355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Суров » Зал ожидания » Текст книги (страница 1)
Зал ожидания
  • Текст добавлен: 16 июня 2017, 11:00

Текст книги "Зал ожидания"


Автор книги: Валерий Суров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц)

Валерий СУРОВ

ЗАЛ ОЖИДАНИЯ

Повесть

1

В этом городе я, как в эмиграции. Постоянно во мне живут тайные мечты о какой-то тихой родине, которой у меня толком не было, и хотел я ее выстроить сам, с раннего детства хотел. Хотел куда-то уйти, на берег тихой речушки, где смастерить шалаш. Или выкопать пещерку, натаскать в нее лопухов, настелить их пахучей сырости на плотную землю, лечь на них спиной и ощущать, как сохнут лопухи от моего тепла, и распространяется их дурманящий запах вкруг усталой головы, и почувствовать, что хочется плакать от горестного счастья, и радоваться, что ты зачем-то живешь на этой краткосрочной земле, и, ужаснувшись на мгновение до леденящего холодка мысли, что когда– то придется покинуть все навсегда и больше не быть (так уж и разницы нету – когда), а потом даже и на это махнуть рукой и просто бездумно щурить глаза встречь прокравшемуся в логово лучику солнца и любоваться радужными одуванчиками золотого света.

То это мерещилось мне закутком возле холодной по-летнему печки, в старом московском доме, на Рогожской заставе, куда можно было стащить какие-то ненужные тряпки, закутаться, зарыться в них, надышав в уютной темноте свой мир...

Я убежал из детсадика, куда меня сдали по приезде в Казань (я еще удивился, почему злая тетенька в халате, а не добрая моя бабушка Дуня, опрятная старушка, внезапно закрывшая глаза не так давно и уплывшая в крашеной угловатой лодке на руках людей в озеро крестов и кустов сирени), вернулся в дом, взял там топорик и, уйдя на чужую улицу, стал строить... Стал тесать полешко, мысленно представляя себе избушку, в которой я стану просто сидеть и впускать в нее и выпускать из нее гостей. Потом, спустя время, я обнаружил трубу-протоку под мощеной дорогой и, забравшись туда, решил сделать ее своим домом. Мне казалось там уютно и хорошо, и я не осознавал тогда, что в этой трубе может быть зима или вода.

Я строил свой шалаш на краю осеннего огорода. Маленький такой шалашик, из стеблей подсолнуха. Из плохих, дохленьких стебельков, потому что хорошие унесли братья и из них выстроили большой шалашище, и они кричали мне: «Иди сюда! Что ты, дурачок, какой-то чум строишь!». Они мне были чужие – эти родные кровные братья – я их совсем не знал. Они тут пухли с голоду, жрали картофельные очистки, а меня, сытенького, в мутоновой шубке, привезли из Москвы. Я был крепеньким мальчиком из благополучной семьи, а они – рахитичные, костлявые, грязные оборвыши, словно сошли с киноэкрана, где кадры о бедственном положении детей варварского мира капитализма. Я к ним не шел, мне хотелось, чтобы ко мне приходили, а не я – к кому-то. И я зажигал в шалашике свой костерок от украденного уголька, дабы нагреть холодный осенний уют, и просто сидеть и ждать, когда кто-то ко мне придет.

Но так случилось – не иметь своего угла, своего дома до сорока лет и старше. До собственного августа жизни, когда еще светит солнышко, да слабо уже греет, а впереди – тоскливый праздник первого сентября! А получилось – лежать на чужой бабьей подушке в любезно предоставленном доме, закрыв глаза, и вновь строить где-то на бережку свой домик, логово, чуланчик, вагончик, балок, шалаш и чуть ли не плакать. Да! Вот я, сорокалетний оболтус, лежу на чужом диване, и у меня ничего нету. Все, что наживал,– все оставлял. А теперь вон, даже бумагу попросил, и авторучку. Тут мне все дадут, потому что надеются сходить за меня замуж, но замуж я никого не возьму, потому что наженился досыта, и лежу на чужой подушке, пахнущей духами, и корябаю буквы...

Да, я строил шалаш всюду. В лесу и на увядших осенних огородах, делал землянку и засыпал ее опавшими листьями лип. Или на чердаке сооружал свой уголок, набивая травой мешок, мастеря керосиновую коптилку, и стаскивал туда старые журналы, ржавые гранаты ПРГ, пересохшую воблу и черные сухари.

То ли таился во мне генетически пещерный дух?

Лет в четырнадцать я соорудил на чердаке сеновал – специально косил траву на болоте, возле аэродрома – и жил там до морозов... До этого я сколотил в сенях какую-то полку и спал на ней, на высоте двух метров, с мартовских оттепелей.

Жизнь бросала меня по стране своими широкими призывами. И вот я уже в Донбассе строю себе веранду из нащипанной дранки и живу на улице, и работаю в шахте мотористом, и учусь в вечерней школе на чужом языке, с мрачными одноклассниками, и мечтаю о домике, о чуланчике. И вот я вернулся домой и принялся строить на крыше второй этаж, который потом брат приспособил для выпивок и привода спальных девушек.

На Крайнем Севере я нашел брошенный лагерный барак. Две недели настилал там пол, потом починил печь и топил ее углем, отогревая полярную мглу и толстый лед на стенах. Привел туда случайную же девушку. Купили мы керосиновую лампу, жестяной таз, утюг на углях, байковое одеяло, перьевую подушку. Но кто-то поджег наш дом, пока я мантулил на работе, а девушка ушла в магазин, и вернулся я к пепелищу, где дотлевали одеяло, подушка, лампа. И девушка – пропала. И еще сгорели "Философские тетради" Ленина. Да-да. Я еще тогда хотел понять суть мира, пытаясь проникнуть в загадочное, то и дело тыкаясь башкой то туда, то сюда, как котенок с надетым на голову носком.

И уже на строительстве КамАЗа я мечтал о том, что когда-то наступят для меня золотые времена и я уеду. Я уеду навсегда и сам построю или выкопаю себе логово, и буду трудиться всласть от зари до зари и ждать гостей, и обязательно их провожать, чтобы все-таки оставаться одному...

– Дорогая!

– Слушаю, миленький!

– Сделай мне чайку, а то муторно что-то...

– Вот, готов уже. Пей, лапушка, пей досыта...

– Присядь рядышком. Послушай-ка.

2

Тетка ездила в Москву пробивать пенсию. У нее муж пропал без вести на Курской дуге, а они не удосужились расписаться перед войной.

– Как мы с тобой, миленький?

– Тогда вообще мало кто придавал значение расписываниям...

– А ты не пропадешь без вести?

– Ну тебя... Так вот: куда она ходила, не помню, не знаю. Я был еще мал. А меня она взяла, чтобы снова отдать дядьке с теткой – те остались бездетные и очень хотели, чтобы я жил с ними, в Москве. Они и матери говорили, что она напрасно меня увезла после смерти бабушки. Но и в этот раз что-то не сладилось. Тетка, ее сын и я оказались неподалеку от Красной площади, и мнё очень захотелось в туалет, пописать. Глядя на меня, пописать захотелось и Кольке. Мы отыскали платный туалет. У тетки была лишь пятерка. А платить надо было меньше. (Не помню сколько, ну, допустим, рубль.) Старуха-туалетчица нас не пускала – у нее не оказалось сдачи. Я уже скулил, не в силах терпеть напора. Старуха не пускала. Стояли такие сумеречные времена, что за отсутствие сдачи можно было шибко пострадать. Тетка наша только что вышла из тюрьмы, где отсидела три года за три трамвайных билета. (Она, будучи кондуктором, тогда деньги взяла, а с билетами замешкалась – в это время ее сцапали.) Она стояла возле старухи и умоляла: "Пусти мальчонок-то посать – лопнут ведь!" Но старуха не пускала. Она тоже чувствовала затылком тень тюремной решетки. В конце концов, тетка совсем приперла ее: "Держи пятерку. Они тебе на всю пятерку насерут и нассут!" Встав на стражу у входа, старуха разрешила нам помочиться, причем беспокойно, в ужасе, озираясь. Ибо бесплатное потребление народных благ могло лихо покараться тем законом. Вот так – в полуподвальном туалете выразилось веяние целой эпохи.

– Тебе, дорогой, не холодно? Накинуть плед, нет?

– Накинь. Себе на голову.

И хотя она сидит рядом, в ногах, и преданно смотрит на меня, я – один. Страшно одиночество при свидетелях.

Я бездомный. Стоит мне не поладить с нею, и я выйду на троллейбусную остановку, и буду стоять, пропуская один за другим троллейбусы, гадая – куда же поехать? Куда? И есть, вроде б, куда – да за это надо платить. Платить – и раскаиваться, и презирать себя, и ощущать гадливость и мерзостность поутру... Нет, туда я не поеду. И туда – тоже...

3

Отца посадили, когда мне исполнился год. Я в это время жил в Москве, у бабушки. Потом мама меня перевезла, когда отца посадили, а за ним следом посадили и сестру матери, Гутю, за трамвайные билеты. Она оставила сына, Кольку, и мама, тридцати двух лет от роду, осталась с нами четырьмя, безработная, безденежная, без...

Вернулся он поздней осенью – как сейчас перед глазами. Мы и не ждали его. Вернее, ждали, ждали постоянно, но через еще шесть с лишним лет. Семь с половиной было позади. Мама, правда, что-то предчувствовала, и поэтому, наверное, поставила бражку. Но мужики с фабрики привезли дрова на зиму, тару. Расплачиваться было нечем, и мама брагу эту споила им.

В стране что-то творилось. Умер Сталин. Разоблачили Берию. То и дело раскрывали антипартийные группировки с примкнувшим всюду Шепиловым – об этом постоянно сообщало радио тревожно-бдительным голосом Левитана. Двадцатого съезда еще не было, но из тюрем и лагерей потянулись те, кто выжил, те, кто уцелел. Хрущева еще не склоняли в очередях, называя освободителем народа. Но все это доносилось откуда-то извне. Мы жили не лучше, чем прежде. В магазинах и в карманах больше не стало. Скрипа хромовых сапог все еще пугались.

Споила она им брагу. Мужики окривели. В результате, на обратной дороге они ехали стоя в пустом кузове, и один грузчик свалился через борт и рукой угодил под заднее колесо. Мать вызывали в суд, пытались обвинить ее в том, что она намеренно напоила грузчика, чтобы нанести урон государству... В последнее время ходила она, словно в воду опущенная. Ей уже доставалоеь от внутренних органов. Однажды она написала Сталину письмо (это когда она собиралась повеситься, да решила вначале попробовать написать), ее вызвали куда следует и пригрозили, что отправят следом за мужем. Соседи теперь переживали за нее, особенно, рядышные. "Авось, обойдется!" В этот вечер она пошла к ним рассказывать, как движется дело с грузчиком,– ее хотели заставить оплатить тому больничный лист, а нас у матери, уж сообщал, росло четверо сорванцов. А заработок ее составлял семьсот рублей старыми в месяц. Да надо еще на эти гроши дров купить, заплатить за землю ренту триста в год, купить керосину для лампы и керогаза. Об одежде я не заикаюсь – все уже в школу ходили, хотя и в заплатах. Но ведь и заплатки снашиваются.

Старшие братья вначале жгли ботву на огороде, покуривали махорку, которой у нас было навалом – отдал сосед, когда пропил свой дом, продав его за бесценок заезжим чувашам. Покурив, они утащились на Ямки – на старое, заброшенное кладбище. Там намечалась коллективная драка персон на двести. Меня не взяли, потому что я пока еще не мог считаться боевой единицей – об этом они мне намекнули пинком под зад. Я висел на заборе и пытался приладить к воротам красный флаг. Наступали октябрьские праздники. У некоторых уже висели флаги. У нас же не было. Разодрав единственную красную футболку и пришив ее к черенку лопаты медной проволокой, я укреплял флаг повыше. Вернулись братья со свежими ссадинами и фонарями и принялись рыскать по дому в поисках съестного. Хлеба ни корки. Варева – не из чего – ни капли. Зато полно зеленых помидор и картошки. Мерцала в окне керосиновая лампа, колыхались в темноте силуэты братьев. Окна были без занавесок. А ведь имелась когда-то даже нитяная скатерть. Но ее спер сосед-алкаш. В оплату-то своего греха он и отдал нам копну махорки, которой собирался торговать зимой и разом разбогатеть. До возвращения отца из воркутинских лагерей нам должно было ее хватить.

Флаг наконец-то я приладил. И собрался спуститься на землю, так как в доме эти проходимцы что-то все же сыскали и во всю лопали без меня – даже уши шевелились. А есть мне хотелось сильно, невзирая на то, что я не дрался. Зацепившись штанами за гвоздь, я старательно освобождал материю. Снизу меня окликнули:

– Эй, малец! Открывай-ка ворота!

Я глянул вниз – у калитки стоял наголо стриженный мужик в зеленом засаленном ватнике без воротника. В руке он держал тощий грязный мешок.

– А ты кто таков?

– Мать дома? – спросил он, стараясь казаться веселым, от чего лицо его собралось в морщины. Веселья у него не получилось. Тоска сквозила в его волчьих глазах.

– Мать у соседей,– ответил я. Местный житель сказал бы "у рядышных".

– У соседей? – довольно переспросил он.– Ну, тогда открывай. Или мать зови.

"Счас, разбежался открывать!" – усмехнулся я, спустился на землю и кинулся в дом.

В ту пору много бродило разных нищих, попрошаек, нехороших людей, от которых неизвестно что ждать. Было чего опасаться. То и дело по городу блуждали слухи, леденящие кровь.

Братья выгребали руками что-то из черной сковороды.

– Там дядька какой-то! – испуганно сказал я старшему.– Нищий или шаромыга, что-ли... Может, мать позвать?

– Борька, дуй за матерью! – приказал старший, а сам, прихватив топор, вышел во двор и выглянул в щелку.

Помирушник нетерпеливо пинал ворота, от чего железная щеколда звякала и веревочка на ней подрыгивалась.

– Кто?! – грозно спросил брат, не рассмотрев толком ничего. Ему уже стукнуло пятнадцать, и голос у него был почти мужицкий.

– Открывайте! "Кто-кто" ! Грабители явились.

Вовка вдруг оттолкнул меня и откинул засов.

– Па-па! – завопил он и кинулся на шею нищему.

По огороду, перегоняя Борьку, торопилась мать. Ее калоши хлопали по пяткам, увязали в земле. Одна калоша осталась вдавленной в морковную грядку. Борька перегнал мать и с разбегу бросился на шею пришельцу. Затем на нем же повисла мать.

Я один стоял посреди двора и ничего не понимал. Дядька пытался обнять всех разом. Даже в сумерках виднелись татуировки на его узловатых руках. Он отворачивался, улыбался, что-то шептал, закрыв глаза. А я стоял в отдалении. Я даже не думал ни о чем. Мне казалось, что сейчас они все войдут в дом, я сяду там в уголок и стану со стороны наблюдать их постороннюю радость и что она меня вовсе не касается... Как вдруг мама сказала: .

– Валерка-то где? Где он, сорванец?!

– Да вон... Стоит, как пень...– неприязненно отозвался Вовка.– Ну, что стоишь, как чурбан? Иди сюда!

– Да он же тебя, Петя, и не знает! – поразилась догадке мама.– Ведь ему и года-то не было тогда! ..

– Чего не идешь! – закричал Борька.– Ведь отец вернулся, дубина! Ты ж его больше всех ждал! ..

Отлипнув от помирушника, все развернулись и принялись удивленно меня рассматривать. Отец хотел присесть и подозвать, как зовут маленьких детей, во решив, что я уже вырос, приседать не стал, а застыл в такой неуютной позе.

– Ну... иди, сынок... иди сюда... – и поманил меня короткими грубыми пальцами.

Я несмело двинулся вперед. Земля подо мной словно таяла. В воображении жил другой отец. Высокий, сильный, красивый, в парадном костюме-тройке с "искрой". А тут – скрюченный незнакомец в латаном засаленном ватнике, подпоясаввый брезентовым ремнем...

Нищий шевелил пальцами и широко улыбался, обнажая десны беззубого рта.

– Иди, сынок, иди! .. Вон ты какой большенький! Я и не думал, что ты так вырос...

Мама и братья смотрели на меня выжидающе.

Не успел я дойти до него двух метров, как он сделал шаг навстречу, другой – и подхватил меня на руки. Я заупрямился. Тогда он оставил меня на земле и просто крепко прижал к ватнику.

– Что молчишь? Поздоровайся с отцом! – приказала мама.

– Ну, здоровайся, что ли! Ну... – ткнули меня по разу в бок братья.

Я сильно покраснел – лицо валилось кровью и полыхало, губы плохо слушались. Потом с трудом выдавил:

– Здравствуйте... па ... па ...

Он меня поцеловал, неумело ткнувшись седой жесткой щетиной в мою щеку. От него пахнуло табаком. Потом, держа меня за руку, выпрямился и спросил мать.

– Принимаешь вот такого-то?

– В дом, в дом. А то холодно,– уклонилась от ответа мать.

Вовка уже нес тощий мешок отца в дом, а Борька прощупывал – каковых пряников и лакомств накопил детям папа за восемь лет каторги.

4

– Алло? Алло?..– нет, ни до кого не дозвониться.

Я – один! У меня свой (на время, на время) дом! Ура-а! .. Это семья, собиравшаяся два месяца на дачу, собралась наковец-то и уехала. Воистину – уехала! Увезены миски, тазы, постели... Последней загружали в машину полупарализованную Нинель Андреевну, тещу. (Хочется написать "тещ"). Она в белой кепочке "Ну, погоди!", прижимая к сердцу синюю авоську с партбилетом, устроилась на переднем сиденье машины, поставив рядышком костыль. Дача в Рощине. Комната, веранда – это плюс, а минус – триста рубликов и еще за газ, и за электроэнергию.

И еще за то, что в трехкомнатной смежно-изолироваввой квартире радостная пустота. Я разгуливаю по захламленному полу босой и в трусах. Все двери (даже в туалет) открыты. Вечер открытых дверей. Всюду горит свет, хотя наступили белые ночи. Я волен. Я один в кои-то времена, и я сажусь к пианино и играю от души: "Утро красит нежным светом стены древнего Кремля..."

В первые минуты даже накатила какая-то растерянность. Чем бы заняться?! Лепкой из пластилина? Или начать водить блядей? Чем, товарищи, заняться? У меня ж растут года!..

То времени не хватало, а то. .. Одну комнату, конечно же, я отдам Жорке. Он завтра приезжает начинать новую жизнь опять. Он никогда не живет старой жизнью, а всегда, для простоты, начинает сразу новую, когда старая устаревает, ветшает и запутывается. Завтра он въезжает в Питер на белой лошади. Может быть, в последний раз въезжает. В давние времена он въезжал на белой лошади в Сыктывкар, потом в Ростов. В Рязань как-то въезжал на белой лошади... Тяжела его судьба, конечно. Я с ним говорил весной, когда ездил в командировку в Челны. Он тогда сидел у меня, в гостиничном номере, пил мелкими глотками портвейн, ценя букет "Таврического" казанского розлива и кивал всем моим правильным догмам, то и дело покашливая и поглаживая костлявую грудь, в которой давным-давно славно и навсегда угнездилась пневмония. Он уже разок кончал счеты с жизнью, выпрыгнув из окна седьмого этажа, но остался жив. Не совсем, конечно. Только к пневмонии еще присоединился и перелом позвоночника. Радости Жорка ни близким, ни товарищам не приносил. Все из жалости его (горбатого, пневмоничного) кормили, а чаще – как у нас водится – поили. А Жорка, грея в сухощавой ладони чарочку, приговаривал, горестно усмехаясь: "Недолго мне осталось тянуть на свете". Если же у него было хорошее настроение, он поднимал бокал вина и провозглашал гусарский тост: "За свободу, минус – тридцать три!" Это он имел в виду присужденные ему алименты на двоих детей. Алиментов он никогда не платил, а если его донимал судебный исполнитель, то Жорка шел сдаваться в туберкулезный диспансер, и пока суд да дело, отлеживался там, порой по полгода. А потом опять начинал новую жизнь... Ночевал он обычно у друзей, которые скоро становились ему просто знакомыми, а из знакомых постепенно превращались в незнакомых, нехороших людей, ибо они не могли его, бедолагу, терпеть дольше двух-трех месяцев, мерзавцы, когда человеку и так недолго осталось тянуть...

5

Господи! Да и Руслан не имел никогда жилья. Он у меня жил. Раз полгода жил. Потом уехал в Москву, где его пригрели знаменитости за оригинальность. Последнее время, перед отъездом в столицу, он жил на старой деревянной брандвахте, на барже, что стояла на приколе, у левого берега Камы. Однажды он поймал несколько рыб. Такое ему оказалось раз в жизни везение. (Впрочем, об этом и так все знают, и до сих пор помнят это событие.)

После проливного дождя, который застал меня у Калинина, я вкатил на мотоцикле в Москву, промокший до нитки. В сапогах хлюпала вода. В коляске котелки, продукты и палатка плавали. Меня с ходу оштрафовал милиционер. Нет, не тот, который улыбается с красочной обложки журнала " Человек и закон", а из тех, которых в народе свойски называют либо "фараон", либо "гаишник вонючий", потому что штраф, принадлежащий моей Советской Родине, он умело сныкал в карман, ничуть не вспомнив о квитанции. И настроение было, в силу сложившихся обстоятельств, мерзкое.

К сожалению, друг мой Руслан жил неподалеку от Кремля, и я, умотанный дорогами, смущался ехать по самому центру. Однако деваться было некуда – ночь провел на природе,– поэтому ехал, продираясь сквозь запретные знаки, напрасно развешанные на каждом углу, ибо ехавшие рядом со мной черные "Чайки" и "Волги" на эти знаки не обращали совершенно никакого внимания. Шофера превышали скорость, наезжали на сплошные линии разметки, а "гаишиик вонючий" не только не свистел им в след и не гнался за ними на мотоцикле, а даже приветливо козырял опоганенной моею трешкой рукой.

Долго не мог пристроить на стоянку свой драный мотоцикл, пока не всунул его между двумя "Чайками" возле какого-то серьезного ведомства, потому что возле него стояли солдаты с голубыми погонами " ГБ ".

Взвалив на плечи рюкзак, поднялся по лестнице, позвонил. Дверь раскрыла Русланова жена Люда.

– Проходи. Кидай торбу. Давай в ванную, а я приготовлю что-нибудь перекусить за это время. К вечеру и Руслан подойдет...

Мы пили чай, и она рассказывала последние известия: приезжал Сыроежкин подавать документы в институт, потом Апельсинова – по своим делам.Потом Чаплина, решившая устроиться жить в Москве, ошивалась у них полгода: то выходила замуж за японского атташе, то становилась морганатической внучкой-заочницей Павла Антокольского, то выдавала себя за болгарку цыганских кровей и козыряла родством собственного английского предка Чарли... Приезжала тетка Руслана – лечить глаза. Ей сделали операцию – и она вовсе ослепла. Пришлось ее сопровождать обратно. Потом Бекасов, журналист-алкоголик из Самары, совершенно незнакомый им человек, ссылавшийся на пламенную дружбу со мной...

Вечером мы пошли с Русланом за продуктами. Он взял вермишели (пакета три), сахар, чай. (Все это было тогда без талонов.) Я потом направился гулять по Москве и вернулся поздно.

Мне было постелено под обеденным столом. Мы пошли с Русланом пить чай на кухню и курить. В комнате, на диване, лежала полная женщина. На хозяйской кровати, валетом, спали два мужчины, хозяева же, как видно, собирались разместиться на полу – возле батарей центрального отопления. В общем, что и говорить, тесновато.

Всюду у нас тесно: в трамваях, на вокзалах, в магазинах – такая наша страна широкая, а тесно. Видать, народ наш такой, что простору ему никак не хватает. Иной раз думаешь: откуда только люди берутся?..

– Тут Олег приезжал Великосветский. Потом Жорка проскоком был,– сообщил Руслан.– Поехал жить в Рязань, начинать новую биографию набело. А потом – из Рязани. Говорит: "Надоело жить в Рязани, танцевать ее кадриль. Буду делать обрезанье – и уеду в Израилы.

– Как ты-то? – сочувственно воскликнул я. Шепотом, естественно: квартира спала, а ведомства по соседству были такие серьезные, что даже собственный шепот казался крамолой.

– Привык,– пожал он голыми плечами. (Он как-то не любил загромождать себя одеждой, и даже иногда ходил босой по городу, если ему это нравилось. Правда, это не всегда нравилось постовым.) – Утром через тела и головы переступаем. Но нас уже с этой квартиры гонят. Надо другую искать.

– А как вы с Людой, это самое, ну?..

– Когда все уснут. Но сейчас наловчились в ванной. Запремся и ... А что делать? Ничего не поделаешь. Живем, как в зале ожидания. Чемоданы, люди...

Крадучись, чтобы ни на кого не наступить и никого не разбудить, мы пробрались в темную комнату и улеглись. Я закрыл глаза и подумал, что мы все живем, как в зале ожидания. Ожидания перемен к лучшему. Ожидания снижения цен. Повышения цен. Ожидания давно обещанного изобилия, будущего, коммунизма, смены руководства, получки, аванса, пятницы... Все чего– то ждут с надеждой. Все. Даже жить некогда стало из-за постоянного этого ожидания.

6

Я повернулся тяжело на обширном диване, ощущая тонкий запах французской парфюмерии, приоткрыл глаза. Она тихо вязала какую-то дребедень. Сидела у ног моих, преданно не нарушая хода моих мыслей. А бумага свалилась на пол. Казалось, что где-то вдали шумит динамик справочного бюро, и доносится шум волнующихся пассажиров. Но это, по-видимому, ворчал розовый унитаз, недовольный тем, что его интернировали с его родины. Родился он на одном из заводов Западной Германии. В туалете он являлся главным действующим предметом. Понизу его комель ласково охватывал пушистыми лапками бежевый коврик. На стенке клозета, чтобы не скучно было какать, была приклеена реклама-картинка. Загорелая парочка мыла друг друга белоснежными мочалками и очаровательно улыбалась объективу. Особо срамные места мужчины были элегантно припорошены пушистой пеной, а женщине нечего было скрывать от народа. «Веселые напевы доносятся из ванной фирмы Хэгфорс!» – гласила надпись. И даже подтирочный материал в этом уютном кабинете был испещрен японскими иероглифами.

Раз утром я проснулся от звонка разбитого стекла. Вот здесь проснулся, на этом же семиспальном диване, ныне завершающимся пухлыми коленками нараспашку. Высунул башку в окно и смотрю.

Женщина лет тридцати с мелочью кавказской породы, хорошая женщина, без косметики и следов потребления алкоголя, держит в тонкой руке диабазовый булыжник (видать, второй по счету) и неумело кидает его в окно квартиры на первом этаже. Бить окна она, как видно, никогда не била, и делать это ей вовсе не в привычку. Но судьба-злодейка, наверное, заставила ее прибегнуть к таким методам критики существующих порядков. Рядом с ней мальчик и девочка. У подъезда – узлы и чемоданы. Мальчишка полез в квартиру. "Не порежься о стекло",– предупредила его мать. "Ладно". Но вскоре приехала желтая машина ПМГ, из нее вылезли два плотных сержанта, и на глазах собравшейся публики выволокли женщину в центр двора, заломив ей руки и цепко держа ее за волосы. Наиболее усердствовал лысый старший сержант в расстегнутом кителе. Люди ему кричали: "Свинья! Она ж женщина!. . " Он ото всех огрызался и ловко заталкивал женщину за решетку, в "газик". Вокруг в панике бегали дети, кричали истошно: "Ма-ама! Мамочка миленькая! .." Я не выдержал и тоже стал орать на сержанта, в окно... Да что я все это ведаю? Это общеизвестно. Август. Восемьдесят седьмой год. Двор дома на углу Северного проспекта и улицы Есенина. Люди кричали ему: "Напялил форму, лоботряс,– и думаешь, что тебе можно? Все тебе с рук сойдет?!" "Ма-ма, мамочка, мамочка! .." Ну, граждане, кто не видел этого случая, надеюсь, видели другие случаи – они у нас не редкость, да не в этом суть – советский человек имеет право на койку в КПЗ... Суть в том, что дети весь день сидели на чемоданах, а потом мать вернулась. Опозоренная, потому что сержант кричал, что милиции она личность известная, как аферистка и прочее, хотя почтальон и собравшиеся на шум дворники утверждали обратное...

Я сказал ей: "Напишите генералу, как этот мерзавец вам заламывал руки – сейчас не сталинское время и не пиночетовское". А она стала в ответ плакать и жаловаться, что ее обманным путем выписали и жить ей с детьми теперь негде, и что она не знала закона, что прошло более шести месяцев после ее выписки. И теперь она с детьми бездомная, а квартиру занимает торговый делец. "Ну и что,– сказал я.– У нас никто не знает закона. И тем более, сержант, который вам крутил руки. Он – подонок".– "У него просто такая работа",– возразила она. "Судя по всему – вы с Кавказа?" – "Нет, это предки мои оттуда".– "А поезжайте туда? Вас на Кавказе в обиду не дадут".– "Кому я нужна с двумя-то детьми?" – она горестно усмехнулась. Действительно, кому? Не государству ж! . . На том и расстались.

Она куда-то делась ночью вместе с детьми.

А пока они сидели внизу, я сказал:

– Слушай, пустить бы их хотя бы переночевать...

– Как хочешь, миленький, – она тогда прильнула ко мне щекой.

Господи! "Как хочешь!" Это она упорно напяливает на меня маску хозяина ее квартиры, да? Почему она не откликнулась: "Давай!" – и не побежала за этой кавказской семьей? Нет, спасибо! Я на себя мизерной роли хозяина не возьму. Спасибо.

А все остается ощущение, что сидит та женщина на узлах и чемоданах и смотрит в пустоту будущего. Без укора, простив сержанта, простив обманувших ее людей, да и там, где она обитала до сегодняшнего дня, не ужилась, видать... "А я-то чего раскудахтался? – подумал о себе.– Высунулся – справедливости захотелось? Вот расслышал бы мент – пригласил бы за волосья в отделение, да по печени в машине б угостил, а возражал бы против угощения – так и до суда дело довел бы, чтоб другим неповадно". Правду говорят, что чем дальше от центра – тем сержант толще!

Так я познакомился с отцом... Раньше, когда бывшая моя вторая жена пыталась сетовать на тяготы жизни, я предлагал ей представить себя с четырьмя детьми, в полуразвалившейся избушке, с дымящейся печкой, с водой, из колонки за полкилометра, с зарплатой в семьсот рублей старыми. Без бабушки, без мужа, без электричества, без газа и ванной, без горячей воды. Предлагал ей закрыть глаза и представить это на мгновение. Она зажмуривалась и бормотала: «Невозможно. Фантастика!» Потом открывала глаза, смотрела задумчиво в окно, усмехалась и расшифровывала усмешку: «Впрочем, на керосине и лебеде, без обуви и штанов я б десяток вырастила».

Не знаю.

Ну а выглядела мама так: видали картину Пикассо "Утюжельщица" из "голубого периода"? Вот она. Это – мама. Она работала утюжельщицей на швейной фабрике, таскала семикилограммовые утюги из смены в смену, выполняя и перевыполняя, опережая и рапортуя. И на Доске почета висела ее фотография, когда отца реабилитировали, а Берию разоблачили. И вспомнили тут, что она давно передовица и прочее. Ну, ладно.

Ей едва перевалило за тридцать, когда она осталась в таком положении. (Сейчас тридцатилетние девчонки по танцам ударяют, перекраивают, лицуют жизни и судьбы, делают пластические операции, прямят носы и уши, красят волосы, щеки и губы...) Мне год, далее – четыре, пять, старшему – семь. Пока меня кормили и лелеяли в Москве, эта контора в три ночи поднималась и перлась в очередь за хлебом. И не только летом. Что еще ели? В магазинах – шаром покати. Молоко продавали частники. Сахар и во сне не часто снился. Крупа – дефицит. В то же время, устроившись на работу утюжельницей, мама еще и "добровольно" подписывала государственные займы на размер месячной зарплаты. Она приходила в такие дни с работы, рвала на голове волосы, скомкав облигации, и по-волчьи выла. Но не плакала. Не умела. Выла только. Это лишь к старости она стала слезливой. Потом, умывшись, ходила по соседям и клянчила взаймы денег. В долг ей почти никто не давал, не верили, что она когда-нибудь вернет. Хотя она возвращала долги обязательно. Тогда выклянчивала в долг литр молока, ведро картошки, горсть соли... Хотя, что говорить! И сейчас приезжают провинциалы и увозят с собой такие странные вещи, что диву даешься. Ну, ладно масло с колбасой и мясом. Конечно, поживи-ка с шестьюстами граммами мяса месяц. Ну, мясо еще можно и на рынке. Помнится, в Казани разок мясо докатилось до пятнадцати рублей кило. Видел куриные потроха на пять рублей кучка. А масла там на рынке не продают, а детишки его хотят. Но едят торты и пирожные на маргарине – куда денешься. Везут рис, макароны, обои, соль, пилки для лобзиков, шариковые авторучки, нитки, шпротный паштет, пакетные супы – всего не перечислить...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю