444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Туринов » На краю государевой земли » Текст книги (страница 14)
На краю государевой земли
  • Текст добавлен: 31 августа 2020, 23:00

Текст книги "На краю государевой земли"


Автор книги: Валерий Туринов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

Кучум косо глянул на своих сыновей: какие они разные... Алей хитёр, Канай – вздорный, а Илдень-то – молчун... А Ишим что? С коня не слезает, всё по набегам. Вот и сейчас он ходит далеко отсюда... Много жён у него, у хана, много сыновей. И все они злые, ссорятся, порознь кочуют, разбрелись. Да-а! Некому его заменить... Как воевать с московским, если не могут договориться между собой?.. Асманак – любимец, надежда, попал в плен. Да и никто не слушался его: всяк мурза сам по себе. Вот и мать Мамет-кула повернула голову в сторону московского, уехала туда, где её сын ходит в воеводах при государе... Бежать туда же, вставать впереди всех к руке московского?.. Нет, нет! Ему ли теперь унижаться! Что нужно ему теперь-то?.. А дети! А ханство!.. Да где они? Нет ничего!.. Глаз – и тех нет!..

– Тул-Мамет, пойдёшь к воеводе, скажи: хан просит вернуть снадобья, что бухарцы везли. Конский вьюк, всего один вьюк просит хан. Сильно незрячий, бухарские корешки нужны... Да скажи: хан Иртышского берега просит у царя. Совсем немного, чем сыту быть...

– Как скажешь, великий хан! – приложил сеит к груди руку.

Кучум поморщился, подозрительно уставился подслеповатыми глазами на него, выискивая насмешку на его лице.

Но сеит смотрел на него, принимал его как великого хана.

– Великий велик и в бедах, кои ниспосылает Аллах!

К хану подковылял на коротких, толстых и кривых ножках его внук, Аблай, уселся ему на колено и потянулся ручонкой к его седой бороде.

Кучум что-то замурлыкал, потрепал внучка по вихрастой чёрной головке, обнял, прижал к себе. И у него мелькнуло в голове, как там, на Ирменском лугу, он, подхватив на руки Аблая, выбежал из юрты. И звон металла, выстрелы, крики и стоны поразили его слабеющий слух... Что-то закричали нукеры, подхватили его под руки и куда-то потащили. Кто-то попытался вырвать у него из рук малыша, мешающего ему бежать, а он вцепился в него чуть ли не ногтями, и его оставили в покое, но их обоих тащили и тащили... Они подбежали к береговому обрыву, снизу дохнула прохладой утренняя река. И не успел он задержаться на круче даже на мгновение, как полетел вниз, всё также крепко прижимая к себе малыша, поддерживаемый сильными руками... На берегу, у самой кромки воды, нукеры пихнули его к челноку... Он же сослепу оступился мимо челнока по колено в воду, держа под мышкой Аблая, вот этого, дорогого, свою кровинушку. Так и не выпустил он его из рук, таскал, не помнил себя, как таскает волчица в зубах своих детёнышей из огня... Мокрый, слепой и глухой хан... Воины не любят слабого хана, воинам не нужен слабый хан... На глазах у него выступили слёзы...

Тул-Мамет опустил голову, чтобы не видеть плачущего хана.

В юрте стало тихо.

– Что же сказать московским-то? – снова спросил Тул-Мамет хана.

Ордынская девка подала всем чашки с кумысом.

Кучум отставил чашку в сторону, посмотрел на сеита, спросил, как будто размышляя:

– За саблей к государю ехать?

Он перевёл взгляд на сыновей. Те сразу же дерзко вскинули головы, совсем как и он когда-то, когда был в гневе, и не накинуть было на него аркан, как на дикого лошака...

«Не-ет! Не дадут они сделать это, не позволят!» – мелькнуло у него.

– Не поехал я к государю своей волей, в кою пору был совсем цел. А ныне я стал глух и слеп, и безо всякого живота... Пойдёшь со мной на Ирмень, – сказал он сеиту, – воинов хоронить.


* * *

На место побоища они пришли в пятницу, на день джумы. Холодным пасмурным был день.

Над пустынным полем, заваленным трупами, громко каркая, летали вороны. В высохшей жёлтой траве мелькнула лисица. Сыто облизнув остренькую мордочку, она шмыгнула в кусты. Поодаль сидели кречеты-стервятники, кругом носились тучи мух...

Улусники взяли заступы и стали долбить глинистую береговую круч как приказал хан. Он так решил: пусть его воины лежат на просторе, на той круче, где когда-то любил стоять он сам. Пусть теперь они слушают дыхание великой реки и ветра, поющего о степи и о свободе...

– Проси – пусть Аллах примет их! – велел он Тул-Мамету.

Два дня ходил сеит за Кучумом, совершал молебны над воинами. К каждому из них подходил хан. Молча постояв, он прикладывал к груди руку, кланялся и шёл к другому...

– Взяли у меня кормильца, сына моего Асманака, – заговорил Кучум, улучив минуту, когда рядом не было никого из его сыновей. – Хотя бы у меня всех детей поймали, а один бы у меня Асманак остался, и я бы об нем ещё пожил.

Лицо у него сморщилось. Горько ему было осознавать свою зависимость от сыновей, от людей, которую он, вольный, никогда не имел над собой.

– Передай московскому, если вернёт Асманака и брата моего, Мамет-кула, пойду под его руку. Саблю положу себе на голову!.. А нет?.. Так пойду в ногаи, туда зовут. А сына своего, Каная, посылаю в Бухару, к матери его, в Шавран...

На той стороне Оби замаячила большая группа всадников. Их было много. Они подошли к берегу, остановились, замахали руками.

– Мурза пришёл, Кожбыхтай, – сообщил Алей, подойдя к отцу. – Поедешь к нему?.. Коня прислал, шубу прислал, сам пришёл!.. Зачем бы?..

Кучум посмотрел на него, промолчал.

– Закончи своё дело, Тул-Мамет, и езжай в Тоболеск, – сказал он сеиту. – Передай всё московским. Передай...

Воины помогли ему сесть на коня, и он шагом поехал вверх по реке вместе с немногими верными ему людьми. Его сыновья тоже сели на коней и разъехались в разные стороны, прочь от великой реки, за которой стояли джагаты с мурзой Кожбыхтаем: шатающиеся, коварные джагаты...

Никому не верил уже старый хан. Изменяли и изменяли ему, многие, из ближних, постоянно изменяли, с тех пор как он потерял силу. Даже верный Карача предал его, перешёл к Сеид-хану.


* * *

Степь широка, открыта, привольно на ней всяким людям. И много их бродит по ней, много худых, очень худых.

Ночь. Тихо в урёмном[65]65
  Урема – поречье, пойменный лес и кустарник по берегу речек.


[Закрыть]
лесу. Вздрагивает, едва мерцает в укромном закутке крохотный огонёк. Подле него дремлют два нукера, охраняя сон хана и воинов. Устали все, заснули после долгой гонки по степи. Весь день уходили они от калмыков. Те преследовали их великим числом, горя желанием посечь, отбить косяк лошадей, угнанных с их пастбищ... Ушли... И вот тут, в широкой и заросшей лесом пойме, они устроили свой крохотный стан, чтобы переночевать. Здесь же поблизости, в лощине, был спрятан табун лошадей.

Спокойно конокрадам в густом лесу. Спят. И не ведают они, что их уже выследили, по битой сакме и по дыму от костра. Ползёт он в изморози далеко по низу...

В лесу замелькали тени: бесшумно... Не хрустнет ветка, не сломается сучок, не вскрикнет и ночная птица, потревоженная чужаками... Смерть всегда гуляет тихо, незаметно и тайком, а подходит вдруг – внезапно... Кто всё думает о ней, просыпаясь, ждёт её? Лишь в постели тёплой старец... К хану же, бездомному, глухому, слеп к тому же он и лишён улусных всех, нет которым до него давно уже дела, смерть ползёт, крадётся, знает, что его оставил страх.

Тени подползли и кинулись со всех сторон на спящих – и ножами!.. Хрипы, стоны, вскрики, еле-еле, слабо, – и всё кончено совсем...

В тёмном и сыром лесу, в зарослях густых, к тому же и колючих, там оставили убитых тени, а средь них и старика: сдёрнули с него сафьяновые сапоги, сняли меховую шапку и порты...

На заре прошёлся ветер по уреме, вздрогнули испуганно осины. Он же заиграл, зашевелил остатками кудрей на седой и лысой голове, с большим мясистым носом и бесцветными незрячими глазами. Черты узбека заострились у старика, и на его лицо упали следы былой, уже давно ушедшей юности... На его землю пришло новое время, иной мир, в котором ему, старому хану, уже не было места...

Через много-много лет в эту глухую чащу случайно забрёл охотник, промышляющий лисиц. Он сгрёб в кучу растасканные зверьём по кустам обглоданные кости, вырыл яму, сбросил их туда и присыпал землёй.

Плава 9. Яков Тухачевский

А в то же время с появлением Аблайгирима на пастбищах, которые когда-то принадлежали его деду, летом в Томском городке появился московский боярский сын, Яков Тухачевский. Его прислали из Тобольска. Чудно это показалось жителям городка. Такого-то раньше и не бывало, чтобы присылали сюда московских боярских детей. Ну, воеводу там – ещё куда ни шло. Или всяких ссыльных: «литву», «черкас», пашенных крестьян, казаков или стрельцов. Но чтобы московского боярского сына... Это было в новину. И по городку поползли разные толки. Сначала, по привычке уже, записали его в ссыльные. Потом, когда приметили, что воевода, князь Пронский, говорит с ним почтительно, не как со всеми, смекнули, что тут дело не только в опале. В ином, должно быть, его предназначение.

Всё стало проясняться, когда не прошло и недели как воевода начал собирать служилых из рассылок. Это было верным предвестником похода, и большого похода. Не отпустил он и завзятых промысловиков, братьев Паламошных, Ваську и Сеньку, с их дядькой Степаном, на их лесовые «ухожья». Степан, правда, сел крестьянином на пашню, ещё при Фёдоре Боборыкине. Но по старой памяти он сам провожал племянников в походы.

Вот теперь-то всё стало по местам. Приезжий не зря тут и, знать, добрый воин, раз его нарочно пригнали с Тобольска. Он-то и поведёт, должно быть, куда-то служилых. И уж по виду он никак не сотник: ни дать ни взять голова. А то, может быть, ходил и полковым воеводой, если доверяют ему весь гарнизон Томска.

Прошёл год, и о московском боярском сыне перестали толковать. Он стал своим, таким же ссыльным, как и многие иные в остроге.


* * *

Федька шумно потопал ногами в сенцах, сбивая с сапог снег, дёрнул на себя ручку двери и переступил порог избы.

– Феденька пришёл! – просияла Матрёнка, его полюбовница, приводная жена.

С ней, с Матрёнкой, Федька жил уже два года, жил не обвенчавшись. Дело было в том, что три года назад умерла его жена, Парашка, дочь Бурнашки. Она умерла после родов, оставив ему сына Гриньку.

И как раз в ту-то пору тобольский воевода князь Андрей Хованский, племянник боярина князя Дмитрия Пожарского, разослал по сибирским городам государев указ: отловить гулящих жёнок, где сыщутся, и отправить в Енисейский острог пашенным крестьянам. Те, до того, посылали челобитную в Москву. Они жаловались самому государю, что пропадают без жёнок. И оттого хозяйство-де совсем захудало у них. Одним-то тягло на пашне немочно тянуть... Кое-каких жёнок, с трудом, но отловили в кабаках и казачьих станицах и по этапу отправили в Енисейск. Под этот указ, под эту вольность пашенным крестьянам, и служилые, уже своей волей, стали воровать по дороге в Сибирь баб и увозить их с собой. Князь Пётр Пронский, новый томский воевода, зачесал даже затылок, когда узнал, что и в Томск служилые привезли из-за Камня вдовиц. Так те назвались. Ну, раз привезли – делать нечего. Он взял у служилых «поручные», что если найдутся хозяева тех вдовиц, то служилые доставят их тотчас же к нему: для пересылки обратно домой.

Что тут началось... Ужас! Вдовицы в рёв, стали драть на себе волосы! Они ведь были рады радёшеньки, что оказались здесь, сбежав от своих муженьков. А тут на тебе: воевода грозит послать обратно... Князь Пётр – ни в какую... То велено государем!..

Прошло полгода, год, а хозяева вдовиц не объявляются. И князь Пётр тоже успокоился, как успокоились и служилые.

В ту-то пору Лучка Васильев, возвращаясь из своей очередной поездки в Москву, привёз сразу двух вдовиц. Матрёнку он продал ему, Федьке, за доброго одинца[66]66
  Одинец – шкурка соболя наивысшего качества.


[Закрыть]
, а ту, что была похуже лицом, оставил себе. Потом он продал кому-то и её. Вот так Матрёнка и попала к Федьке. И он стал жить с ней...

«По киржацки», – тихо ворчал себе под нос Иван, недовольный этой новиной.

Она же, эта новина, брала своё по многим сибирским городкам. С ней начал было воевать ещё первый тобольский архиепископ Киприан. Теперь воюет уже второй – Макарий. Но воз и поныне там... В Тобольске ещё что-то выправили. А дальше дело не пошло...

С Матрёнкой не ужилась и Дарья, по первому-то, потом ничего – обвыкла. Да и не та она уже стала, чтобы за всеми и во всём приглядывать... Вот и Варька уже седьмой годок как ушла из дома. Её сосватал Ванька Павлов, конный казак. И у неё уже есть свои девки и пацан. Жизнь идёт своим чередом. Им с Иваном теперь остаётся только возиться с внуками... Да вот если Феденька так начал, то так пойдёт и дальше.

«А куда?» – думала она, прожив всю жизнь за одним Иваном. Ни разу не прельстилась она на иных мужиков, которые и виднее были его, и при богатствах, и не малых...

Дарья поставила перед сыном на стол миску с супом и подала каравай ржаного.

«Не приглядит ведь за ним, – неодобрительно подумала она о приводной снохе. – Нерасторопной какой-то бог наградил, ленивой»...

Федька отхватил ножом добрую краюху от каравая и захлюпал ложкой, как всегда торопливо проглатывая то, что давала ему мать. Он поел, облизал ложку по привычке, ещё с детства, положил её на стол, куском хлеба выскреб внутри миску и кинул его в рот. Жадно глотая, так что на шее заиграл большой кадык, он вылил в себя добрую кружку кваса, громко икнул и поднялся из-за стола.

– Батя, тут до тебя московский собирается, – заговорил он. – Хочет потолковать о походе. Кто-то ему брякнул, что ты не только «кузнецов» усмирял и на Чулым ходил, но и на Абака. Хе! Взбрешут же, а!

– Когда? – спросил Иван.

– Сегодня, вечером.

– Ты бы, отец, приоделся, – попросила Дарья мужа. – Твой кафтан я починала. Чистый.

– Ну да – ещё и саблю, скажи, подцепить!

– А что, батя, ты с саблей глядишься, – подал голос Гришка из-за печки, своего укромного местечка. Там он постоянно копался с чем-то, всегда что-то мастерил. Ему уже исполнилось шестнадцать лет. Он был невысокого роста, щуплый и глазастый.

«Какой-то нелюдимый. Живёт, как домовой, за печкой. Нет чтобы пойти на улицу, побегать, – порой думала Дарья, наблюдая, каким странным рос младший сын. – И уродился-то неизвестно в кого»...

Иван что-то побурчал, но к приходу гостей всё же надел кафтан и натянул сапоги на высоких каблуках. От этого он сразу почувствовал былую стать и уверенность. Подумав, он вынул из сундука и саблю. Туда её запрятала Дарья, после того как однажды Матрёнка сцепилась из-за чего-то с Федькой, взбрыкнула по молодому делу и ухватилась за эту саблю.

Он повертел её в руках, вынул из ножен клинок, придирчиво осмотрел его: не потускнел ли, не пошла ли ржа. Пошарив кругом глазами, он повесил саблю на стенку так, чтобы она бросилась гостю в глаза, когда того усадят за стол.

Сабля эта была не то чтобы чем-то особенным примечательна или хороша как боевой клинок. Нет. Этого содержания в неё не вложил и мастер, какой-то заурядный. Суть была в ином. Она даст ему повод, когда гость заметит её, рассказать про кое-какие походы. А затем он расскажет как ему этот клинок, в своё время, подарил тобольский воевода Фёдор Шереметев. А ныне-то он, говорят, большой боярин на Москве. Ну, подарил, разумеется, за его службу государю, от которой он, бывший сотник, теперь отставлен за увечьем...

Гости явились рано, когда на дворе было ещё светло. Они разоблачились у порога и прошли внутрь избы, где их встретил сам хозяин.

С Яковом Тухачевским, московским боярским сыном, с приездом которого год назад и разгорелся весь сыр-бор, пожаловал и воевода князь Пётр Пронский. Пришли с ними ещё Остафий Харламов и пятидесятник конных казаков Васька Свияженин, мужик под сорок лет, здоровенный, с бычьим взглядом из-подо лба.

– Вот, Пущин, к тебе, поговорить, – сказал Пронский, оглядел небогатую тесную избёнку сотника, правда, и не безбедно живущего. – Яков вскоре пойдёт опять туда, в Джагатскую землицу. Воевать государева изменника Тарлавку. И ему надо бы знать про то. Чтобы не было беды от каких-нибудь неизвестных воинских людишек.

– Да ты сперва проходи, князь Пётр, садись! И вы тоже! С порога-то о деле негоже!.. Беды-то не будет, – начал Пущин, когда гости уселись за стол и им подали бражку, а к ней вяленых лещей, добытых ещё по осени Федькой на рыбалке. – Я ходил в «кузнецы» с двумя сотнями, всего-то. А их вышло против нас – тыщь пять!.. Отбились. И не только: полон взяли многий. Слаб степняк против наших. Особливо, если ты с умом пустишь вогненный бой, – посмотрел он на Тухачевского, почему-то волнуясь и чувствуя, что на старости в груди убавилось уверенности.

Князь же Пётр получил ещё год назад вести о движении кочевников в степи и знал, что заводчиком этих подвижек был внук Кучума, царевич Аблайгирим. И воевода Кузнецкого острога, Иван Волконский, сообщил ему, что у мрасских и кондомских ясачных тоже появилась великая шатость.

– Татары говорят – тушман будет! Русские-де люди все пропадут! – ухмыльнулся Федька в свои роскошные тёмные усы, потешаясь над мужиками, над их насупленными физиономиями, над тем, как они серьёзничают, смотрят друг на друга, играют во что-то.

– Федька, перестань! – попросил Иван, поняв, что тот начал кривляться... «Всё ещё детство прёт!»...

– Тарлав силён оттого, что его тесть, Абак, за его спиной, – глубокомысленно изрёк Харламов, подправил усы, чтобы не мешали, осушил одним духом кружку бражки и откинулся спиной на стенку.

– Да, – согласился с ним Иван. – Когда Томский поставили, Баженка ходил до Абака, до его становищ. Звал князца под руку государя...

Но не пошёл тогда Абак, гордым оказался. И снова потом Баженка ездил к нему: через три года. Но Абак всё хитрил: не давал шерть, только назывался другом...

– Ещё в прошлом же Волынский и Новосильцев посылали к телеутскому князьцу Ивашку Коломну и Ваньку Петлина, вместе с Тояном.

– Это когда было-то! – протянул Харламов. – За добрых девять лет до похода Петлина в Китайское царство!

– Ишь ты, памятливый, – усмехнулся Иван. – А вот когда Тоян шерть дал Абаку, что его не удержат в Томске, и моя-де голова в его голову, тогда только поехал Абак. В Томске же клялся: быть-де ему под рукой великого государя... Ну, ты же знаешь, – обратился он к Харламову. – При Боборыкине ещё было. Немалые дары тогда получил Абак.

– Угу! – откликнулся Остафей.

– Многажды изменял! Вины свои приносил, отставал от воровства и снова изменял! Тьфу ты – не мужик! – сплюнул Пущин и глянул в лицо Тухачевскому, чтобы тот понял, с каким противником ему, возможно, придётся иметь дело.

Яков закивал головой, слушая и не слыша разговор мужиков за столом. Он нехотя мусолил деревянную кружку, потягивал пиво, что подливала ему Матрёнка.

Та же будто прилипла к нему, всё время торчала рядом. Поймав на себе его бегло брошенный взгляд, она, охорашиваясь, ворохнула пышной грудью под тесным сарафаном.

Красивого московского боярского сына не портила даже небольшая бородавка чуть ниже носа, над верхней губой, а выглядела скорее мило.

Ставя подле него на стол миску, Матрёнка игриво повела всем телом, легонько коснулась его и словно обожглась, вильнула задом...

Дарья заметила, что она вытворяет около этого видного московского мужика, молчком выругалась: «Ах, ты! Бесстыжая!» – оттеснила её в сторону и стала сама подавать гостям.

Матрёнка смерила злыми глазами её, но всё-таки отошла от гостей, встала у печки, издали, из темноты, стала наблюдать плотоядным взглядом за красивым мужиком.

«Слава богу, что Иван с Федькой-то не заметили такой срамоты!.. Ох! Что же это такое-то!» – раздражённо подумала Дарья, бегая от стола к печке.

– Мать, ты что суетишься? – удивлённо уставился Иван на неё, на то как она уж больно расторопно обхаживает гостей. – Матрёнка-то для чего?

– Да я сама, сама, – пробормотала Дарья, торопливо подавая на стол. – Сиди ты, молчи! – сердито шикнула она на мужа.

– Ну ладно, – покорно отозвался Иван, опять вернулся мыслями к разговорам о походе.

– Барабинцы с Тарлавкой сейчас заодно, и орчаки тоже, – уверенно заявил Васька Свияженин; он ходил вот только что с посылкой воеводы в степь. – И зимует он в городке, на Чингизке-реке.

– Васька, ты же говорил, что он государю прямит! – пристыдил князь Пётр его.

Васька опустил глаза: провёл Тарлавка его, провёл на своей жене, на красавице Аначак...

«И этот тоже хорош! – подумал князь Пётр о Тухачевском, скосив на него глаза. – Так промахнуться с Аблайгиримом!»

У князя Петра была причина для недовольства своим советчиком, вот этим московским боярским сыном, ссыльным из Тобольска. А теперь вот тот оказался здесь, под его началом. В прошлом году, когда тот прибыл только что сюда в Томск из Тобольска, послал он его вместе с Молчаном Лавровым на помощь Кызлану и Бурлаку под Чатский городок. Туда как раз пришёл Аблайгирим. Так что учидил-то Яков... Он взял из казны Томска хмелю десять пудов, высидел бочку вина, вроде бы для казаков там, в Чатском, отправился в поход и по дороге выпил всё вино на государевых подводах. Пришёл туда пьяным... Ну, добро бы государево дело сделал... Так нет же!.. Под Чатский городок он пришёл на рассвете и мог бы ударить сразу же по становищу Аблайгирима. Уговаривали же его Кызлан и Бурлак, да и Лавров тоже, что надо бы идти на царевича, пока тот ничего не знает, распустил коней, они пасутся... А он нет, сел в городке и запретил тому же Лаврову дело делать... «Он что – пожалел Аблайгирима!»... И вот теперь князь Пётр решил ещё раз доверить дело ему же. Для этого он специально затащил его вот к этому старому сотнику, чтобы тот послушал, как ведут дело иные, у кого оно неплохо вышло...

– У тебя, Яков, семья-то здесь вся? – спросил Пущин Тухачевского.

Он был наслышан, что тот приехал сюда с женой, сыном, ещё пацаном, Васькой зовут, и двумя, уже почти взрослыми, девками. Да к тому же, говорят, ещё есть карапуз, совсем маленький.

– Это уже другая... В Смоленске, в осаде, первая жена умерла и дети, – ровным голосом сказал Тухачевский, и на лице у него ничего не дрогнуло: видимо, уже отболели старые горести.

– А-а! – протянул Пущин, запоздало сообразив, что не надо было лезть к нему с этим.


* * *

Князь Пётр просидел весь вечер с задумчивым видом и только внимал служилым. Ему было о чём задуматься. Его воеводство напрочь было испорчено набегами калмыков на уезд, постоянными угрозами с киргизской стороны и изменами татар. Ещё по дороге в Томск, в Нарымском остроге, его ждала встречная грамота князя Козловского, которого он ехал сменить на воеводстве. Тот отписал ему об измене барабинских и теренинских князьков. Те погромили под Тарой посадские деревеньки и ушли к кочевьям Абака, связались с царевичем Аблайгиримом. И чается-де их приход на Томское устье... И князь Пётр застрял тогда в Нарыме всем своим воеводским столом. Вторым воеводой при нём был Алексей Собакин, были дьяки Сёмка Головин и Важенка Степанов, да ещё письменные головы Иван Огарёв и Никита Кафтырев. И он застрял так, что дьяк Сёмка Головин поскучал, поскучал там, да и умер... Место-то в Нарыме гиблое: то оспа, то ещё какая-нибудь зараза, и не поймёшь что такое. Два раза уже выгорал дотла острог... А сырость?.. Каждый год в мае половодьем у острога что-нибудь да снесёт. И воевода Андрей Урусов постоянно пишет оттуда: всё-де, по следующей весне острог совсем унесёт.

Князь Пётр ехал сюда из Москвы первым воеводой только что образованного Томского разряда, который выделили из Тобольского. И ему, Томскому разряду, подчинили все города и остроги по Оби и Енисею. И забот у князя Петра хватало. Вон хотя бы новый «серебряник» сыскался: оловянные деньги делает в Маковском остроге... «Ну что ты поделаешь с этими умельцами! Сажают их, но откуда-то появляются новые!»... Только-только поставили острог на Красном яру. И сразу же оттуда Андрюшка Дубенский отписал: идёт-де из-за Китайского царства какой-то неведомый царь, называет себя Чагир-хан. И, говорят, китайское царство взял, Лабинское взял, Алтын-хана повоевал, мугал воюет. И этот Чагир-хан говорит, один-де велик государь русский, да я-де другой царь. А болыне-де нас двух никого нет. Я-де неверным царям всем царь... А хочу-де пути до русских городов... «Вот наглец! Ох-хо-хо!.. Но что-то делать надо ведь!»...

Князь Пётр не пил бражку Пущина. Он пил только водку, из той, что гнали на казённом питейном погребе. Вот и сейчас ту, что он принёс с собой, поделили и выпили. Выпив чарку горькой, он закусил её Федькиным лещом. Лицо у него, одутловатое, с синими прожилками, порозовело, пошло пятнами. Князю Петру было уже под пятьдесят. У него была одышка и тяга ко всему государеву здесь, как к своему. Не уступал в этом ему и Алексашка Собакин. О дьяках и говорить не приходится. Тех из приказной избы не выгонишь домой без чарки государевой водки, а то, глядишь, примут и по три на дню... Князь Пётр пил, но и делом ведал хорошо. Таких, как водится, уважают. И служилые в Томске помалкивали о его воровстве. Да и с воеводского стола к тому же им перепадало кое-что. Вот и с Нарымским острогом он покончил решительно раз и навсегда: велел поставить его на новом крепком месте. И так он закрыл дело с переносом острога, которое волочилось без малого 18 лет, после того как его перенесли в первый раз, и Ваньку Языкова угораздило снова поставить его на водопойме... И посад подгорный здесь, в Томске, он же велел одёрнуть острогом для защиты от кочевников. И новый вестовой колокол везут взамен старого, разбитого в «сполошное» время от усердия. Он же, ведь он слёзно выпросил его. На 30 пудов... Вот и поход этот на Тарлавку он подготовил. И если он не успеет сам провести его, то новому воеводе, который приедет ему на смену, останется только взмахнуть рукой – и служилые побегут на дело.

«На Маслёнку воевод прибирают сюда, на службу в сибирские города, – завертелось у него в голове, он стал подсчитывать время приезда своего сменщика. – А на Семенов день государь указ чинит: кому и куда ехать... Вот под следующее Рождество надо ждать – подъедет»...

Двадцать лет назад, ещё при Шуйском, князь Пётр был стольником, жил на своём дворе, в Китай-городе. Сидел он на своём дворе, когда Москву осадили Трубецкой и Зарудский. За это он получил от боярской думы, за подписью её главы, князя Фёдора Мстиславского, 495 четей земли поместного оклада. Потом он взял и отъехал в Ярославль, в быстро набиравшее силу ополчение Пожарского, когда сообразил, что Мстиславский прогадал с королевичем Владиславом. Вот там-то, в ополчении Пожарского, он и столкнулся как-то вот с этим, тогда ещё смоленским боярским сыном, Яшкой Тухачевским... Трубецкой и Пожарский вошли в Москву, вместе с ним вошёл и князь Пётр. Подписав же соборную грамоту об избрании на царство Михаила Романова, он добавил к своему земельному окладу ещё 600 четей, теперь уже от государя... И тогда же, на день Апостола Варфоломея, перед своим венчанием на царство, Михаил Романов пожаловал в Золотой палате стольника князя Дмитрия Пожарского боярством...

«Эх! ма-а!.. Из стольников – да сразу в бояре!» – с завистью мелькнуло тогда у князя Петра, затерявшегося в толпе стольников и стряпчих далеко от того места, где чествовали Пожарского.

Боярство князю Дмитрию объявлял тогда думный дьяк Васильев Сыдавной, а у сказки велено было стоять сокольничему Гавриле Пушкину. Но Таврило тут же заявил, что стоять ему у сказки князю Дмитрию немочно, поскольку меньше того не бывал... Однако юный царь не растерялся, сказал, но твёрдо сказал, чтобы он стоял без места, и то велел занести в разряды... И с Казённого двора за благовещенским протопопом Кириллом, который нёс на блюде диадему, крест и шапку Мономаха, уже шёл боярин князь Пожарский и нёс скипетр, а следом державу нёс Никифор Траханиотов, тот самый, который за два десятка лет до того ставил Берёзов здесь, в Сибири... Из Золотой палаты в соборную апостольскую церковь Пречистой Богородицы скипетр доверили нести уже Дмитрию Трубецкому... А на следующий день в Грановитой палате, вспомнил князь Пётр, он, будучи всё тем же стольником, сказывал места у большого стола, за которым сидел с боярами и вчерашний стольник князь Пожарский. А среди думных, за третьим столом, сидел новый думный «Сухорукий» Кузьма из Нижнего... А он, князь Пётр, из родовитых рязанских князей, стольник, при них-то... В том же году князь Пётр ушёл по государеву указу под Смоленск, в числе других стольников, в войске князя Дмитрия Черкасского и Михалки Бутурлина. Они очистили Вязьму и Дорогобуж от польских гарнизонов. В Вязьму по указу государя на воеводство отправили Гаврилу Пушкина, а Михалка Бутурлин двинулся с полком к крепости Белой. И там, на приступе, Бутурлину снесло полчерепа ядром из пушки: кусок кости вылетел... А ему хоть бы что... Отлежался – и через год опять оказался под Смоленском... Вот уж кто чистый дьявол. С глазищами-то – шальными... Это же он, вместе с «Тушинским Вором», отсёк голову касимовскому царю Ураз-Мухаммеду...

Вот в ту пору-то, полтора десятка лет назад под Смоленском, князь Пётр снова столкнулся вот с этим Яшкой Тухачевским. С ним-то он и сидит сейчас тут, в крохотной избёнке, да к тому же у чёрта на куличках, и пьёт горькую... Заметный он, этот боярский сын, хотя и не велик родом. А куда он тогда из-под Смоленска делся, князь Пётр не знал, до сей поры не знает, и не хочет знать об этом. Скука залегла у него в сердце. Оживляется ещё, когда вот дёрнет её, горькой-то... Но что-то там, под Смоленском, этот боярский сын натворил со своим напарником, Михалкой Новосильцевым. Да так, что в осаждённую крепость поляки провели подводы с хлебом для своего гарнизона. И крепость выстояла. А ведь ещё бы немного и она пала бы... Говорят, напились они здорово, не в том месте острог поставили, и у них побили многих людей, а сами они бежали оттуда... Что там было дальше, князь Пётр не знает. Государевым указом ему велено было отправляться воеводой в Вязьму: сменить там Гаврилу Пушкина. Сменил он его, а вторым воеводой к нему приписали Михалку Белосельского... Не прошло и года, как там появилась новая напасть. Теперь на Московию двинулся походом королевич Владислав. За шапкой Мономаха пошёл, которую у него, якобы, отняли Романовы.

Черкасский и Бутурлин сразу, когда узнали о походе королевича, ушли из-под Смоленска, где их полки сидели в острожках в великой нужде и, голодая, ели кобылятину... Королевич взял Дорогобуж, и казаки и посадские стали переходить на его сторону. И князь Пётр, опасаясь, что это докатится и до него, бежал из Вязьмы вместе с Белосельским в Москву. На дворе уже был ноябрь. Королевич занял Вязьму и зазимовал там с гетманом Ходкевичем, командовавшим его войском... Перезимовали они, а в начале лета выступили из Вязьмы и вскоре осадили Можайск. Взять же его с ходу королевичу не удалось. Осада затянулась. И чтобы помочь Можайску Пожарский перешёл со своим полком из Калуги в Боровск, оттянув так на себя часть сил войска королевича. Борис Лыков воспользовался этим, в начале августа вывел из Можайска часть его гарнизона и отвёл его в Москву. И к концу лета Москва оказалась набита ратниками, и не только из Можайска, но и из иных городов, занятых королевичем... Голодные, обозлённые, без окладов, которые не могла им выплатить пустая государева казна, они устроили в городе смуту. А заводчиком её оказался вот этот боярский сын, Яшка Тухачевский с Богдашкой Тургеневым. Там-то, в Москве, князь Пётр опять столкнулся с ним и снова потерял его из вида. К тому времени ему было не до того. За то, что он бросил Вязьму, его сослали в Сибирь, в Туринский острог, а Белосельского ещё дальше – на Тюмень... Через год из польского плена вернулся в Москву Филарет Романов, отец царя. И по случаю этой царской радости многих государевых непослушников помиловали, тоже, конечно, к их радости. Вернулся домой, в Москву, и князь Пётр... Прошло немного более десяти лет, князя Петра послали на воеводство сюда, в Томск... И тут как тут снова этот боярский сын...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю