355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Суров » Зал ожидания » Текст книги (страница 6)
Зал ожидания
  • Текст добавлен: 16 июня 2017, 11:00

Текст книги "Зал ожидания"


Автор книги: Валерий Суров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)

– Ну? – спросила она.

– Понимаешь... тут такое дело...– замямлил я, топочась на пороге.

– Умер, что ли? – улыбнулась она.

– Д-да... – выдавил я.

– Ну и ладно... Сбегай тогда в магазин – у нас сахар кончился.

Я так и застыл в прихожей, одетый. И не разулся даже.

– Тем более, что одеваться не надо. .. – совала она мне в руки полиэтиленовую авоську.– Да! .. И газетку прихвати из почтового ящика.

Гремя костылем, в прихожую вышла теща. Она всегда чуяла, что что-то происходит необычное, без ее участия.

– Что случилось? – строго спросила она.

– Да... ничего особенного,– махнула рукой жена.

– Но все же! – она любила требовать ясности.

– Да так... Вон, говорит,– отец умер.

– Чей?

– Да мой.

– А-а,– разочарованно протянула теща и погрохотала костылем в свою комнату смотреть телепередачу "От всей души". Смотреть и плакать.

Ей-богу, я переживал больше во сто крат, чем они. Да что там: они вовсе не переживали.

Отец. Обесценилось это слово теперь. Раньше про страну говорили "Отчизна", а теперь говорят "Родина". И ходят бездомные, выгнанные отовсюду отцы, словно волки, подавляя свою закомплексованность вином.

– Она к собаке лучше относилась, чем ко мне, – горестно жаловался один приятель.– Собаке варила, а мне нет. Собаку и мыла, и постель ей меняла. Я говорю, что ж, мне лучше бы собакой быть? Да, говорит, собака не возражает. И всегда хвостом виляет. Зато, говорю, собака зарплату не приносит. То, что ты таскаешь в дом – можно ли назвать зарплатой?! Зато собачка не пьет, как свинья. Зато собаку одевать не надо. А у тебя вон опять сапоги каши просят... Да и зарплата твоя больше на милостыню похожа... У нас кошка с собакой дружнее жили, вместе ели и спали, а мы...– Он пришел в воскресенье, в цех, когда я там дежурил.

– Ты что в воскресенье-то приперся? – удивился я.

– Ай... – махнул он рукой.– Мне здесь лучше.– Он сварил на паяльной лампе пакетный суп, приправил его свежим луком и картошечкой, поел, попил чайку, включил громкоговоритель и лег на лавку, постелив спецовочную изгвазданную телогрейку.– Красота! – лежал он и почесывал за ухом приблудшего к заводу Рекса. Рекс улыбался и вилял просолидоленным хвостом.

Его звали Николай. Он вскоре умер. Ему и пятидесяти не исполнилось. Напарник его тоже умер, вернее, сгорел. Стал стирать штаны в бензине, бензин загорелся, и он погиб в пламени. Хороший слесарь был. И не пил почти. Добрый, отзывчивый. Тоже иногда в выходные жил в цеху. Да все наши мужики после работы не в пять уходили домой, а в семь – восемь – девять, а то и ночевали. Спит кто-нибудь на промасленном сиденье от КРАЗа и сладко во сне губами причмокивает, черные ладошки под небритой щечкой. И скособоченные ботинки покоятся на цементном полу.

Сто-ой! Куда меня несет?! И не остановиться никак, словно тормоза сорвало на откосе! Стоп, говорю я тебе, балбес! Что ты за нытье выдаешь людям, читателям, редакторам, цензорам и прочим товарищам?.. Вон и люди приуныли, которые, облапошенные тобою, потащились следом. Стоп. Ладно?

– Ладно.

– Ну и хорошо. А то – этот помер, тот окочурился, другой сгорел, третий отравился – тут плохо, там хреново. Что разнылся-то? Жить негде? А как бы ты запел, если б тебе все дали? Ин-те-рес-но посмотреть бы на тебя, чтоб ты тогда заговорил! ..

– Да не во мне дело... Дело в поколении. Дело в истории поколения, выросшего в период сплошной бездуховности, в период безверия, несоответствия, краснобайства, воровства...

– Рассказывай! Ну-ну! .. А влупили бы тебе государственную премию, прицепили бы медальку, поселили бы в квартирище – сразу б заткнулся... Видали, слыхали таких правдолюбцев – до первого блага, до первого ордена – ан и нету его, или, по крайне мере, звук поубавлен. А на должность посадили – и вообще пропал человек. Уж смотришь, и сам начинает демаго-

гией заниматься, прослаилять существующие беспорядки, перелицовывая их в порядки. Сытое брюхо к правде глухо.

– Да не про это я хотел...

– Ладно. Знаем.

18

Конечно же, поезд пришел десять минут восьмого, и я, по идее, мог бы не так оживленно ночевать минувшую ночь, а выспаться дома и приехать спокойно на метро, утречком. Утешало, правда то, что со мной встречать опоздавший поезд вышли на перрон еще человек двадцать с опухшими от утомленности лицами. Встречающие женщины были взъерошены, как побитые морозцем осенние хризантемы. Ну, все люди встречали матерей, тещ, жен, мужей, детей, близких... А я? Какого-то Жорку паршивого?!

Он и выходил из спального самого дорогого вагона. Со свалявшимися волосьями, весь мятый-перемятый, горбатый, покашливая, поддерживал короткие рваные штаны, обнажая помоечного достоинства башмаки. И я решил объяснить его приезд в дорогом вагоне, его иностранную сумку внезапным его обогащением (выиграл в спортлото, в карты, в шахматы, нашел амфору с облигациями, слиток золота, отравил портвейном инкассатора, ограбил почтовый дилижанс, женился на агонирующей миллионерше, стал председателем липового кооператива), а гардеробу он придаст значение, конечно же, в лучших ателье Питера.

Мы обнялись, хотя мне это было не так приятно, как скажем, обними я проводницу этого вагона "СВ", девушку в служебно-студенческой форме. Я взял его сумку, и мы отправились к станции метрополитена.

– Вот, приехал! – радостно сообщил он очевидное.

– И молодец! – поддержал я.– Давно пора начать жить по-человечески, выбиваться в люди...

– Да-да,– кивнул он и широко улыбнулся.

В это время мы проходили мимо лотошниц, и он пробормотал:

– Рванем по пирожку?

– Что ты! – возразил я. – Я не ем этих пирогов на машинном масле, и другим не рекомендую. Да и неприлично – идти и жрать.

Все же я заметил, как он нервно сглотнул слюну. Мысленно его оправдал: не завтракал, всю ночь трясся в поезде. Но дома, в холодильнике, кое-что перекусить нашлось бы, и поэтому с налету сообразить чай с бутербродами было пара пустяков. В метро он попросил пятачок для турникета, и мы взгромоздились на эскалатор.

– А что уж ты какой-то... немытый да мятый?.. Впрочем, сейчас ванну примешь – и все будет в ажуре.

– Да, – отмахнулся он. – Постели проводница не дала.

– Это еще почему?

– Рубля не оказалось у меня.

– А она разменять, что ли, не могла?

– Нечего разменивать,– рассмеялся он задиристо.

Я тоже рассмеялся, в поддержку его смеху, но несколько угрюмо, и для полнейшего подтверждения своих догадок спросил:

– Так у тебя ни копейки нет?

– Угадал!

– Что ж ты тогда в "СВ" – и без простыней?!

– Гусарить так гусарить! – лихо воскликнул он.– Все равно – недолго мне тянуть-то осталось,– и в доказательство пневмонически покашлял.

– Мда-да... Действительно,– согласился я. Раз уж недолго тянуть – отчего же не погусарить?.. А себя обругал жмотом: друг, можно сказать, приехал в последние месяцы своей жизни, а я о каких-то паршивых деньгах. Правда, три сотни уплыли за дачу, за перевоз семьи кое-что, и сотню – другой жене. Это при зарплате-то, которую и сейчас можно назвать плаксивым словом "жалование".

– Да ты не волнуйся,– хохотнул он. – Я завтра же на работу устроюсь.

Я ничего не ответил, так как кричать не хотелось, да и порядочно притомился. Я прикрыл глаза, а когда открыл их – Жора уже записывал бисерным почерком номер телефона девушки, что сидела рядом. Я б с такой красивой не посмел бы и в один вагон сесть, а он ничего – заигрывает... И что странно – она заигрывается!

Когда мы вышли на площади Мужества, он глубоко вздохнул:

– Хорошо, что ты меня встретил. А то я адрес твой потерял.

– Как?

– Ай... Теперь уж дело прошлое. Приехал в Казань. Было немного деньжонок – ребята собрали на новую жизнь. Встретил старых друзей. Зашел к Генке Капранову. Отметили мое знаменитое будущее в Питере. Вот только билет остался в кармане. Поэтому и без простыней, и без кофэ в постэль... Хотя и в "СВ", с шиком...

– Зачем же ты ...– поперхнулся я.– Ведь ехал жизнь начинать. На первое время, хотя бы...

– Так ведь я прощался со старой жизнью, не понимаешь, что ли! Да и ты же здесь у меня – а ты мне как брат. Правда же?!

– Ну,– понуро кивнул я.

Пока мы ехали в автобусе, он сообщил, что за минувшие полгода он не сумел заплатить полсотни за развод и явился со штампом в паспорте.

Я еще больше приуныл. А когда он показал мне трудовую книжку – то она удручила меня еще больше. Последняя запись удалялась за горизонт прошлого года. С такими документами, конечно же, и думать было нечего прописаться и устроиться в городе. С ними в ленинградский-то вытрезвитель не поселят. Надо было искать денег, чтобы отправить его обратно – продолжать старую жизнь.

Последний гвоздь в крышку моих надежд он забил тщательно изуверски, признавшись, как брату, что адрес мой он оставил в милиции, куда угодил перед отправкой поезда, и (ты уж брат, прости, не было иного выхода) что представился в пикете мной, ленинградцем, назвав все мои данные, и даже дав, им мой номер телефона. Только тогда его отпустили. Да и билет в "СВ" сыграл: свою роль – шантрапа в таких вагонах не ездит.

– Хорошо еще, что документы мои оставались в камере хранения, в сумке,– вздохнул он. ;

– Не знаю, хорошо ли...

Дома я поставил варить кашу, а его погнал в ванную. Пока он мылся, я добыл из шкафа чистые трусы, майку, носки. Потом стриг его лохмы и бороду. В иностранной сумке, которую он, как выяснилось, подобрал на автобусной остановке, ничего путного не оказалось, и пришлось одевать его мне. В прежнем его гардеробе шлындать по Ленинграду не только спившемуся: алкоголику, но и даже непризнанному поэту было неприлично.

19

"Но песня не кончилась вовсе на том – в гору да под гору, рысью и вскачь! – Хоть умерли все, кто катался на нем: Билл Брюэр, Джек Стюэр, Боб Симпл, Дик Пимпл, Сэм Хопкинс... "

Хотел Руслан откормиться казенным харчом, благодаря какому-то неясному для него недугу, который не доставлял особенных хлопот его организму, но умер. Рак крови оказался. Да еще и четвертая у него группа крови – резус отрицательный. Вот такие шансы на жизнь у него оставались. Жена тогда звонила всем, искала, у кого может быть четвертая отрицательная ... Никого не нашла, а то пожил бы Руслан еще с недельку-другую, а может, и месяц...

Но ведь это же, товарищи, не все! Руслан имел ребенка, мальчика. Трехмесячным сына оставила первая его жена в приюте, в Казани. Догнал он ее – она написала отказ от материнства, но мальчонку отцу не отдавали, так как у отца не было справки, что у него есть лишние девять метров жилья для собственного ребенка. (У него-то самого не было ни метра.) Он взял, да и вре-зал в глаз главврачу. А он-то при чем? Ну, вызвали милицию, заломили родному отцу руки за спину, постучали ему по ребрам в фургоне ПМГ сержанты. Это наши сержанты умеют – семеро одного не боятся. Это им не демонстрация ветеранов Афганистана на Невском, когда вышли десантники в голубых беретах, тогда милиция от них – по подворотням. Им и народ кричал: "Ну, что серые мышки, бздите ребят-то? Это вам не с мирными работягами воевать. Десантники из вас быстро фрикаделек настрогают!". Те даже не отвечали (из скромности), а по лицам иных было видно, что совестно теперь им за свои куцые погончики, за свои мышиные мундиры. И офицеры стыдились за своих сержантов. Что поделаешь, если не пользуется уважением милиционер в народе... Его хоть в кружева наряди, хоть духами опрыскай. Ну и вот. Отночевал трезвый Руслан в камере. Отпустили его, потому что нечего с него взять, кроме анализа. В общем, больших трудов стоило ему забрать мальчишку к себе – суд да дело, тому уж десять лет исполнилось – лишь тогда. Таковы у нас, граждане, законы. Матери, будь она трижды потаскуха и алкоголичка, ребенка пропишут и на полтора метра жилплощади, будь это хоть нары КПЗ, а отец – должен справку предоставить, что он отец, и еще кучу справок. Даже с брошенными детьми что получается: если мать бросила ребенка, ей ничего за это, кроме журбы и общественного порицания. Она уйдет, пропадет, и будто не рожала. Снова девушка. Но если найдут отца этого незаконного ребенка, то с папаши станут вычитать алименты. С матери-злодейки – нет, а с отца – да. Причем, если найденный отец захочет взять этого ребенка, то досыта набегается по инстанциям. Знаю доподлинно, что с Руслана требовали справку о том, что он женился. Он женился, поскольку обязан был сделать это для сына. Но – все позади. Руслан спокойно умер и лежит на кладбище недалеко от Ленинских горок, под Москвой. Но мальчик кем приходится его жене? Никто. Его, естественно, не прописывают, и усыновить не позволяют. Жена перебралась жить на Пресню, ее прописали, а сына – он всегда звал ее мамой – ни за что. В школу как ходить? Без прописки – никак. Жил паренек незаконно, товарищи, на свете. А последний долг покойнику определило издательство "Молодая гвардия", где посмертно у Руслана вышла тонюсенькая книжка "Сказочник". Они вдове и сироте заплатили двадцать процентов гонорара. Бездушные люди! Как их не разорвало от этих грошей, от этой государственной экономии! И никто не принял участия в их судьбе. Даже те, которые раньше водили Руслана по Москве и пророчили ему великое будущее... Но живет Люда с сыном Руслана. Тот скоро в ПТУ, скоро работать, и полегче станет...

Простите, опять не туда повело. Отчего-то вспомнил Руслана? Отчего? Ах, да-да! Жорка-то приехал в моей зеленой шляпе, которую я несколько лет назад, провожая Руслана из Ленинграда, нахлобучил на его гениальную буйную башку. Шляпа объездила страну, побывала на голове одного, потом Другого, потом отправилась в Рязань с Жоркой и с ним же вернулась на родину, в Ленинград.

Руслан был по паспорту и по происхождению чистокровный татарин. По– татарски он знал полтора слова (не считая мата), а по характеру был лучше везваного гостя. Хотя сам всегда являлся спонтанно.

Снимем шляпы. Встанем. Помолчим минутку.

"А все же жаль, что я давно гудка не слышал заводского!"

Помянем Руслана, Генку Капранова, которого год спустя после смерти Руслана сразила молния во время грозы. Поистине перст Божий! Да и Жорке действительно не долго оставалось тянуть. Умер он на операционном столе, где-то в Псковской области. От наркоза!

20

В тот осенний вечер мы никому не сообщали, что к вам вернулся отец, но постепенно дом наполнялся соседями. У нас, как обычно, даже хлеба не нашлось. Слава богу, что стояла осень – пора овощей. Женщины стали собирать на стол. Пришла с работы Гутя и сразу же заплакала. (Ее вредная собачка Найда, встречавшая всех злобным лаем, на отца даже не тявкнула, хотя и не знала его, и не видела его фотографий, и никто не затыкал ей рот.) Мать от стряпни освободили. Она накинула платок, приоделась. В сундуке хранилось единственное парадное платье с аппликацией на груди. Красивые густые черные волосы, подернутые к тому времени сединой, она заплела в косы и уложила их венчиком. И стала очень красивая. Кто-то из женщин притащил губную помаду. Она накрасила губы, но отец сердито велел смыть... Люди все шли и шли. Видимо, отца моего любили. До лагерей, говорят, он был веселым человеком, играл на гитаре, плясал, знал много песен. Бесплатно соседям мастерил тазы и ведра, чинил примусы... Люди помнили все доброе, и тащили бражки, самогонки. Откуда-то появилось даже красное вино – большая роскошь по тем временам. Пели и пили. Пили и пели. Пытались плясать... Я сидел в сторонке, на единственной в доме кровати, и с разочарованием смотрел на стриженого, седого, тощего, беззубого, которого тут же обрядили в рубашку, невесть откуда взявшуюся. Заморыш какой-то. А мама – какая красивая. Что ж она-то радуется такому страшному? Да с ним рядом пройти– то стыдно, а она наоборот – цветет! .. И врали, небось, что он в гражданскую воевал, и что в цирке боролся, и что Ленина видел, Орджоникидзе, Буденного ...

Гуляли долго. Почему-то никто не вспомнил про мою гармонь.

Мы, как обычно, улеглись по росту на полу, зарылись в старое тряпье. На всех было лоскутное одеяло. Широкое, бригадное.

Утром, чуть свет, примчался Майданов, а за ним явился и Сергей. Оба они так радовались отцу, словно бы приехал их отец, а не наш, и до его возвращения они были сиротами.

Сергей к тому времени работал на заводе мастером. Он тут же предложил договориться об устройстве на работу.

Дело близилось к зиме. Дрова, которые привезли перед отцовым появлением, были обыкновенной тарой. Дом разваливался. Особенно рушилась стена, что выходила во двор. Отец принялся за ремонт дома. После недели работы дом стал смахивать на дом, а не на хижину или вигвам. Отец принялся рубить и солить капусту на зиму. Он все возился во дворе и не любил входить в помещение. Перекуривал, сидя на ящике. Сил еще было маловато – быстро уставал. Но поднимался в пять утра и ложился в двенадцать ночи. (Время мы знали без часов – картонный круг радио работал чуть ли не круглосуточно.)

Учился я еще в начальной школе и времени у меня водилось больше, чем у братьев. Я вертелся у отца под ногами, и не казался он мне уже таким помирушником и старцем. Я с удовольствием следил, как он умело работай, пытался прямить гвозди для него, отбивая собственные пальцы. Отец уставал: это было слышно по его дыханию. Через несколько дней он даже что-то сказал мне.

Но домашняя обстановка, какова бы она ни была, сделала свое дело. Он начал постепенно поправляться. Вскоре, получив нужные бумаги, он направился на завод. После недели гулянки (по приезде) он потом не пил. Только много курил махорки, которую настригал ножницами при свете керосиновой лампы и затем, подсушив, складывал в металлическую коробку из-под монпансье.

На завод его приняли слесарем-сборщиком. Он ходил на работу, а я в обед бегал на завод и носил ему в банке кашу, суп. Все это мама заворачивала в тряпки. Миновав проходную, я отыскивал его в цеху. Тогда завод выпускал трансформаторы. Отец, смущенно посматривая по сторонам, принимал у меня сверток и неторопливо ел... Я же бродил по цеху, рассматривал станки, электрокары, телескопические вышки, которые делали здесь, ребристые корпуса трансформаторов...

– Миленький! О чем ты все думаешь, думаешь?.. Хочешь, я включу телевизор? Не хочешь? А хочешь – я сделаю тебе сок? Не хочешь? Ну, хочешь – я посижу рядышком с тобой?

– Пошла ты к черту!

– Сейчас пойду. Только посижу минутку рядышком, хорошо?

– Сиди. Только молча.

– А давай, постелю на диване, и ты ляжешь?

– Стели...

– Ты где ляжешь? Справа или слева от меня?

– А как ты хочешь?

– Я хочу – чтоб посерединке.

Первым делом решили купить поросенка. Отец думал, что откормив его, мы запасемся на зиму мясом. Но кормов не хватало самим, и поросенка пришлось казнить через месяц после приобретения, тем более он не толстел, а худел. Мы крали из его чугунка картошку, брюкву – самим надо было расти. Сожранное сваливали на поросенка – он возразить не мог. Родители удивлялись, глядя на жалобно хрюкающее животное – жрет как лошадь, а не толстеет ... Да и будучи потомственными горожанами, не знали, как правильно обращаться со скотиной.

Матери не нравился внешний вид отца, его седина, его беззубость. Мало того, у него в лагерях ослабло зрение. Ходил он в том же лагерном ватнике, в котором вернулся. За ватник мама его тоже ругала. По-видимому, главным для отца было как-то накормить нас ненасытных, а не думать о своем внешнем виде. Он и быт наш привел к общему знаменателю, сколотив в комнате просторные тюремные нары, чтоб дети не валялись на полу, как беспризорники.

Мы к тому времени с Борькой учились в средней (бывшей женской) школе, что находилась в поселке Хижицы. Трудно сказать, что за такие чертовы Хижицы? Раньше там возвышался Хижицкий монастырь, который в двадцатые годы комсомольцы взорвали динамитом. (А может, что-то общее есть. Кижи-Хижи.) Рядом с монастырем находились два кладбища: дворянское, ставшее впоследствии детским парком культуры и отдыха, и народное, превращенное временем в пустырь Ямки.

Объединение женских и мужских школ мы не одобряли. Я, впрочем, и сейчас не одобряю, так как порядки в бывших женских школах царили не по нашим характерам. Там всякого более-менее шустрого мальчугана тут же причисляли к бандитам. Меня, единственного из всего класса, не приняли в пионеры, так как "отец этого мальчика был бандитом и резал людей на большой дороге". Тут я получался как бы потомственный бандит. Я угодил в класс заслуженной учительницы, награжденной орденами Ленина и Трудового Красного Знамени,– Сергеевой Марии Семеновны, выпускницы Смольного института. Тогда не слыхивали о наставничестве. Но у нее имелась своя любимица, которая ее внимательно слушала, для которой Сергеева являлась богиней педагогики. Сергеева была проникнута духом народовольства. Говорила она басом и курила длинные папиросы. Современных педагогов она презирала за лень и бестолковость, и в школе ее побаивались. Побаивались и ее авторитета. Нас она не довела до выпуска начальной школы – тяжело заболела. И в середине второй четверти в четвертом классе ее заменила молодая ее воспитанница Мария же Семеновна.

В нашем классе не один я был с подмоченной репутацией. Учились у нас еще двое евреев – Зарицкий и девочка Гурвич, и еще сирота, племянница нищенки, да еще к тому же цыганка Томка Куликова. Никого из нас в классе не дразнили, что было почти обязательным в любом другом классе. Скорее всего этим мы обязаны Сергеевой.

Я долго сидел один, в то время, когда за иными партами располагались по трое учеников, но вскоре ко мне посадили Зарицкого, а потом поменяли его на Томку. Как-то Томку исключили из школы на две недели за то, что она принесла в класс презервативы и надувала их у всех на глазах. Таким образом она готовилась к Первому мая или к другому какому празднику. И я опять. сидел один. Потом Томка вернулась и три дня училась стоя. Видимо, нищенка надрала ей задницу основательно, а тогда детей ни облепиховым маслом, ни мумие не мазали. Не принято было. Что ж – напрасно дранью пропадать, что ли?!

Любопытно, когда, спустя годы, старуха-учительница лежала при смерти, к ней приходили только мы, которые с червоточинкой. Отличники и ябеды, любимчики и подлизы глаз не казали. В последний раз я зашел к ней, когда приехал на каникулы из горнопромышленной школы, со свежими татуировками, и сообщил ей, что получил за учебу похвальную грамоту. Она лежала, едва жива, и радовалась – лицо ее светлело. Рассказывала дрожащим голосом, что забегала Томочка Куликова, беременная третьим (ей тогда девятнадцать всего стукнуло), опять, толком, не знает, кто отец будущего ребенка, но она плевала на это. А учительница говорила ей, мол, главное, что мать есть. Томка нарожала баскетбольную команду, и была (думаю, и осталась) своим детям хорошей, заботливой матерью. И сейчас, в свои сорок три года, думаю, уже неоднократно бабушка, поскольку рано начала исполнять свои непосредственные обязанности на земле. Когда я уже заканчивал университет, я заходил к Сергеевой, да мне соседи сообщили, что Мария Семеновна давно померла. На восемьдесят пятом году жизни. Помнится, в каждое мое посещение она порывалась рассказать мне что-то важное. Может, о Смольном? Может, о подругах? Может, о закопанных на школьном огороде драгоценностях? .. Но я опоздал. Эх, братцы, – в таких случаях опаздывает даже самый пунктуальный человек.

С воссоединением женских и мужских школ поубавилось и забот – отменили экзамены за каждый класс (начиная с четвертого), а вскоре отменили и плату за обучение в старших классах. Но мы с Борькой этим благом не воспользовались. Я пошагал на завод к отцу, где Борька уже вовсю ишачил грузчиком. Володька отправился служить в армию, а Колька – строгал доски на деревообрабатывающем заводе.

21

Мы сидели на кухне. Дождавшись, когда он толком поест, я сказал:

– Жорка, вот что: все, что я тебе говорил в Челнах и повторил десять раз, это были обязательные условия. Ты их не выполнил. Поэтому тебе придется ехать обратно. Чем раньше ты это сделаешь, тем лучше. И для тебя и для меня.

– Ни за что! – горячо воскликнул он. – Я уже всем сообщил, что я теперь ленинградец. Это просто невозможно!

– Но пойми – тебя же не возьмут никуда работать!

– Я найду место. Я прямо сейчас пойду и найду... Вот увидишь – я везучий. Ведь я так здорово надеялся! .. Пойми же – это последний мой шанс. Мне ведь, между нами говоря, недолго осталось тянуть...

– И то верно. Но, Жора, у меня тоже нет ни шиша. Конечно, я поделюсь с тобой последним, но ведь до последнего рядышком. Вот оно – последнее,

– Давай не будем торопиться? – сказал он.

– Ну... хорошо... Попробуем.

22

Страна постепенно очухивалась от разрухи и голода. Как-то вместе со страной очухивалась и наша семья. С возвращением отца голод уже не так стал нас терзать. До отцова приезда мы познали вкус не только лебеды, но и древесной коры. Я, помню, пытался есть землю, решив, раз из нее растет столько вкусного, значит, сама она содержит в себе тоже все необходимое... Маленьким пытался сажать на огороде хлебные крошки в грядку и старательно поливать, и ждать первых хлебных ростков...

Отец все время что-то соображал перекусить. Надоело жить с керосиновой лампой. Ходить за керосином было сущей каторгой. Это предстояло тащить восьмилитровый бидон несколько километров. За керосином бежишь, насвистывая; а вот обратно: пока доберешься, все руки оттянет проклятый бидон. Скопили денег на проводку электричества. Я хорошо помню, как у нас в доме появился электромонтер, какой-то материи знакомый с фабрики. Он пришел с брезентовой сумкой и с когтями-кошками. Отец бы и сам провел свет, да мать заупрямилась, сказала, что могут оштрафовать, если что не по правилам. Монтер возился недолго. Вот он забрался на стол! И под прокопченным потолком загорелась лампочка. Она сразу же высветила все черные углы, и мама приуныла – надо было клеить новые обои и красить потолок. Несколько дней мы не могли привыкнуть жить в такой яркоосвещенной комнате. А в тот день я смотрел, раскрыв рот и радовался за нашу семью, потому что мы теперь стали не хуже людей... После расплаты с монтером, обнаружили, что наша печь вот-вот упадет. Денег на печника, конечно же, не было. Отец засучил рукава и сам сложил печь, вполне пристойную. Поскольку печников в округе не водилось, отца стали приглашать класть печи. Шел он неохотно. То ли на работе уставал и дома, и этого было достаточно? Помню, сложил он три– четыре печи, и бросил это занятие. Деньги он брать за работу стеснялся. Его норовили угостить брагой или даже водкой, но он не пил. Не потому, что берег здоровье – там уж нечего было беречь, – а боялся за нас. Когда мы выросли и пошли работать, он к пивному ларьку стал изредка подходить, да и не отклонял рюмочки, если предлагали в компании.

Если отец брался за работу – то ли что-то строил, то ли клал печь, мать всегда оказывалась рядышком, чтобы удобнее было давать советы, как правильнее делать. Отец ее не слушал, молчал или лениво возражал. Мать же это раздражало, и она могла, разозлившись, схватить молоток или топор и разбить все его сооружение. Отец сердился и угрюмо шагал на завод. На следующий день, перекурив основательно, терпеливо принимался делать все заново. Впоследствии мама пыталась и нам постоянно советовать: как мне лучше установить гараж, как Володьке сделать сиденья в катере, как ремонтировать дачу... Ей бы работать советницей при какой-нибудь организации. Мать на работе уважали. Она такой человек, который сунется во все, и не промолчит. За что ее, после возвращения отца из лагерей, принялись выбирать в разные профсоюзные комитеты, в женсоветы... Общественные обязанности она выполняла добросовестно, и возвращалась домой, обычно, поздно, обойдя обширную Ягодную слободу, где, в основном, жили работницы бывших алафузовских мануфактур, и как представитель фабкома выслушивала жалобы на существующие порядки...

Ну вот – половина пути позади. И читатель уже, видать, принялся раскидывать мозгами: где тут автор, а где – лирический герой. Насколько плотно сливаются их биографии и черты характеров: каковы нравственноэтические предпосылки коллизий, наполняющих структуру произведения и где истоки морального обоснования опосредованного "я", и прочее. Я сам, братцы, не знаю, право слово. Все тут перемешалось. Ведаю и верую. Встречали мы людей, которые жили в это время иначе, лучше, обеспеченнее. Да. Но не в этом дело, не в этом суть. Не о них речь. Прекрасно жили, можно сказать, тогда люди, чудесно – так сообщало радио. Но имелись и отдельные недостатки, отдельные пережитки прошлого, как-то наша родня. Но ведь нельзя же судить по обществу, зная одну семью, да и то – вона какую зачуханную. (Хотя мама отчаянно переживала и жалела угнетенных, когда читала «Хижину дяди Тома».) Мои герои – кто они? Я, что ли, это – я? На самом деле я – Я? Идите-ка вы дальше! .. Единственно могу сообщить, что многое здесь приукрашено. Сделано как бы немного не так, как на самом деле бедствовали. Если уж все писать как было, то и смысла-то не будет бумагу переводить. Стану я тогда очернителем действительности, врагом демократии и прочее– прочее. А особенно, если откровенно напишу, что люди думали про существующие порядки, да и продолжают думать. А я уже побывал в шкуре сына «бандита, который резал людей на большой дороге длинным ножом» и могу достоверно сообщить вам – не дубленка эта шкура, уж точно. Возможно кто– то из прототипов, прочитав страничку-другую и разгадав себя, приедет бить мне морду. И поделом. А редактор иной скажет: «Керосиновая лампа? Лохмотья? Голод? Тиф? Лагеря?.. Это вы перехватили! Халупу убрать. Тиф переделываем на насморк. Слово „керосиновая» вычеркиваем, а пишем „настольная", а к слову „лагеря" приписываем „пионерские", вместо „воркутинские". Пускай живут, допустим, в коммунальной квартире. Ну, едят, допустим, постный супчик. Ну, пару заплаток допускаю на четверых. Да и четверых-то детишек многовато. Надо двоих оставить – и того за глаза!" (Хотя, кто знает, до какого разгула демократии в будущем мы доживем? Может, критические заметки в газетах матом станут писать, а Адольфа Гитлера примутся некоторые реабилитировать, обосновывая его варварские поступки тем, что он попал под дурное влияние Сталина. Кто знает! .. ) О коммуналке, о постном супчике и прочем мы только мечтали. Так что недописанного навалом. Хотя, если и не хватает для кого-то каких-то деталей (я сам себе думаю), то их вполне можно начерпать в мировой литературе, в «Жерминале», в «Хижине дяди Тома» той же, к примеру... Где-то похоже жили. Единственно, что французские голодранцы и черные рабы были все-таки посчастливее нас, потому что у них не было радиовещания. Мы же, так мощно бедствуя, ежедневно, ежечасно слышали по радио, что живем мы все краше, все лучше, что детство наше счастливое, и что за это счастливое детство спасибо нашей партии (Сталину, Хрущеву, и лично товарищу Леониду Ильичу Брежневу, но этого благодарили более поздние дети. Уже наши). «Да-а-а,– дружно думали мы.– А как бы мы тогда жили, не будь нашей родной партии?! Вовсе бы поподыхали, небось!» Рядом не было почему-то этих счастливчиков. Не видел что– то я их тогда, не встречал на нашей улице Батрацкой. Как никогда в жизни не видел человека, выигравшего в лотерею больше десятки ... И косясь в окно школы на пожухлый осенний клен, мы дружно пели на уроках музыки: "Детство наше золотое под счастливою звездой... ",– а после исполнения хором песенки Дмитрия Кабалевского шли собирать окурки на трамвайную остановку, а потом – на Ямки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю