355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Суров » Зал ожидания » Текст книги (страница 2)
Зал ожидания
  • Текст добавлен: 16 июня 2017, 11:00

Текст книги "Зал ожидания"


Автор книги: Валерий Суров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)

Помню, в лютые морозы мама бегала на работу в резиновых сапогах да в железнодорожной шинели. А до фабрики километров пять... Потом справила польский военный китель. Перешила его на руках...

Детство почему-то вспоминается только хорошим. Единственное отрицательное ощущение осталось у меня в памяти – это чувство голода. Голод (после сытой московской жизни) я переживал особо остро. Наиболее трудно приходилось зимой. Летом-то можно поискать что-нибудь, поесть зелени, да и тепло повсюду. А зимой!.. Понятна моя радость, когда, заболев брюшным тифом, я угодил в больницу, приобретя право на завтраки, обеды и ужины. Аппетита, конечно же, не было, но я ел. Ел через силу, постоянно помня, что еды этой не так давно не было, и выздоровлю – ее опять не будет... В больницу ко мне не ездили, потому что на дорогу уходила стоимость буханки хлеба, и все равно посетителей в палату не пускали... С казенным питанием мне не раз везло. Однажды я свалился с крыши и опять посчастливилось попасть в больницу. Болеть не болел, только кружилась голова, когда вставал на ноги, но зато ел досыта. Правда, когда я влетел в больничные палаты с заворотом кишок,– там уж не до жратвы было. Куда глотать, когда в брюхе все перепутано. Помню, доктора даже пытались разрезать мне живот, чтобы распутать мой ливер.

Говорят, кто наголодался, набедствовался в жизни, тот потом становится жадным, у него проявляются наклонности к накопительству, к роскоши (если есть возможность). Не знаю – жадный я или не жадный. Не мне судить. Не раз брался копить. Раз накопил сто сорок рублей, во они почему-то пошли прахом... И с тех пор не брался. Вот до сих пор и не имею ни хрена. Даже угла своего. Валяюсь на чужом диване, на чужой подушке, и на ногах чужие (дежурные) тапочки, а в благодарность за это – цветочков ей даже не принесу. Да-а, осталось еще такое во мне – пересиливаю себя, когда покупаю цветы. В сознание не укладывается эта пустомельная трата денег. Не могу понять, как это, отдать за три цветка стоимость пяти килограммов сахара или тридцати батонов? За понюшку-то?! Эх, надо было, как пошел работать, откладывать хоть по пятерке в месяц. Сейчас бы сколько там было? Наверное, тысячи б полторы запросто! Вот было бы у меня полторы – я бы, в первую очередь, пошел в сберкассу, снял бы... Нет, так ничего не получится!

Сейчас, вероятно, даже пожалеют маленького человека, у которого отец находится в тюрьме. В то время, при большой плотности в классе, я сидел за партой один. Ребята меня дразнили. Пытались за меня вступиться братья, но, изголодавшие и отощавшие, оказывались биты. Как-то один диссидент утверждал при мне, что Сталин усадил в лагеря чуть ли не каждого второго мужика. А я думал, как же! Ведь я один в классе был сыном «бандита». Остальные же имели отцов. Не все, конечно. Да и отцы-то были – военные инвалиды. А у кого вовсе не было отца – матери родили их приватно, без брака, так как мужиков повыбивало на войне, и они превратились вместе с сахаром и крупой в дефицит. У меня отец пилил тайгу в воркутинских краях, а больше ни у кого.

Начал я учиться с того, что променял пенал, а затем и букварь на хлеб. Вечером мать меня выдрала, но зато я наконец-то наелся. Я мечтал стать жуликом, чтобы незаметно забраться в школьный буфет, досыта наесться, а там можно и погореть. Может, тогда меня заберут и посадят к отцу в тюрьму?.. Но что-то всегда мешало мне проникнуть в чужой портфель и добыть оттуда бутерброд, яблоко или еще что-нибудь съестное.

Может, в порыве голодного приступа, не управляя своими конечностями, вернее, не в силах контролировать их действия, я бы и грабанул кого-нибудь копеек на сорок, да матери боялся страшно. Она нас драла, лупила, секла, спускала шкуру, била как сидорову козу и еще пуще, чуть ли не каждый день устраивала выволочку, буздала, жогала, снабжала затрещинами и подзатыльниками. Но и мы, полагаю, заслуживали эти порки с лихвою. Крапиву вокруг дома мы заранее выедали, а за прутьями с березы матери уже приходилось не только тянуться, но и прыгать – нижние ветви уже были все пущены в дело. Зимой наметенные ветрами сугробы помогали ей дотянуться до прута нужной упругости, а летом она колотила нас тем, что подворачивалось под руку. Одной березы возле дома было явно недостаточно. Из всех четверых один Колька был долговязым тихоней, да еще и заикался. А поскольку мать его не лупила, делали это мы. По принципу социальной справедливости.

В школе я не слушал, о чем говорила учительница, и получал двойки, а вечером – ременный гарнир к ним. Учительница же старательно ставила меня в пример, как сына "бандита, который грабил на большой дороге людей, пуская в ход длинный нож", и мудро приговаривала, что "яблоко от яблони недалеко падает". А я в это время думал – где эта яблоня растет, и какое это яблоко...

Впервые я почувствовал, что такое заключение, после того как, не вынеся отчуждения, решил отомстить одноклассникам. "Жулик, жулик! Шпана! Бандит!" – кричала мне девочка. Сытенькая такая девочка. Схватил ручку с пером и принялся гоняться за мальчишками и девчонками, пытаясь в кого– нибудь это перо вонзить. Казалось в этот миг, нет больше счастья на свете, как вонзить перышко № 11 в пухлую щечку этой девочки. В классе поднялась паника. Девчонки визжали, мальчишки вопили в страхе. Все, давя друг друга, вываливались в коридор... Изловил меня угрюмый инвалид-дворник и замкнул в чулан.

Когда окончились занятия, меня в чулане позабыли. Я очень хотел "на двор", но в чулане не нашлось ни ведра, ни дырочки, и я терпел. Я слышал, как все ушли из школы. Как школу замкнули. Принимался кричать, стучать. Но никто не откликался. Каким-то образом мне удалось выбраться в комнату, где лежал мой портфель. Затем – в форточку я вывалился на улицу. Наконец– то помочился и пошел на пустырь, на Ямки. Нашел непотушенный, тлеющий костер. Раздул его, подкинул палочек, щепочек, сидел у огня и размышлял о том, что где-то есть такие края, где полно еды. Вспоминал бабушку, обвинил ее в том, что она рановато умерла ... И так захотелось мне теперь убежать – убежать туда, в Воркутинские края, найти отцову тюрьму, и попроситься жить с ним. Там, в тюрьме, я бы никому не мешал. Я бы сделал себе маленький уголок под нарами, натаскал бы туда листьев, лопухов, веточек, и жил бы в бараке, как собачка место бы занял, вот чуть-чуть... И папа приходил бы вместе с солдатом, под штыком, я бы его ждал... Размазывая слезы, я пытался при свете костра писать письмо в Москву... Свернул треугольник, надписал адрес: "Москва, Кремль, Отцу Сталину" – и отнес письмо в почтовый ящик. Мне казалось, узнай Сталин про меня, про братьев и маму – он отца отпустит, а нам пришлет какие-нибудь подарки. Мне бы вот валенки неплохо – зима на дворе, а братьям по лыжному костюму. Да не мешало бы пару телогреек на четверых. Мы бы менялись... А может расщедрится – и пришлет пиленого сахара?..

В этот раз мать меня почему-то не колотила, чем я был очень удивлен. Странные люди, эти взрослые,– и ремень вот он лежит, и я явился. Казалось, дери – не хочу! .. Вместо этого она предложила поесть картошки, которую пожарил Вовка на керосине (вместо масла). На следующий день, в школе, матери сказали, что меня надо отвести к психиатру. На что мать ответила, что неплохо бы в психбольнице помариновать самих учителей. Ее обозвали грубиянкой, а она их – сучками. Завершилась эта история тем, что меня все-таки отвели в роно для того, чтобы переправить либо в детдом, либо в школу для трудновоспитуемых детей. В роно тетенька оказалась доброй. Меня отправили обратно, в родную школу.

На удивление окружающим, а в первую голову, самому себе, я вдруг с голодухи принялся хорошо учиться. Вначале мать меня драла, считая, что я сам налепил пятерок в тетрадях, а потом отступилась и драла просто так, по инерции, за компанию с братьями, чтоб им не обидно было терпеть лишения. Первый класс закончил чуть ли не "отлично". Дразнить меня перестали: то ли боялись, то ли еще что? Скорее всего, меня стали считать ненормальным, психом, которому ничего не стоит замогилить любого обидчика, будь он даже одноклассник.

Ничего мне Сталин не ответил. А потом уж и помер. Сам, говорят. Мать, правда, вызывали "куда следует". Она даже не сказала – куда именно. Вернулась мрачная, молчаливая. Сняла шинель, села на табуретку и задумалась.

7

В районе новостроек из окна открывается широкий простор. Ширь и размах пустыря заплыли чистым воздухом – кажется, что если присмотреться, то можно увидеть вдали либо Карелию, либо Вологодскую область... Но намедни туда привезли вагончики. Явились строители. Буквально в ста пятидесяти метрах от окна, и начали вести кладку большого кирпичного дома. Да так шустро взялись, что люди в очереди за финскими яйцами говорили: «Не иначе, как для бояр обкомовских строят. Подождали, покуда район обустроится, появятся школы, поликлиники, магазины, транспорт заснует...» – "О, брешут люди! – возмущались другие.– Глупости-то не городите! Зачем им общественный транспорт, ради бога?! А школы? Для ихних детишек закрытые школы-то!.. И поликлиника у них своя, спец, и магазины им ни к чему – все на дом кухарки доставят ". Вместе со строительством дома вступило в завершающую стадию строительство станции метро. Ну, все совпадает. Нормальному человеку в таком доме квартиры не дадут. Ну, конечно, не боярам, может, а так – мелким шавкам, функционерам, или, как их еще называют, «пиджаки». А, еще пишут про дачные домики в Казахстане, словно их в Ленинграде нет. Глядите – в Осиновой роще, или в Комарове ... Вся дорога легавыми уставлена, через каждую версту ... Так и зыркают зенками-то... Им бы, толсторожим, дармоедам, по лопате в руки, а не свистеть в свои свистульки... Ряхи-то разъели на наши копеечки... Вот такие разговоры в очередях. Очереди – это не единственное наше достояние. В очередях мы проводим четверть жизни, а бывает, и треть. Вот в очередях и поперемоют косточки не только труженикам милиции и тупоголовым генералам, но и Рейгану, и Громыко, и Горбачеву, особенно с женой... А дальше боязно и говорить, о чем судачат люди, невзирая на гласность. Черт знает, может, и можно? А ведь, может, и так – говорите, граждане, говорите побольше, а мы себе заметим говорителей... А может, и правда – наконец-то можно?! Но ведь мы не привыкли так. А привыкли к тому, что язык не только до Киева, но и до Воркуты может довести, до Магадана. Поэтому снимем шляпы и помолчим, а тем, кому шибко интересно, что говорят в очередях, пускай идут сами, потолкаются, послушают народ. Впрочем, наверняка толкаются и слушают.

А над Питером распростерлись белые ночи!

Поначалу я решил сдать всю стеклянную посуду и выесть залежалые продукты из кухонных шкафов, так как денег осталось совсем мало, да и те не бумажные. Триста за дачу отдано на лето жене, и сто пятьдесят отослано первой жене, потому что она опять позвонила в партком и сообщила, что я ей за всю жизнь не выплатил ни копейки. В парткоме я, смущаясь, доложил, что плачу алименты аккуратно, что кроме алиментов посылаю либо деньжонок, либо барахлишка, но там больше поверили письму, чем моим устным россказням, хило подтвержденным квиточками от почтовых переводов. "Пишет же человек,– сказали.– Напрасно, что ли?"

Сварив себе кашу из концентрата "детское питание", оставшегося от младенческого периода среднего сына, я поел, выковыривая кончиком ножа жучков-крупоедов, в одиннадцать часов вечера, наблюдая в окно, как девушки-подростки с насвеколенными щеками лаялись матом с тридцатилетней потаскухой. Та стояла на балконе, слегка пьяная, слегка растрепанная, в полураспахнутом халате, и обличала девиц, и осуждала их аморальное поведение – и тоже матом, только хрипло.

Моя после каши тарелку, я опять подумал о Жорке. С его-то ломанным позвоночником тащиться с чемоданом, с рюкзаком?.. Помню, был у нас такой приятель бесквартирный, вроде Жорки. Его звали Коля. А мы, смеясь, называли его "Николай-нидворай" ... Поезд прибывал в пять утра на Московский вокзал. В четыре утра я не мог выехать с Выборгской стороны из-за еще разведенных мостов, да и транспорт в такой ранний час не ходил, поэтому на другой берег Невы надо было перебираться загодя.

В двенадцать ночи, сетуя на то, что не высплюсь, стал потихоньку собираться ехать встречать гостя.

Захлопнул дверь и подумал, что теперь надо будет битых пять часов сидеть в зале ожидания. И не подумал даже – взять с собой какой-нибудь журнал! Но возвращаться не стал.

Автобус подошел быстро. И в половине первого я уже сидел в вагоне метро. Было пустынно. Ехали какие-то пожилые люди, парочка пестрых девиц, кучка парией. Один с серьгой в ухе. Захотелось почему-то плюнуть ему в морду, но без труда подавил в себе это желание. "Вот так все мы не вмешиваемся, а жизнь течет наперекосяк! .. То ли нас отучили вмешиваться?.. Вон, под Киевом трагедия, а тут – серьга в ухе! Торчальщики! .. "

На площади Восстания фланировали потаскухи. Вытуренные из ближайших ресторанов, кучковались компании южан. У "Невского", у "Октябрьского". В анфиладе вокзала, со стороны Лиговки, стояли две потрепанные проститутки последнего разбора, дожидаясь клиентов. Они, видимо, совсем уже отчаялись, и готовы были переспать с кем угодно даже за трамвайный талон на двоих.

Все лавки в зале ожидания были заполнены. Я послонялся туда-сюда и опять с горечью подумал о людях, спящих, как свиньи, на полу, и что это происходит у всех на глазах, и что это никого не касается, и что людей у нас не жалеют. Из многочисленных киосков работал только аптечный, торгуя румяными клизмами, которые в изобилии зрели на верхних полках. По перрону к последним электричкам торопились пригородные жители, подзагулявшие до ночи в Северной Пальмире. Иных покачивало от усталости. Сонно стоял у касс милиционер с грустной овчаркой. У лап собаки валялся надкушенный не ею вокзальный пирожок.

Народу на вокзале было гораздо больше, чем в былые времена. Авария в Чернобыле отпугнула любителей отдыхать на юге от Причерноморья, и многие кинулись тратить отпускные монеты в Прибалтику, в Ленинград...

В кассовом зале, прямо на полу, спали люди. Приткнуться было некуда. У воинских касс запоздавшие комнатосдатчицы ожидали богатых клиентов. Мне товарищ говорил, что койка стоила уже шесть рубликов в день, вернее, в ночь. Уточнять я цену не стал, хотя коек была полна квартира. Брезговал даже думать об этом, потому что снял дачу, комнату метров семь и веранду – за триста. На два с половиной месяца. Заплатил за воздух в Рощино. И то, говорят, повезло!

Оставаться на вокзале не имело смысла, и я поплелся переулками на Витебский вокзал, в надежде, что там свободнее.

Я шел по Лиговке, и у меня было ощущение, что это не белые ночи стоят над Ленинградом, а просто как бы выцвел город после долгих дождливых стирок и сырых туманов минувшей весны...

8

...Пустился я в это прозаическое странствие, опираясь на посох пережитого, и если я всегда видел конечную цель очередного пути, то теперь, как поводырь, волоку за собой компанию доверчивых читателей, и говорю им: "Там, там... ",– и тычу пальцем – на горизонт показываю, а сам, братцы, не знаю, что «там». Каюсь – не знаю. Но идите – постараюсь я показать как можно больше, а если уж и не больше – то ярче... Посох-то слишком длинный – иной раз аж за облака зацепляется. Но так положено – с посохом, хотя, кажется, и не слепой.

Милые! Есть такие вещи, которые и слепой видит. Есть. Но молчит, словно бы он одновременно и глухонемой.

А наше поколение – странное поколение. Мальчишками мы застали обрубки фронтовиков; пытались, тужась, понять – что такое ХХ съезд партии, и веря свято непреклонно очередным решениям, рвались в будущее, не щадя сил. Мы думали, что действительно справедливость восторжествовала, что чуток поднавалиться и наступит такое изобилие, какого не снилось ни одному миллионеру. Это мы внесли свой посильный вклад в увеличение смертности мужиков, наша заслуга в том, что если в шестьдесят первом году среднестатистический мужчина помирал в шестьдесят семь, то ныне – в шестьдесят один. Зайдите в любую больницу – она полна сердечников сорока – сорока пяти лет. Мы не были хозяевами в своей стране, правителями – все было сделано для того, чтобы убрать нас с дороги, чтобы отстранить наше поколение, изничтожить, унизить, нивелировать личность, сделав его и в семье нулем. Поэтому-то мы и остались на пятом десятке борьками, вальками, петьками, гришками – смотрите: не прирастают к нам отчества. Никак. Большая заслуга в том нашей государственной политики. Мы кричали, потом нам кричали, чтобы мы не кричали. И мы поняли. Мы не скандалили. Молчали, молчали, молчали, а потом пили и спивались, и, накопив все боли в сердце, валились поочередно петьки, борьки, гришки, вальки – в яму...

Что сказать о своем поколении, которое как бы вычеркнули из времени? Да и как и о ком теперь? Иных уж нет, а те – далече...

– А ты слыхал? Борька помер.

– Да ну!.. Ведь ему недавно сорок отмечали ... Что за мор пошел... У меня уж треть товарищей устроилась на погосте...– Не говори. Сам, чувствую, что порой вот-вот загнусь. Детей только жалко.

– Ничего не поделаешь. Настанет время – в уголке не пересидишь, не завыкаешься от нее...

Пишу – и не знаю, чего пишу. Не знаю, но душа требует написать именно это – без четкого закругленного сюжета: сидел сопливый Иван-дурак на печке, а в конце сказки – он и царь, и герой, и женился на царевне. Красавец, и богатством обладает... Не так нынче, ребята. Не так! Вот наше, наверное: сидит Иван-дурак на печке, сопли уже вытер, и думает, что положено ему в конце концов стать царем... А пока он так думает, приходят люди и разбирают его печку, а за то, что мечтает аж царем,– за это по головке не погладят. Лучше уж не мечтай, свинья! Вон, тебя гражданка Яга дожидается – может, она тебя выведет в люди, а может, и в кощеи... Не-ет, опять сопли полезли... Хоть бы нафтизину закапал в свой рубильник!

Да-а, есть и в нашем поколении мерзавцы, есть. И мы несем за них ответственность... Они-то уж подольше поживут, из них вырастут отличные кощеи бессмертные, благодаря нерушимой системе...

9

Руслану я сказал, что уезжаю из Москвы, так как не умею стеснять людей. А сам думал съездить к одному приятелю, который жил лимитчиком в Кузьминках.

– Иди, я тебя догоню,– у него никак спички не зажигались.

Я пошел к своему мотоциклу, пересек улицу Фрунзе. Шел по переулку и размышлял, и вдруг почувствовал какой-то всполох. Оглянулся – друг выпрыгнул на тротуар, едва ли не из-под колес лимузина "ЗИЛ". Догнав меня, он пояснил, усмехнувшись:

– Едва Брежневу под машину не угодил.

Я подумал – врет. Присмотрелся – и действительно увидел на заднем сиденье "ЗИЛа" профиль Брежнева. Обознаться было невозможно – этот профиль красовался тогда всюду в нашей жизни: на каждом переулке, в каждом учреждении, в каждой газете. Его лицо мы видели чаще, чем себя в зеркале.

В этом было недоброе предзнаменование.

– Хочешь, прокачу на мотоцикле?

– Нет. Мне надо в одно место тут ...– Руслан посмотрел мне вслед.

Я завернул направо и поехал через всю Москву в Кузьминки.

В грязной общаге лимитчики жили хуже скотов в хлеву. Они отмечали какой-то праздник. Скорее всего получку, потому что получка у нас – чуть ли не самый большой праздник, ибо основная масса народа ждет ее постоянно. Множество живет – из кармана в рот. От получки до аванса, на которые и купить-то толком нечего. В общаге пахло помоями. Лимитчики ели сосиски и пили портвейн, наслаждаясь столичной жизнью. Все они мечтали прописаться постоянно и через десять лет встать на очередь на квартиру, или – ловко жениться на москвичке.

Друг сидел в полупустой комнате и смотрел в окно. Мне он очень обрадовался и собрался бежать в магазин, заняв где-нибудь деньжонок, так как получка его еще вчера окончилась. Но от грядущей: выпивки я категорически отказался – за рулем. Тогда он занял у соседей картошки, пожарил ее. Мы ели, и я его стыдил за грязь в комнате, за грязные ногти, за нестриженую– нечесаную шевелюру, за лень. Он меня слушал, виновато улыбаясь.

К вечеру я поехал к тетке, на Яузу. Поставил мотоцикл во дворе. Потом сидел с сестрой и племянницей перед телевизором и рассказывал о родне,которую и сам-то много лет не видел. Докладывал, кто болеет, кто пьет горькую, а кто – выбился в крупные начальники. В начальник и над тремя работягами, такими же, как и он сам, потому что чуток больше смекалки, потому что не лакает фанфуру, а пьет только вино, и не двенадцать стаканов в день, как все, а всего лишь восемь... Такая родня, что и погордиться некем. Взять хоть тут, в Москве, хоть по всему свету. С утра все давились в автобусах, в трамваях, в вагонах метро, рвались к своим станкам, тискам, конвейерам. В будни горбились за ничтожную плату. Кто не пил – выплачивал за телевизор, волоча ярмо кредита. Мужики – почти каждый – алиментщики. Красть все были не приучены, поэтому ни хрена не могли нажить и клянчили перед получкой трешки у соседей.

Брат рассказывал: в музее понадобилась шпага восемнадцатого века. Для пары. Нашли-отыскали люди его. Его указали люди. И правы были – мастер он, золотые руки. Притащили ему шпагу в бархатном футляре. Музейный работник на страже – как же! Такая ценность! "Я все в точности сделал – даже сталь такую же подобрал, хотя и можно было шаляй-валяй срубить, но я, знаешь, так не умею... И серебро тянул, и проволоку вил, когда эфес делал... Они что-то отвлеклись – я ее всунул в футляр. И не узнали! Представляешь? О как!" – " Брось,– возразил я.– Шпага-то старая!" – "Хм! А я свою тоже подстарил. Я ж знаю – как! Не различить... И четвертачок срубил, и жена не узнала!" – он был доволен до блаженства. "Да ты что! – отпрянул я.– За ювелирную работу, за уникальную работу – четвертачок?" – "Ну... они мне, правда, еще и спирту брызнули... Только после их спирту меня пронесло... А что? Четвертак же!" Заказчиков называть мерзавцами, что ли? Или уж система наша такова – не ценить человека. А если он еще и удивительный мастер, так опоганить его каким-то подозрительным пойлом. А не вознести его на тябло, и не молиться на его руки, и не дорожить им, как государственной редкостью... Братцы мои! Уж после истории со шпагой, брат разобрал и собрал поточную роботолинию. Сам. Он один на заводе все знает, а вокруг него ходят– бродят десятки инженеров, на него богу молятся, его упрашивают в отпуск не ходить. Он счастлив, этот работяга. "Сейчас ничего стал зарабатывать,– хвастался он мне, когда приезжал в Ленинград за продуктами.– Две с половиной сотни, а когда и двести семьдесят! ". Отнять бы оклады и премии у пустоголовых инженеров, нахлебников братовых, прогнать их поганой метлой, отнять дипломы и выдать свидетельства об окончании шести классов вспомогательной школы... Люди, не делите заработанного братом на десять человек, а отдайте ему, и не станет он пить поганое пойло, если будет так обеспечен, как этого заслуживает. Но ведь нет! Опять он клянчит у соседей пятерку, а то аванс на день задержали, а то трое детей, да все уж подросли... И-их, куда занесло! Прямо-таки оратор, да и только!..

Сестра и племянница очередной раз развелись с мужьями. Племянница тогда работала на огранке алмазов. Рассказывала со смехом, как они, голые, проходят проходную, и что охранницы иной раз и в задницу могут заглянуть, и причесаться над фанеркой заставят. "0, дуры! На кой хрен мне их алмаз-то! Да пропади он пропадом. Горбимся для кого-то?.. Кому эти алмазы? Потаскухам... Видела я наши камушки в магазине – полжизни надо работать, чтоб заработать на одну серьгу, а потом в таких сережках разве что с тремя вооруженными милиционерами ходить, да и то днем, да и то – по своей квартире. А иначе оторвут вместе с башкой... Я вон и шапку-то ношу за тридцатник, а то идешь порой ночью... У нас тут, на Рогожке, одну школьницу ограбили – сережки из ушей с мясом рванули".– "И правильно,– равнодушно вставила мать.– Нечего детей в золото рядить – приманивать жулье-то".

Я проспал на полу, ворочаясь до утра на старых пальто, под невесть откуда взявшейся железнодорожной шинелью. На кровати во сне сопела ослепшая тетка. Ей было далеко за восемьдесят. Отблагодарить родичей было нечем, поэтому утречком я сказал тетке несколько теплых слов о Боге. Она была верующая. На улице заморосил дождь и резко похолодало. Я еще раз хотел заскочить к Руслану, да женское семейство обрядило меня в женский плащ, в женскую кофту, в коих только ехать было вон из города, тем более, рядышком – шоссе Энтузиастов, а там – и кольцевая дорога.

Быстро сказка сказывается, да не скоро дело делается.

По приезде, через недельку-другую, утром получаю телеграмму: "Приезжай похороны Руслан умер". А через несколько дней, уж после того, как Руслана похоронили, пришло письмо от него самого. Он радовался, что угодил в больницу с чем-то непонятным. Радовался возможности отдохнуть там от сумятицы жизни и отъесться на казенных харчах, да и здоровьишко поправить...

10

« ...мы живем по-старому. Правда, вот Володя угодил в больницу с сердечным приступом. Люди подобрали на троллейбусной остановке. Привезли без сознания. Я грю Людке, мол, беги в больницу-то. А она мне – пускай хоть подохнет там, паразит... Сейчас понемногу приходит в себя. Сварила ему бульон из куриных лап и башки – за шесть рублей взяла на рынке – понесу. А Кольке отняли одно легкое. Совсем ополовинили мужика. В прошлый раз полжелудка откромсали... Мне работницы наши на день рождения подарили талон на мясо. А на масло – алкоголики продают талоны. По рублю за пайку. Так что у нас все хорошо, ты не волнуйся... Целую, мама».

11

Ночами мама подолгу писала отцу письма. Она сидела в свете керосиновой лампы, макала ручку в чернильницу, шевелила сухими губами и прикасалась пером к бумаге очень осторожно.

До Нового года мы обычно перебивались теми овощами, что дожили до собственной осенней зрелости. На новогодние праздники мама доставала в фабкоме билеты на елку. Мы тащились всем табором в клуб, смотрели представления и мультфильмы. Потом наступал миг, когда в руках оказывались яркие пакеты с конфетами, печеньем, яблочком. Подарки мы несли домой. Хотелось вытащить из пакета что-нибудь, но старший брат не разрешал.

В зимние каникулы дел не оказывалось, и я болтался по городу, ходил смотреть на елки. Один раз, пока шло представление, я забрался в какой-то пустынный зал, наткнулся там на рояль и долго колотил по клавишам, пытаясь изобразить некое подобие музыки и испытывая при этом истинное наслаждение. Мне казалось, что музыка получается, и ничуть не хуже той, классической, концертной музыки, которую время от времени передавали по радио. Я сызмальства искал людей, про которых говорила иногда задумчиво мама. Она говорила, что в эти люди надо "выбиваться", и очень много надо трудов положить, чтобы "жить как люди". Эти люди, которые жили как люди, были для меня таинственным племенем, обитающем в царстве справедливости и сытости. Эти мифические красавцы не лаялись матом и не колотили чем попадя жен и детей... И теперь, уютно устроившись в пустом зале, я посвящал свой первый концерт для фортепиано без оркестра этим людям. Я как бы говорил им своей музыкой, что мне тоже хочется выбиться в люди, и жить "как люди", и ничего, что пока я еще шпингалет с урчащим от брюквы брюхом и меня почти любому разрешается пнуть или даже избить, но душа – душа у меня есть, и ей тесновато в моем костлявом организме! Это я провозглашаю своими мощными аккордами. Пра-ра-ра-ра! Бамс... Ра-ра...

Меня почему-то никто не гнал, и я, воодушевленный, играл до ломоты в пальцах и до темноты в окнах. Потом долго искал выход, затем просто вылез в форточку. На тротуарах валялся праздничный мусор. В газоне, запорошенном снегом, грустно торчала лысоватая елка. Я потрогал, в надежде, подвешенные к ее веткам огромные конфеты и обнаружил, что они из картона и воздуха.

Лет с семи я научился играть на гармошке, а потом и на гитаре. Гармонь нам была продана в долг нашим дядькой, слепым дядей Леней, а гитара, по-моему, досталась от каких-то дальних родственников Саловых, когда их дядя Федя повесился в сарае над бочкой квашеной капусты. Затем играть на гармошке выучились и братья. Мы выходили на лавку у ворот и наяривали по вечерам разные песни. Музыкантов не хватало, и поэтому нас стали приглашать на свадьбы, на прочие гулянки. Вернее, приглашали, в основном, меня. Я и начинал играть. Наигравшись до отвала, наевшись до треска в пузе, говорил, что устал,– мне верили, потому что я был такой карапуз! Из-за гармошки виднелись лишь два глаза. Звал Вовку. Вовка – Борьку. Они играли, покуда не становились сыты.

В те же времена матери как-то предложили отправить кого-нибудь из детей в лесную школу. Бесплатно. По путевке поехал старший, Вовка, как самый прожорливый. Через неделю он вернулся и рассказал, что лесная школа, оказывается, татарская, и ему там ничего не понятно. И его никто не понимает. Мама его вновь прогнала, для убедительности отодрав ремнем. Напрасно, что ли, дармовой шамовке пропадать?! Вернулся Вовка уже весной, поднабравшийся сил и владеющий татарским языком. После этой учебы он "работал" у нас в семье переводчиком и пользовался большим уважением у татар, нежели мы.

За несколько месяцев до возвращения отца из лагерей, зимой, вернулась из заключения тетка Гутя. (Мама и Гутя – двойняшки. Екатерина и Августина.) Тетка пришла стриженая и седая. Она притащила с собой котомку с пирожками и маленькую собачонку Найду. Наш пес, вечно голодный, действительно, как собака, сидел годами на пеньковой веревке, в конце концов сбесился, и его кто-то застрелил, из поджига. Найда стала жить в доме – собачьи трущобы покойного дворового пса ей не приглянулись. Вечерами тетка щелкала семечки и пела тоненьким голосом тюремные песни. Потом рассказывала, как они, заключенные, работали в поле. Я сильно удивился, когда Колька стал называть ее мамой. До этого я полагал, что Колька наш родной братан.

Тетка заняла чуланчик за печкой, конуру, где раньше жили квартиранты, узбеки. Тот закуток мать сдавала по сто рублей за месяц. Квартирантов я плохо помню. Фронтовик Закир-ака и ворох детей на ковре во главе с молчаливой женщиной. Они с нами не якшались. Они даже со мной не якшались, когда вспыхнула керосиновая лампа и у меня горели одежда, лицо, руки – видать, орал я со страшной силой, но квартиранты не вмешивались в дела хозяев. Даже в такой момент. Меня потом вылечили всего лишь за полгода.

Спустя некоторое время пришла из лагерей подруга тетки и тоже поселилась у нас, с сыном. Мальчишку звали Борькой. Он тут же соорудил голубятню сзади дома из краденых досок, наворовал голубей, и теперь регулярно у наших ворот его поджидали чужие мальчишки для выяснения с ним орнитологических проблем. Приходилось еще и за него драться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю