и еще больше подружились. Она счастлива, что ее мужу, увековеченному в „Волшебной горе“, создан такой прекрасный монумент, и вообще она стала намного приятнее, благодаря несчастью обрела свой façon[172]172
  Здесь: особый стиль, шарм (фр.).


[Закрыть]
. К примеру, я решительно предпочитаю ее Альме [Верфель]».

В общем и целом, Маннами был предпринят целый ряд таких «пробных поездок» в Европу: в 1947, 1949, 1950 и 1951 годах. Томас Манн надеялся на скорое восстановление слабеющих сил на «территории» родного языка. Однако пока важнее было поддержать Эрику, у которой в Америке возникли большие трудности, и попытаться найти для нее толковое занятие, пока представится очередной шанс вернуться в Европу. Тем не менее, Катя медлила. Не поздновато ли для новой жизни?

Во время первой поездки в 1947 году выяснилось, что старые раны еще сильно кровоточили. После окончания войны они заново открылись, когда немецкие эмигранты в Америке, настроенные решительно и «патриотически», и адвокаты «внутренней эмиграции» в Германии выступили на защиту все тех же националистических тезисов.

«У папочки сплошные неприятности, – писала Катя Клаусу. – Но это в самом деле омерзительно: не успела Германия подписать договор об окончании войны, как на него – совсем в духе нацизма – тотчас обрушивается поток ненависти со стороны „внутренней эмиграции“ (Франк Тисс, Эрих Эбермайер), […] в частности же со стороны злобного листка Зегера [газеты „Нойе фольксцайтунг“, издававшейся на немецком языке в Нью-Йорке], которым не хватает слов для выражения своего презрения к отцу, поскольку он не мчится сломя голову в родную Германию, чтобы разделить с ней ее горькую участь и возродить „демократию“, осуществление которой, очевидно, уже гарантировано. Кому-то до этого не было бы дела, но, к сожалению, из-за этих нападок отец постоянно пребывает в мрачном расположении духа, что ему категорически противопоказано».

В то время как в Америке злобные оскорбления в адрес Томаса Манна вскоре поутихли, голоса «внутренней эмиграции» не умолкали; поддерживаемые консервативными публицистами, они упорно настаивали на своем вердикте. Они грубо отчитывали Томаса Манна, утверждая, что он-де обыкновенный «писатель», а не «поэт», и во время второго приезда в Европу западногерманская пресса не гнушалась любым поводом, чтобы пнуть его: дескать, как это он осмелился после роскошной жизни в эмиграции почтить память Гёте не только во Франкфурте, но и в «зоне», в Веймаре. Насколько же по-другому, с необычайным пиететом и одобрением звучали голоса из Восточной Германии! Запад и Восток были непримиримы: не могло быть и речи о каком бы то ни было согласии двух немецких государств даже по части восхваления великого Гёте. «Судя по откликам, смысл поездки в связи с юбилеем Гёте сведен на нет, – писала Катя Эриху Пфайфер-Белли 30 января 1950 года, – со стороны отчизны на нас изливается какая-то совершенно не понятная мне ненависть. Видимо, главным источником ненависти явился наш приезд в Восточную зону, смысл которого даже при незначительном желании можно легко понять».

При этом фрау Томас Манн отнюдь не «ослепла на левый глаз», поддавшись коммунистическим настроениям, что доказывает ее письмо к старшей дочери, в котором мать необычайно образно и довольно зло живописует их прием в ГДР: «Где-то после Плауэна начались торжественные приветствия. Все, что, начиная с этой встречи, происходило дальше, не поддается никакому описанию. […] С момента прибытия до самого отъезда – на сей раз […] он происходил в сопровождении кортежа из десяти машин – мы двигались от города к городу, оглашая местность радиотрансляцией, звуками духовых оркестров, школьными хорами, выступлениями городских бургомистров, а дорогу при этом украшали красочные транспаранты и гирлянды из электрических лампочек. Особенно старались члены ССНМ[173]173
  Союза свободной немецкой молодежи.


[Закрыть]
, которые с утра до вечера горланили песню о мире Хорста Весселя и время от времени скандировали хором: „Мы приветствуем нашего Томаса Манна“, что вызывало поистине неприятные ассоциации».

Ну можно ли было при таких противоречивых впечатлениях еще раз оказаться даже вблизи Германии? Не существовала ли опасность, что возвратившегося экс-эмигранта на Западе очернят на веки веков как коммуниста, а на Востоке сделают из него закоренелого противника Америки?

Напрасные опасения! С пятидесятых годов, еще в период холодной войны, Томас Манн все больше и больше становился «общегерманским» автором. Число приверженцев писателя в Западной Германии тоже росло, его выступления в Мюнхене, Гамбурге и Любеке проходили с большим триумфом, ему аплодировали искренне. Так что результат «испытательных поездок» в Европу оказался однозначным: недвусмысленный «плюс» получила Европа и решительный «минус» – Америка, страна, где после распада «немецкой Калифорнии» Катя и Томас Манн чувствовали себя одинокими. В 1951 году Западное побережье Америки покинул и Катин брат-близнец, «Калешляйн», как она его звала. Пять лет тому назад изгнанный со своей второй родины, Японии, он вместе с сыном Клаусом Хубертом нашел пристанище у сестры с мужем. «Приехал мой брат-близнец, после пятнадцатилетней разлуки я нашла его совсем не изменившимся. Постарели, естественно, все – внешне конечно, но меньше всех Томми».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю