355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Суров » Зал ожидания » Текст книги (страница 10)
Зал ожидания
  • Текст добавлен: 16 июня 2017, 11:00

Текст книги "Зал ожидания"


Автор книги: Валерий Суров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)

– Понял? Про Изотова не говори, сынок, ладно? А то опять пару схлопочешь.

– Ладно, – уклончиво кивнул он.

Утром я обнаружил еще красивее оформленный листок, и на нем все что можно было зачерпнуть в энциклопедии и книжках про Изотова. Я ему ничего не сказал – это его личное дело.

Вернулся он из школы с "двойкой", но не очень унывал. А я втайне радовался за него, за принятое им решение, за то, что не послушался отца.

Он такой. Честный, работящий, душевный человек. Как-то я спросил его:

– Ты, небось, станешь либо художником, либо знаменитым танцором? – (Он занимался и тем и другим, причем, с успехом.)

– Я стану каменщиком,– заявил он.

Ну что ж. Вон они – каменщики. Закладывают мне вид из чужого окна. Нашли место – где дом строить!

33

На пороге стоял мой северный друг Хаханов и сиял. Он ждал, что я кинусь к нему с объятиями и затащу в квартиру.

– Заходи,– сказал я.

Он вошел, скинул туфли и сразу принялся знакомиться. По-северному здоровый и телом и духом. Не раз замерзал он в тундре, откачивали, отлечива– ли. Просился во Вьетнам добровольцем, в Афганистан, но его даже в Антарктиду не пустили, чего-то в анкете не сошлось. В Ленинграде он обычно бывал день, два, от силы – три. Поэтому, если Жорка ко мне приехал, можно сказать, навсегда, родственники – на неопределенное время, то Хаханов точно – дня на два. Он втащил сумку на кухню и принялся выгружать на стол огурцы, помидоры, укроп, петрушку, зеленый лук...

– Сейчас салат сообразим! – крикнул он.

– Очумел! – определил я.– Помидоры ж по червонцу на рынке!

– Один раз живем,– возразил он, доставая из бокового кармана финку, отточенную словно бритва.

– Молодец,– одобрил брат.– Сразу видно – свой мужик.

– В отпуск? – спросила его мама.

– Не, мамуленька. На работу... Настоящая шабашка подвернулась. Как раз по мне.

– Там каменщики не нужны? – спросил брат.– А то я бы месячишко смог бы на работе урвать.

– Нужны, Боренька, позарез!

– А где это?

– Отличные места. Припять. Киев – рядышком. Чернобыль называется. Вот туда и еду! – он радостно сверкнул глазами, словно не на эту жуткую аварию ехал, а получать какую-нибудь Нобелевскую премию.

– Да ты опупел, парень! – сказал брат.– Облучишься. А я – только– только женился. И тебе не советую туда.

– Не в этом счастье,– вздохнул Хаханов.

– А в чем? – ревностно спросила новая жена.

– Счастье в том, чтобы стряпать его из всяческого несчастья.

– Так ты ж после этой работы в постели ни на что не сгодишься,– встревожилась новая жена.

– Обойдусь,– сказал он.– Двое детишек у меня есть, так что программу– минимум выполнил... Да и как говорится, если хочешь быть отцом – прикрывай конец свинцом. Если ты уже отец – на фига тебе конец... Ну, ладно. Давайте – налегайте... Хлеба нет, что ли? Сейчас появится.

Когда Хаханов возник на пороге с буханкой, брат достал водку из холодильника. Налил северянину, но тот отодвинул стакан:

– Не ем, и на хлеб не мажу.

– Но ты же вон какой здоровый мужик!

– Да, на здоровьице не жалуюсь,– бахнул он себя кулаком в грудь, словно кувалдой по наковальне.– Гусеницу вездехода еще сам натягиваю, в одиночку. Потому что не пью.

Установилось молчание. Брат не знал, пить ему или нет. На что Хаханов сказал разрешающе:

– А ты дерябни, если хочешь. Не мучайся. Тем более, закуска царская. У меня и для прекрасных дам найдется напиток,– он полез в недра сумки и достал бутылку шампанского.

– Ох ты! – воскликнула мама, а мне сказала: – Иди, хоть Жору разбуди. Он ведь, небось, есть хочет.

Я послушно поднялся. Хаханов в это время сказал матери:

– А вы, видать, в юности красавица были?

Мама приосанилась, зарделась:

– Почему вы так решили?

– А вы и сейчас красивая!

– Что ты, сынок! Ну да уж!.. На восьмом-то десятке?!

– Не клевещите на себя! – воскликнул Хаханов.– Вам не больше пятидесяти шести лет!..

В комнате я толкнул Жорку и осторожно спросил:

– Жор, не пора ли вставать? Десять уже все ж.

– Нет. Я еще посплю,– пробурчал он и повернулся на третий бок.

Я возвратился на кухню. Там было людно и шумно, а хотелось немного отдохнуть.

Вначале я долго стоял у витрины какого-то магазина, тупо рассматривая никому не нужный дорогой наш товар. Стояли плечо к плечу громоздкие стиральные машины, которые из-за габаритов совсем не помещаются в ванные, да и стоят огромные деньжищи. Висели пропыленные плащи и зонты, красовались кривобокие, страшные полуботинки с аляповато шлепнутым всюду, где можно, «Знаком качества», лежали гирьки электронных часов, с которыми можно смело выходить ночью на большую дорогу, если укрепить их на конец цепи, и я ощутил свою собственную вину за это дерьмо. Ну, ладно, дерьмо выпускают заводы и фабрики, а я-то почему молчу? Потом подумал, что не только люди чего-то постоянно ждут, но и вещи. И вещи у нас годами ожидают, что их наконец-то купят какие-то приезжие ...

Поплелся дальше, рассуждая, что сам я не в силах что-либо изменить, хоть сожги себя на площади, хоть кричи криком в толпе людей, хоть валяйся в ногах у всех вместе взятых господ начальников. Повернул выпить чашечку кофе в баре, но "швейцар не пустил, скудной лепты не взяв".

Совсем было некуда податься и я направился на пляж, в Озерки. Может, там удастся полежать – погода-то прекрасная. Доехал на трамвае, вышел по тропинке на берег – всюду играли в волейбол, в бадминтон, в "очко", пили квас и портвейн. Я принялся устраиваться на пригорочке, подальше от воды, чтоб возле меня не трясли шкурами мокрые собаки. Совсем было уже лег на собственную распластанную одежду, как нечаянно заметил, что буквально в десяти метрах от меня загорали... негры! Человек двадцать. Угнетенные у себя капиталистами, они лежали в СССР под солнышком, нежились и хохотали на чистом русском языке. И чихали по-русски. И кашляли – тоже. Во, насобачились уже! Я встал и ушел. Мне показалось, что я начинаю чокаться. Надо же – померещилось – лежат совсем черные негры и еще загорают! .. Мало им. Уходя – обернулся. Нет, товарищи, загорали! И пили квас на чистом русском: языке!..

34

После Октябрьских праздников наступала зима. Числа десятого выпадал снег. До этого все озера, которых в Казани великое множество, покрывались прочным льдом. Мы пробовали коньки. Самыми дешевыми и доступными были «спотыкачи» и «снегурочки» с загнутыми по-мусульмански носами. Могли мы кататься едва вернувшись из школы и вплоть до темноты. С первым снегом начинались зимние заботы: колоть дрова и убирать снег. Управдом решал так: вдоль всего порядка огребать у заборов от соседей и до соседей. По тому, как огребали у дворов, было видно, что за хозяева. Самыми ленивыми были Петуховы. Они проскребывали узенький проход, тропку у своего забора, на которой вдвоем не разойтись, хоть дерись. У нас имелись деревянные лопаты, которые мы сами же делали. Мы огребали снег, затем еще и подметали. Веники ломали с березы, что росла возле дома над замшелым колодцем. Снегу зимой выпадало много. Нагребали сугробы по два метра высотой, так что за ними совсем скрывались заборы. Зимой же пилили-кололи дрова. Их привозили на лошадях или на машине и сваливали у ворот. Мы таскали во двор пахучие плахи, пилили их двуручной пилой и кололи топорами. С возвращением отца дрова мы перестали покупать. Отец стал выписывать с завода древесные отходы, тару, и за считанные рубли привозил к дому полную машину.

Вернувшись из школы, мы наскоро ели (если было что), затем брали таратайки и тащились на бугор. Таратайкой у нас называлась согнутая на манер финских саней водопроводная труба или гладкий металлический пруток. На хорошей таратайке из дюймовой трубы умещалось человек десять. Большая таратайка трудно управлялась, поэтому впереди пристраивался кто– то из ребят на коньках – он и был рулевым. Доехав до Батрацкой с бугра – наша улица находилась в низине – мы толпой тащились опять в гору. Или поблизости с дорогой поливали склон водой. На этой катушке тоже катались, издирая в клочья и без того дырявые наши рединготы и манто... Катались и на самодельных лыжах, которые мастерски делали нам старшие братья. А если старшим было недосуг, то приколачивали ремешки к кривым дощечкам от бочек и ездили.

Шум и гам стоял до полуночи. Иногда удавалось прицениться за борт грузовой машины, и та везла таратайку далеко. Черпанув наслаждений от быстрой езды, все тащились потом обратно. Цеплялись проволочными крючками и за трамваи. Делали легкие санки из ломанных лыж и старых, негодных коньков. Однажды я прицепился за трамвайную "колбасу", сидел на таких санках и насвистывал (а скорее, покуривал), как вдруг санки мои клюнули, и я с лету врезался лбом в дорогу. Оказалось, что кто-то заботливо посыпал золой переезд через трамвайные пути. Конечно же, никаких благодарностей этому человеку из моих юных уст не донеслось, когда я собирал останки санок, затыкая нос варежкой, чтоб не особенно изойти кровью.

Накатавшись вдосталь, мы возвращались обледенелые домой, где мама принималась пилить нас за то, что нет дров, что не привезли на санках воды, что треплем одежду. Появлялся отец. Приносил молча воды, дров, затапливал печь. Доставал дратву, пришивал крючком внеочередную заплатку на особо бедствующий валенок. Печь гудела, потрескивали дрова, а мы сидели на полу, оттаивали, сушили одежду и кто-нибудь рассказывал что-то ужасное: про бандитов, про людоедов, про черную руку, про подземные катакомбы под городом... Постепенно и засыпали, утомленные насыщенностью жизни.

Печка разгоралась, дверцу открывали. Отец сидел перед печкой, покуривал махорку и едва прислушивался к нашим страшным историям. Дым махры втягивался в печь, а отец все смотрел и смотрел в огонь. И ничего не говорил. А в огонь смотрел только.

Вчера я немного простудился. Хрипы в глотке. Кашель. Не уснуть. Хотя – не уснуть – может, из-за разных там дум?

– Миленький, может тебе удобнее будет не стоять, а сидеть у окна? Хочешь, принесу стул помягче? Или креслице прикачу? В ногах правды нет.– Ее и в руках нет. Но, дорогая, не надо мне кресла.

– Так ведь ты можешь устать досрочно!

– Миленькая, отвяжись, ради аллаха!

– И кашляешь вслух. Давай, горчичники тебе на пяточки наклею, а?

(Действительно, говорят: в двадцать пять – необходимо иметь автомобиль, а в сорок – достаточно быть холостым... Это женщине в сорок, если она одна, лучше бы иметь автомобиль, квартиру, дачу впридачу с облигациями под паркетом, да и это не всегда удовлетворяет...)

"Ничего я в жизни не имею, хоть зовусь хозяином земли". Где-то я слышал подобное. "Я съем холостяцкий ужин, укроюсь потертым пальто. И я никому не нужен, и мне не нужен никто". Что за чертовщина прет в башку? О жизни б подумать, о проблемах мира и социализма. А оно прет, и еще, и еще. "Килька плавает в томате. Ей в томате хорошо. Только я, едрена матерь, места в жизни не нашел..."

– А?.. Горчичники? Сделай-ка мне лучше чаю, дружочек.

– Йеменского, цейлонского или индийского?

– Грузинского, второго сорта.

– Миленький – такого не держим.

– Тогда, дорогуша, иди – занимайся своими бестолковыми делами, а я стану продолжать тебя любить заочно.

Она скрылась в ванной комнате. Оттуда послышались всплески воды – стирала – и донесся хвойный дух ароматного заграничного стирального порошка. Такой, в общем, странный запах, словно кто-то вспотел под елкой.

Да, вчера она наклеила мне гренландские горчичники на подошвы ног. То ли кожа у меня стала деревянная от вредности жизни, то ли чувствовать я уже все перестал, только горчичники не работали, не грели. Зато наутро я никак не мог от них избавиться. Их словно приклеили "суперцементом", польским клеем к ногам. Соскоблить горчичники косарем тоже не удалось. Попытался отодрать их наждачной бумагой – бесполезно. Так и пошел в горчичниках на службу.

Ей хорошо стиралось. Вскоре она запела в ванной.

"Веселые напевы доносятся из ванны фирмы Хэгфорс! "

Отец мечтал носить галифе и сапоги. Это и явилось первой одеждой, которую он в силах был справить, чтобы выглядеть как люди. Вообще, выражение «жить как люди» было в нашем доме популярно. Галифе и сапоги мы поехали покупать на толкучку, которую в Казани и поныне называют «Сорочка» .

"Сорочка" вначале находилась прямо на центральном колхозном рынке. Затем толкучку перенесли за Арское поле. По воскресеньям туда стекались массы народу с узлами и чемоданами барахла. Тут продавалось тряпье, обувь, которую давно пора выкинуть на помойку, продавались порнографические открытки и карты. Здесь можно было купить мех, ковер, самокатанные валенки-чесанки, оренбургские платки...

В стороне продавали ватные стеганные одеяла, самовязанные накидушки, подзорники, занавески. Живое участие в торгах принимали, как правило, цыгане. Перед ними валялись вороха тряпья и цена любой тряпки – три рубля. Там можно было откопать более менее приличное платье, рубашку, и растерзанный пиджак, сапог без пары и ремешок – то ли на тощую собаку ошейник, то ли для ручных часов...

Невдалеке от цыган торговали мужики самодельными татарскими тапочками. Впоследствии такие тапочки стали продавать в магазине "сувениры", что открылся на улице Баумана в эпоху расцвета Хрущевских преобразований... Поговаривали люди, что на Сорочке можно купить все, вплоть до шестидюймового орудия, только в разобранном виде.

Много продавалось военного обмундирования – из армии сокращали безграмотных офицеров-выдвиженцев. Мы с отцом долго толкались у рядов. Приехали в то воскресенье очень рано, потому что самый разгар торговли считался где-то в районе шести утра, когда еще на дворе темень. Трещал мороз. Густой пар из мата витал над головами.

Торговали тут всем, что только возможно продать, торговали, пританцовывая, цепляя за локти покупателей, и тыча им в физиономии товаром. Отец выбирал галифе. Долго примеривался к цене, к размерам, и наконец выбрал самые большие. Он почему-то все любил великоватое после лагерей – простору хотелось, видать, во всем. Там же срядил и хромовые сапоги, отличные сапоги ручной работы, на березовых гвоздях, за сто шестьдесят рублей. Старыми.

В стороне продавались перины и подушки. Там же продавались патефоны и саратовские гармошки, тальянки, хромки, гармошки русского строя, биш– планки и даже баяны с аккордеонами. Казань славилась гармонными мастерами. Я с любопытством вертел головой, посматривал в ту сторону – сам гармонист. Хорошая гармошка, услышал краем уха, тянула на восемьсот рублей. Продавцы-мастера играли на них покрасневшими от холода пальцами, не обращая внимания на игру соседей-конкурентов. У них как бы шло соревнование – чья гармонь сильнее, голосистее, чья гармонь слышнее остальных. Под этот перелив двадцати гармошек и десяти баянов тепла и жила толкучка. Сквозь писк и визг гармошек, прорезывался буржуазный звук трофейных аккордеонов "Хорх ".

Казалось, весь город и все окрестные деревни собрались на площади-майдане, огороженной высоким дырявым забором. Крики и шум, шарканье тысяч ног, игра патефонов и гармошек сливались в сплошной гул. В десять утра Сорочинское столпотворение редело. Все, словно по команде, двигались к трамвайной остановке, и уехать отсюда в этот час казалось делом невозможным. Благо еще, что рядом пролегала железная дорога, по которой изредка проходил пригородный поезд. Вагоны его в таком случае заполнялись до отказа. Парни лезли на крыши, прицеплялись между вагонами, висели на подножках. По тротуарам Сибирского тракта двигались могучие толпы. Словно дореволюционные каторжане решили вернуться из гибельной Сибири обратно. Люди поколачивали валенками, покуривали, смеялись. Кто-то что-то купил, кто – продал. Не купить на Сорочке ничего – делом было немыслимым. Даже имея в кармане рваную трешку. Впоследствии Сорочка стала притоном спекулянтов и фарцовщиков. Власти города относили ее все дальше и дальше. Не раз закрывали, разгоняли с милицией, устраивали облавы, но Сорочка живуча – хоть хлорофосом поливай. В наше время здесь развернулся огромный мотоциклетный толчок. Рано утром съезжаются тысячи мотоциклистов не только из Казани, но и из других городов Поволжья и Предуралья...

Тогда мы с отцом направлялись с Сорочки пешком. Вероятно, я замерз, ибо мы зашли к слепому Батрашову. (Они жили – нам по пути. В большом доме, в комнате с тамбуром. Кроме Батрашовых в квартире жили еще две офицерские семьи.) Слепой сидел на корточках и топил печь льготными дровами.

Мы с отцом пошли в магазин за водкой, а слепой принялся возиться с закуской. Потом мужики пили и разговаривали. А я болтался на широкой коммунальной кухне. Его жена тетя Тася вручила мне банку из-под сгущенного молока. Я звучно выскребал железной ложкой засохшие бугорки и удивлялся: "Живут же люди – сгущенка у них засыхает! " В нашем доме подобного бы не случилось, окажись, волей рока, банка сгущенки там. Ее бы не только вылизали, выскоблили, вымыли, но и, думаю, этикетку бы слопали. Так бы обработали, что служила бы потом банка нам зеркалом.

35

Как условились, мы встретились с Хахановым на Невском, и он предложил поужинать в ресторане. На что я сказал ему, что материально не соответствую в данный момент ресторану.

– Мы же не станем зеркала бить и в фонтан нырять. Хватит – не волнуйся.

Но я, тем: не менее, волновался. Дело в том, что друг-приятель был шибко неугомонный человек, каких бы в цивильный город без намордника впускать не следовало. Главное – никакие инструкции и предупреждения на него не действовали.

Мы шли по летнему цветастому проспекту. Хаханов резал духоту воздуха расправленной грудью, на которой трещала по швам чистая розовая рубаха. Возле всеизвестного "Сайгона" (кафетерия при ресторане "Москва") околачивались разные хиппи, панки и прочие лентяи, с виду похожие скорее всего на нищих иностранцев или же – на наших блаженных. Некоторые из них обреченно сидели на паперти этого божьего приюта. Хаханов не мог пройти мимо. Он остановился около них и стал спрашивать, отчего они не стригутся и не моются, и почему они такие чудики. Они посмотрели на него высокомерно, как на идиота. (И правильно!) Но он был настойчив, тогда блаженные встали и стайкой направились в кафе.

– Что ты к ним привязался,– сказал я. – Человек имеет право ходить так, как ему заблагорассудится.

– Человек не имеет никакого права. Человек это право либо зарабатывает, либо берет. Но главное – зарабатывает, понял? – возразил Хаханов.– Постой-ка! – он внезапно притиснулся к лотку с тортами, за которым стоял сытенький холеный мужчинка, весь в фирме, при золотых печатках. – Здорово...– сказал ему Хаханов и свойски подмигнул.

– Здорово,– с усмешкой ответил тот и принялся возиться с коробками.

"Ну-ну,– подумал я.– А что здесь северянин выкинет?"

– Ты что ж это? – спросил Хаханов соболезнующе продавца.– Инвалид, да?

– Почему? – тот рассчитывался с женщиной за торт.

– Или болит что?..

– Ничего не болит. Даже зубы. О!.. Давай, шагай дальше и ширше, не мешай-ка...

– А что же ты, парень, торгуешь? Ведь неудобно же – люди на тебя смотрят.

– Работаю потому что,– огрызнулся продавец.

– Так разве это работа для мужика? – удивился искренне Хаханов.

– Иди-иди дальше. Или помочь тебе – походку продолжить? Вон, сейчас мента позову. Он тебе скорость включит.

– Зови. Я не о милиции. Я думал, что ты просто инвалид... Эх, небось, мечтал мальчишкой в космос, а? Ну, давай – решай, пока не поздно. Поехали со мной! – загорелся он. – Я под Киев сейчас! .. Вот где дела... Или – к нашим, на полярную станцию, ну? ..

Продавец захлопнул в ответ лоток и покатил его по тротуару.

– Ты не сомневайся,– торопился за ним следом Хаханов, хотя я и держал его за локоть.– У нас хорошо выходит. В среднем по шестьсот. А бывает и по тысяче, когда с морозными и коэффициентом!.. Да еще полярки набегут...

– Отвяжись! И у меня бывает не меньше...

– Поздно же будет потом!

Парень почти бежал от него.

– Слушай, действительно! Что ты, как репей прилип,– сказал я ему.

– Дурачок ты,– сокрушенно вздохнул северянин.– Пожалеешь же в старости...

– Не волнуйся – не пожалеет. Пошли дальше. Что ты ко всем подряд пристаешь,– потащил я его в сторону.

– Так жалко ж его. Ты, правда, лучше здешние порядки знаешь.

– Обязательно с тобой в какую-нибудь историю влипнешь... Кончай. Веди себя прилично. А то помнишь – в прошлом году взялся цыганок устраивать в детскую комнату на вокзале.

– И устроил же!

– Так цыгане ж привыкши.– Ну и что? И цыганам пора отвыкать на полу валяться. Сколько же можно! У нас все равны.

– Лучше, конечно, с тобой встречаться на дому... И желательно, на Ямале. Там ты спокойнее.

– Как хочешь, но поужинаем в ресторане... В самом лучшем. Ни разу не бывал в самых лучших.

– Только трудно попасть...

– Врешь, – уверенно сказал он.– Как это трудно попасть в ресторан? Кому захочется есть дороже, чем дешевле? Это у меня как бы последнее желание. Праздник души – получил работу, о которой мечтал!

– Там у многих – праздник души. Порой – ежедневно.

– А я спрошу там.

– Вот этого только не надо!

– Ладно. Но – для тебя.

Он почти сдержал свое слово, и вечер выдался почти без закидонов, если не считать некоторых несущественных мелочей. Прошел сквозь швейцара, выговорив ему, что тот не знает своих обязанностей, что тот обязан радоваться посетителям, а не глядеть на них рублевыми глазами. Оттеснив швейцара, пригласил всех, кто стоял у дверей, войти. Толпа вошла. Швейцар засвистел в милицейский свисток, но было уже поздно.

Мест не оказалось, хотя половина столиков пустовала. Тогда Хаханов принес из какой-то подсобки столик сам. Потом он сманивал официанта ехать с ним в Чернобыль. Пить он не стал вовсе, чем удивил обслугу.

Когда установился порядок и нам принесли еды, Хаханов вышел на минутку и привел трех совершенно законченных проституток, усадил их за наш столик и мне (!) стал объяснять, что "девушки не успели в столовую, что они студентки и живут в общежитии, где буфет только что закрылся на капитальный ремонт ..." Видимо, они наплели ему про столовую и буфет! Заказав им по солянке, по бифштексу и компоту, он успокоился. Они, конечно, же почти не ели. Им, естественно, хотелось другого. Не за тем сюда тащились. Из– за девушек этих впоследствии вспыхнула в вестибюле блиц-драка персон на десять, которая окончилась боевой ничьей.

Возвращались к дому на частнике. Хаханов никак не мог понять, что от него хочет владелец "жигуля". На Севере, шш там, вон я в Челнах жил, не заведено платить шоферу, если он взялся тебя подкинуть по дороге. Не только за какие-нибудь пять улиц, но и за сто, за двести километров – денег с тебя не возьмут. А если предложишь трешку – могут и в рыло съездить. И тут, когда владелец машины сказал с усмешечкой "на бензин", Хаханов велел ему ехать к бензоколонке. В бак вместилось не больше пяти литров. Хаханов укоризненно сказал:

– Как же тебе не совестно врать?! А еще комсомолец, наверное!

(Ну-у, братцы, я таких придурков давненько не встречал! Даже в нашем Кинематографе!)

Водитель, пользуясь тем, что мы вышли, захлопнул дверцу, не пустив нас в машину, и в щелочку закручиваемого окна крикнул:

– Два идиота!

(Я-то при чем?!)

– Канай по холодку, пока не помяли твою фольгу! – лениво посоветовал ему Хаханов.

Мы перлись пешком от бензоколонки и Хаханов говорил:

– Люблю я белые ночи! У нас на Ямале сейчас полярный день. Ума не приложу, как буду в Хохляндии спать?! Там ночи, говорят, совсем черные, а я так не привык...

– С твоими выкрутасами – вот премся пешкодралом, правдолюбец, правдоискатель сраный!

– Перед сном полезно даже таким дуракам, как ты.

36

Вы идете следом и никто не спросит, куда это я вас? Зачем?.. Да и я-то хорош: по Невскому, по паршивой Сорочке. Вкривь и вкось, сикось-накось... То ли сам не знаю, куда веду, то ли страшно мне по привычке становится за ту ответственность, которую взвалил на себя. Вы вправе спросить меня, а было ли что-то хорошее у тебя в жизни? А то все гундосишь, ноешь, лаешь, хаешь, порочишь, упрекаешь, винишь, ругаешь, злопыхаешь, брюзжишь, ворчишь, скулишь, плачешь, мямлишь что-то. Клянешь всех и все. Под решетом родился, что ли, в погребе? Или в детстве в бочку квашеной капустой свалился? Тут вон некоторым товарищам, выяснилось, и вовсе непонятно, зачем вся эта петрушка? К чему наворочено этой тягомотины воз и маленькая тележка? Я бы, конечно, объяснил особо бестолковым, что и как сделано, из скольких пластов состоит данная наша дорога, какой герой для чего выписан и обрисован, где служит главный герой "я", и где он сшибает деньгу для прожитья и выплаты алиментов, и даже взялся, было, за дело, даже запланировал такую «Главу для бестолковых», но потом одумался – зачем? Кому эти пояснения затянувшейся концовки анекдота? Дурак не догадается, а умный – и так все поймет. А повесть, пока я находился в замешательстве, и вовсе обнаглев – сама потекла, в руки уже не дается. Я пытался править кое-какие главы, ну, хотя бы многочисленные «было» повычеркивать. Не даются! Паршивые «было» не даются, боже!.. Заглянув через плечо в рукопись, один гражданин сказал, что герой-то у меня подкачал – нуль он кромешный, бездействующий. А он должен работать на сюжет, занимать активную жизненную позицию... На что я возразил, что нулей у вас навалом, благодаря чему у вас всюду миллионы: стали, зерна, людей, кубометров, одиноких. Только есть большие нули, с обруч хула-хуп, а есть малюсенькие нулики, с маковую баранку... Посмотри – изберут, бывало, свинарку в Верховный Совет – она что? Действующий герой, что ли? Сократиха? Раз свинарка – значит, хреново училась, значит, учеба не поддавалась ее мозгам. Как же она может сенаторшей быть? Если у нее ума на простую «арихметику» не хватило? Она со своими считанными извилинами нами руководит? Решает государственные задачи? Как вам с тобой лучше жить, тем, которые валандались в университетах? Получается, как в дурной сказке – умные ушли, честные спрятались, а власть захватили остальные. Вот и нету белого батона в черноземной деревне. Или – весь зал сидит и торжественно голосует «за». Неужели ни у кого нет и не было сомнений ни по одному вопросу? Или долго-долго подыскивали по всей стране таких бесхребетных, беспринципных, трусливых людишек, чтобы удобнее было со многими нулями единице чувствовать себя миллиардом, а? Нам говорят, что вот он – цвет державы, весь в зале собран, краса и гордость народа и партии. Что вам тогда, грешным, делать? Если гордость ваша получается такая марионеточная? Человек с хорошей анкетой – опасный человек! Берегись его. Говорят, как-то приняли решение с завтрашнего дня всех вешать (по просьбе советского народа). Кто «за»? Единогласно. И вдруг вопрос – да, слушаем вас! Скажите, пожалуйства, а веревки свои приносить? Или со склада, казенные выпишут? Но это – частности. Народ давно привык в эти спектакли не верить, а верить в надбавку к зарплате, в кусок колбасы, в украденный с работы электродвигатель или фанерку, и бытует частной жизнью, и его теперь дубиной правды надо поднимать на какие-то свершения. Так же – досыта насвершались и по многим программам и плавам семимильным давным-давно живем в будущем, в коммунизме. (Кстати, как-то мужичье ваше неугомонное свистнуло на предприятии листовую платину и наварганило из нее ведер бабкам, по бруснику ходить. Откуда им было звать, что это платина. Ну, толкнули они одно ведро старухе за портвейн. Потом оценили эксперты, стоимость его определили – получилось, триста тысяч с мелочью.) И живут единицы, притворившись нулями – так целее будешь. Еще говорят, что народ у вас делится на черных и красных. Красные пьют красное вино, у них красные морды, они ходят в магазины с красного входа и так далее. Черные едят черную икру, ездят на черных машинах, и в магазины проникают с черного входа... «Если твою белиберду напечатают,– сказал другой товарищ,– тогда действительно гласность грянула, а не пустые слова». А третий сказал коротко, глянув, о чем пишу: «Посадят».

И я жду – куда: в высокое кресло или на кичу, теплую еще от моего отца.

Ну, так какой вопрос там прозвучал? Было ли у меня хорошее в жизни? Щас, почухаю в патылице, соображу, смикичу и отвечу. Щас.

Действительно, граждане попутчики, было. Только поросло все пылью и паутиной, как гитарка, струн которой касаться не хочется уже несколько лет – незачем, думаю. Как пианино, по клавишам которого только и бегают мои сорванцы, создавая невоображаемый грохот на все этажи бывшего моего (не моего) дома. Счастье иметь? Или счастье – в минуту невзгоды прикрыть очи и замреить в душе огонек о когда-то минувшем дне, часе, минутке? Или томиться предчувствием хорошего? Или знать – что наступит оно?

Всегда было хорошо в начале, и казалось, в такие мгновения, что на зонтике улетишь к облакам. В детстве я был вечно бит и голоден, но сейчас вспоминаю детство, как океан лазуревого счастья. Я был счастлив в своей первой любви, в шестнадцать лет, когда душа долгое время находилась в сладостном томлении, и я не замечал неприятностей в качестве подзатыльников и ругани. Потом меня совали головой в помойный ушат, говорили – это жизнь. Я очухивался, долго приходил в себя, и следующее счастье было еще слаще, так как оно являлось человеку, поверженному духом. Но история повторялась, и с каждым разом все тяжелее было подступиться к счастью, поверить, что оно бывает, и каждый раз оно было еще слаще ... В последний раз я просто-таки сходил с ума от нахлынувшего счастья, и как-то странно воспринял в последний раз мое уже любимое помойное ведро как простую водную процедуру. Вот тебе и ощущение полета. И наоборот. Затомишься, бывало, вспоминая теплую летнюю ночь, ее в беленьком платьице, самого себя, готового на любой подвиг, и балдеешь, и торчишь (так сейчас говорят подростки. А я, к сожалению, на пятом десятке остался трудным подростком, так и не пережив, не изжив переломный возраст. Как-то получилось, что переломный возраст мой растянулся на всю жизнь), и вдруг вспомнишь, нечаянно, а она ж меня предала, продала. Ну и что, думаешь. Все предавали. Это естественно. А вот, как ни странно, вспоминается то и дело один простенький случай.

Предыстория его такова. Летом жена сообщила мне, что она беременна. Мы с ней обсудили этот вопрос. Я втайне порадовался, потом стал прикидывать – на какие шиши жить, пока она полтора года будет сидеть дома с новым ребенком. Шишей вблизи особенных не наблюдалось. Из моей двухсотрублевой зарплаты вычитывали подоходный, профсоюзные взносы, алименты – итого, тридцать девять процентов, и от зарплаты оставалось жалование. Значит, надо где-то грабить, с топором в руках, по ночам. (А то днем – на работе.) Вспомнив про топор, я вспомнил, что знаю, как с ним обращаться, где пусковые кнопки на топорище, и кинулся на шабашку – строить дом. Шабашка, конечно же, мне была уже не по здоровью. Несколько лет под землей и на Севере даром не прошли. Не курорт это, ребята, не Пицунда – гадом буду!.. Но взял я сам себя за штаны и приказал. Ради будущего. И вот. 0-о-о! – поднимаю бревна с шести утра до десяти вечера, с шести утра до десяти вечера я превращаюсь в скотину, в тягловую силу, корячусь, и в редкие выходные – навещаю свою пузатенькую женушку. На работе собрал правдами и неправдами все отгулы за народную дружину, за пожарную (свои и чужие), за учебу, за все-все-все – по сусекам. И рву жилы, и становится мне худо в конце шабашки. Да тут еще и простыл, с температурой, но болеть, товарищи, в такой момент никак нельзя. Болеть – роскошь. Она меня жалеет, и то и дело говорит, чтобы я отдохнул денька два как-нибудь, подлечился... Но этого я допустить не могу. Время дорого стоит, а ей впереди еще полтора года сиднем сидеть, а на какие шиши? По сотне в месяц требуется пристегивать к моей кастрированной зарплате. Я, как дурак, глажу ее живот, а сам думаю, что ничего, мужик, ничего... Проскочат эти полтора года, и дальше станет легче. Авось в больницу лягу потом, подлечусь. И вкалываю ради будущего дальше, упиваясь мыслью, что раз я мужик – значит, я просто-таки обязан обеспечить жену, детей, иначе грош мне цена в базарный день, и не мужик я тогда буду, а дерьмо... И пру бревна уже на верхние венцы. Как назло постоянно лили дожди, и простуда не проходила, и в шесть вставал я с температурой и брал топор ... И тут еще кровь пошла из задницы... И вот – в золоченой раме я – с пачкой денег, заявляюсь домой. Вот я моюсь в ванной, надеваю чистую рубаху. Все, дело сделано! Мой детеныш обеспечен. Петру гарантирую еще братана (или сестренку) нужно подчеркнуть... "Завтра,– говорю за ужином, растирая задубевшие ладони со множеством ссадин и заноз,– отнесешь деньги на книжку, и как выйдешь в декрет – станешь снимать по сотняге в месяц. Там видно будет, когда надо – побольше, когда надо – поменьше". Там видно будет. Она кивает. Но ничего не говорит. Я же рассуждаю, что еще надо будет коляску, кроватку, разные там тряпки и прочее, да и ей необходимо просторное пальто и сапоги без каблуков...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю