355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Суров » Зал ожидания » Текст книги (страница 5)
Зал ожидания
  • Текст добавлен: 16 июня 2017, 11:00

Текст книги "Зал ожидания"


Автор книги: Валерий Суров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)

Доска почета явилась косвенной моей свахой. Она притянула к моей личности журналистку с магнитофоном. Она взяла у меня интервью, а потом, подумав, вместе с интервью взяла к себе меня самого.

Я долгое время откладывал наши постельные отношения, опять-таки из-за комплекса, пока спустя месяца три после нашего знакомства не слопал бутылку спирта, и забыв на время о том, что я дистрофик, улегся с нею в одну постель. Она давно меня приглашала. И поработал на совесть, всю ночь. Да так, что едва ноги приволок на службу. Хоть обратно, с Доски почета снимай. Ее, мою возлюбленную – вернее, от бурной ночи от нее едва ли не наволочка осталась – застал дома еще лежащей. Когда я ее погладил по голове, она простонала: "Не надо, милый, пощади ради бога, умоляю – дай передохнуть! .. " В благодарность за мое возрождение я покупал ей цветы посреди зимы, и водил в лучшие рестораны... Помню, она потом все любила повторять: "Я не женщина. Я – самка человека". С самкой тоже ни хрена не получилось – чтоб вместе.

"Да-а-а, бывает,– сказал на этот счет мой знакомый кочегар. Иной раз красавица попадется, а провозишься с ней без толку, оскорбишь ее и себя, и противно даже. А бывает, закорючка, глянуть-то не на что – три мосла да стакан марганцовки, а не слезаешь с нее сутки напролет, словно нанялся по аккордному наряду. Вот и пойми их, женщин. Бывает, их прямая заслуга в нашем фиаско. Раз лег с одной, только на нее забираюсь – вдруг она нырк из-под меня. Говорит, мол, подожди буквально секундочку – я щи забыла в холодильник поставить. Вскочила – и голышом на кухню, к кастрюле. А у меня такое случилось состояние, что я из-за ее щей, через час, промучившись, надел одежку и пошел домой, несолоно хлебавши. А одна, помню, обожала акт комментировать. Ну, как Озеров хоккейный матч... Раз даже взорвался, помолчи, прошу, хоть бы минутки три. Не могу я так!"

Кочегар был и практик и теоретик по дамскому вопросу. Дело в том, что отапливал он шестнадцатиэтажное женское общежитие несколько лет кряду. Много погулял он по этажам этого курятника, щупая не только батареи центрального отопления.

Но бывают и такие дуболомные мужики, готовые в любой момент с кем угодно лечь. Хоть со скворечником. Жора из таких. Я его видел с семнадцатилетней девчушкой и с пятидесятилетней бабищей. Одна подруга у него была на полторы головы выше его и в полтора раза старше. Но это его не смущало нисколько. В те времена они буквально метров десять до загса не дошли ... Один приятель южных кровей, с черной бородой и горящими глазами, мимо ни одной юбки не мог пройти, обязательно заговаривал, цокая языком. Казалось, у него на вторую минуту разговора с любой, даже пожилой вахтершей, начиналось обильное слюноотделение. И вот он нашел работу по призванию – устроился в женское общежитие ткацкой фабрики воспитателем лимитчиц. Вначале я его встречал довольного жизнью, радостного, потом он стал таять на глазах, а через три месяца непосильной работы уволился по собственному желанию, не справившись со своим бурным призванием. На этот счет в одной средневековой персидской новелле рассказывается, как голодная лошадь сожрала сорок девять мер овса, а пятидесятую, не в силах проглотить, держала во рту.

Заносит меня из стороны в сторону, граждане! Вы-то меня одернули бы. Ведь все видите, что я вместо собственного раздевания взялся разоблачать своих знакомых: вон, кочегара разоблачил, потом южного человека. Каюсь! Поднимайтесь тогда, отряхивайте штаны – пошли дальше. Пока я распространялся на сексуальные темы (что поделаешь, если это мероприятие занимает часть нашей жизни), я обнаружил какой-то просвет в дальнем кустарнике. Кажется, это и есть дорога. Только куда она ведет?

17

Незадолго до возвращения отца пришел из заключения дядя Леня Майданов, бывший муж старшей материной сестры, которая, как только его посадили, вышла замуж за нового мужа и уехала опять жить в Омск. От великой голодухи мама отправляла разок в Омск Борьку. Тамошняя сестра, Аннушка, жила в достатке. У нее рос мальчишка Юрка, взятый из детдома, ленинградский блокадник. Муж работал большим начальником, а сама она работала женой большого начальника и занимала собственный досуг спиртным. Все воспитание Борьки заключалось в том, что она среди ночи посылала его за водкой, за папиросами. И Юрку и Борьку она постоянно колотила. В результате таких отношений Борька, прихватив кусок чужого сала, убежал обратно, домой. Добирался трое суток на поездах и нормально добрался, хотя к тому времени ему не исполнилось и десяти лет. Я помню, как он вернулся из Омска поздно ночью. Он сидел за столом и при свете керосиновой лампы разворачивал тряпицу, выкладывал желтое сало на стол, что-то говорил, говорил. И безостановочно плакал.

Мама долго смотрела на него злыми глазами. Потом прижала его к себе крепко-крепко.

Вернувшись, Майданов не нашел места – где жить. Мама оставила его у нас. Мы спали вместе с ним, на огороде, за домом, на чугунной койке, устланной горбылями, а поверх досок – старыми ватниками. Над нами шумела береза остатками кроны. Через неделю Майданов нанялся строить дом известной скандальной бабе Лаишке. Это у нее прозвище было такое. Дом он строил до коцца лета с товарищами. Там же их Лаишка кормила, поила брагой. А когда наступил час расплаты – вычла все, включая и собственные ласки. Да так вычла, что плотники, кажется, остались у нее в долгах, как в шелках...

Майданов пришел тощим, прокуренным. Из-за этого он казался еще выше, и похож был на копченую жердь... Кожа лица у него была почти коричневая. До войны он работал комиссаром по раскулачиванию. Ездил на коне при нагане. За несколько лет работы на такой должности он получил более десяти ножевых и пулевых ранений. Раз его даже пытались утопить в колодце. Подсыпали отраву. Но он был живуч. В тридцать седьмом он сел. В тридцать седьмом посадили и моего отца. Его взяли с партсобрания. Когда он попросил разрешения одеться (стояла осень), ему вежливо сказали:

– Не волнуйтесь – оденем. С ног до головы.

Уйдя в тридцать седьмом на собрание, вернулся отец с него через три года. Строил БАМ, без права переписки.

Когда он вернулся в Москву, его долго не хотели прописывать из-за судимости. Он так и работал без прописки, на вагоноремонтном заводе, а жил у родителей на Рогожской заставе. Мама втихомолку написала челобитную прямо Калинину. Через неделю ее вызвали. Она отправилась в Кремль с маленьким Вовкой. Ей выписали пропуск. Провели к Михаилу Ивановичу. Он усадил ее в кресло, а Вовка принялся играть калининскими письменными принадлежностями, катал пресс-папье по столу. Калинин подробно все расспросил, затем велел кому-то съездить за отцом. Тот в это время работал у станка. (Без прописки, да еще и с судимостью должностей ему не доверяли, хотя последнее время перед БАМом он работал заместителем начальника строительства.) К станку подошли двое и пригласили его в машину. Он, помня старое, даже не попросил разрешения накинуть пиджак. Знал, видать, снова оденут с ног до головы. И умываться не стал даже. Ехал и думал – куда его? Мимо Таганки, мимо Лубянки... Когда машина вкатила в Спасские ворота, он понял, что дело гораздо серьезнее, чем в тридцать седьмом. Тогда-то его просто попросили расписаться в получении трех лет без права переписки. А сейчас что же будет-то ?!

Как был в спецовке, так и вошел в кабинет Калинина. В руках даже клочок ветоши держал. Увидел Вовку, который елозил по письменному столу, увидел маму и из-за спины показал ей кулак.

Мама к тому времени в Кремле совсем освоилась. Словно век тут жила. Она чаевничала с Михаилом Ивановичем. Пока они вот так семейно и непринужденно разговаривали, отца успели прописать. И, по-моему, даже кого-то снять с работы. Отца направили на авиационный завод номер двадцать два, впоследствии – завод имени Горбунова. Взрослым Вовка любил изредка потрепаться на работе, в цеху:

– Что там говорить, братцы! Да я ж родился на заводе. Пролетарий. Бывало, сидим мы с Калининым в Кремле, чаи гоняем, в воздухе пахнет грозой, а он мне и говорит ...

Мужики добродушно над ним посмеивались, считая его выдумщиком и балагуром.

Авиационный завод эвакуировали осенью, когда немцев подвели уже под Москву. Отец ехал на открытой платформе, со станками и оборудованием. Мама окольными путями добралась до Казани с Вовкой на руках, выдавая себя за жену летчика. Отцов эшелон попал под бомбежку. Но бомбили тяп-ляп (и у них, видать, такие бывали) и эшелон целым и невредимым добрался до пункта назначения. Отца сразу же поставили на казарменное положение и дома он почти не появлялся. Завод, где он работал, всю войну выпускал самолеты – Казань была битком набита самолетостроительными предприятиями. Здесь, на одном из заводов изготавливались первые реактивные ускорители, приводившие в ужас немецких летчиков, давшие начало реактивной авиации. Все детство пронизано воем реактивных двигателей. Вечернее, багровое небо и нескончаемый вой над горизонтом. После войны, за лугами, за Чертовым мостом испытывали самолеты. Они нередко бились, и мы на летчиков, живших в гостинице в районе Соцгорода смотрели с уважением и ужасом, как на заведомых смертников. На Арском поле, на кладбище, недалеко от могилы Василия Сталина, много могил летчиков. Есть и братские, экипажные могилы... Помню большую свалку самолетов УТ-2. Мы забирались в кабины, крутили штурвалы, переговаривались через резиновые трубки... То, что в городе строят самолеты, знал каждый сопливый шпингалет. Да и по городу видать было. Идешь – через канаву не доска брошена, а дюралевое крыло. У одних, помню, в саду, из хвостовой части самолета был сооружен туалет. А недалеко от пожарки, во дворе, видел из части фюзеляжа отличный курятник. Полно было резиновых стартовых баков для реактивок, которые жители использовали в качестве бочек для поливки огорода. Мальчишки катали тачки с колесами от самолетов или вертолетов, жгли на пустырях магниевый сплав. Много было в обиходе авиационной фанеры, стеклоткани, плексигласа – все это добро валялось на обширной свалке, на которой мы любили бывать, как любят дети западных стран ездить на пикник, на лужайку, на натюр...

Улица, на которой мы жили, называлась Батрацкая. Гутя во время войны родила Кольку. Отца Кольки, Ивана, ленинградца, пребывающего в Казани в командировке, призвали на фронт, и он сразу угодил на Курскую дугу, и то ли сгорел в танке, то ли еще что. Сообщили, что пропал без вести. Гутя потом писала, пыталась выяснить обстоятельства его гибели или пропажи. Старуха, ответившая ей, писала, что его экипаж ночевал у нее в избе перед самым сражением, а потом, после страшной этой битвы, мало было целых трупов – руки, ноги, головы... Да все обгорелое. Нипочем не разобрать – где кто. На всякий случай многим писали «пропал без вести». Пенсию дали, хотя и после того, как Гутя вернулась из лагерей. Опять они с мамой писали в военкоматы, писали в часть, где служил Иван, в Ленинград родственникам, в Кремль...

– Миленький! Ты что-то сегодня выглядишь утомленным? Тебе что лучше подать? Сок или чай? А чай индийский, цейлонский или занзибарский? .. Ну, не молчи. Как это "все равно". Может, и я для тебя "все равно"?!

– И ты.

– И моя пламенная любовь? Тебе и на нее наплевать?

– Наплевать!.. Отвяжись, ради Бога.

– Как тебе удобнее наплевать? Слева или справа? Плевательницу принести? Или тебе больше на ковер нравится?.. А давай, я попарю тебе ножки с горчичкой?..

– Парь, если тебе хочется.

Она засуетились с тазом, а я смотрел отвлеченно в окно, где неумолимые каменщики, ловко орудуя кельмами, кирпичик к кирпичику, строили дом, закладывая перспективный пустырь от меня багрово-красной стеной. Вот уже и третий этаж начали, окаянные. И куда спешат так? Вчера же еще фундамент мастерили...

Следом за Гутей родила мать. Борьку. Разница у них с Колькой была невелика, и поэтому детей оставляли то с мамой, то с Гутей.

Гутя устроилась кондуктором на трамвайном маршруте номер девять.Трамвай ходил от Ярмарочной площади, через деревянный мост, до деревни Караваево. Сейчас нет ни площади, ни деревни, ни деревянного моста. Рассказывала, что работалось плохо. Город был переполнен эвакуированными В вагонах случались и драки, и даже убийства. Полно каталось карманников... Трамвай в ту пору больше походил не на современный трамвай, а скорее на красного цвета сарай на колесах. В нем так же было холодно в стужу и жарко летом.

Имели они в этом городе еще и двоюродного брата Алексея Батрашова. До войны он окончил училище НКВД и работал впоследствии следователем. В сорок втором его отправили на фронт. Этот высокий, стройный, красивый офицер умел хорошо играть на гармошке, петь, плясать. У него было десять братьев и сестер. Почти все братья его, а потом и их дети пошли в военные училища.

С фронта он вернулся израненный, с одним глазом, который через год потух. Хранилось у него несколько орденов и медалей. Потом награды он раздарил нам. Вероятно, воевал он каким-то небольшим командиром. Роты скорее всего. Слыл он человеком отчаянным... В начале пятидесятых мы по очереди водили его по больницам и госпиталям. Как-то он ехал с женой через Москву в санаторий и прихватил меня. В Москве оставил, а забрал, когда возвращался обратно.

Уже слепым он ходил на свидание к отцу, когда тот сидел в пересыльной тюрьме, возле казанского кремля. У него еще оставалось полно знакомых в органах НКВД, но кроме как добиться свидания с детьми, ничего сделать для отца не смог. От свидания этого отец отказался. Конечно – такую тяжесть перенести – на родненьких детишек смотреть из-за решетки, словно зверь. Да и надеялся отец выйти, так как вины его ни в чем не было подтверждено. Он так и Алексею говорил, на что искушенный в этих мутных делах Батрашов, сложив горестную мину на исшрамленном лице сказал ему: "Нет, Петя тут дела серьезные. Посадят. И не гадай даже".

Впоследствии из пересыльной тюрьмы сделали онкологический диспансер, где отец леживал остатние дни своей мелькнувшей жизни. Он выходил из палаты во двор, ко мне. Мы сидели с ним на парапете, смотрели в темные воды Казанки, и отец мрачно шутил:

– Вот и вернулся я сюда,– и кивал на пересылку, заполненную дряхлыми стариками в линялых больничных халатах. Все они были фактически обречены, и последнее, что видели,– это темные воды реки, горбатый железнодорожный мост на горизонте, перевернутые на зиму лодки, припорошенные первым снежком... Эх, показать бы им апельсиновые рощи, ротондовые беседки над лазуревым морем, красавиц, покатать бы их на катере ... Дать бы пожить досыта хоть по недельке на брата в отеле "Октябрьский" ... Мда-а. Нет.

Зачем жил? Стоило ль?

Откуда столько народу в повести? Для чего? Зачем?

Что они тут все друг другу только мешают? Ругаются, смеются, ворчат, негодуют, барствуют и помирушничают... Нет, я лично тут не виноват. Я их не звал – они сами все приперлись. Это как в толпе – идешь по улице и видишь кого-то близко, кого-то чуть похуже, а кого-то и вообще не видишь – лишь пальто, воткнутое в сапоги ... Зачем, спрашивается, я пишу все и всех? .. Да всех ли? .. Зачем Суриков писал стрелецкую казнь? Нарисовал бы палача да пару стрельцов... Не-ет, заполнил всю Красную площадь... Или Репин – для чего "Запорожцев" чуть ли не всех пытался изобразить? Нарисовал бы несколько кошевых, куренных атаманов, а дальше – степь вольная, и никого. А люди где? В дозоре. Стирают. Коней пасут. Кашу варят. Струги чинят... Нет, не так все на самом деле. Я вот сообщил, что народу у нас развелось – тьмы! Всюду очереди, всюду – не протолкнуться. Видать, тесновата нам страна – вот и расширялись мы испокон веку в разные стороны. Видать, и в прошлые века многовато народу было. Или простору нам не хватает? Думаешь, как же в Западной Европе без шири и просторов живут, да еще и лучше нас незаслуженно. И тут приходится уже не сомневаться, а просто соглашаться с нашими знаменитыми художниками-передвижниками. Что уж. Я бы, товарищи, написал все как положено – кто на первом плане, кто на втором, а кто – в перспективе. Но народ-то у нас, опять-таки, какой?! Все норовят вылезть на первый план, все отталкивают друг друга, вот и разберись тут! Вот и получается – давка, а не повесть! В прошлые времена социалистического реализма давки оставались за кадром, и там на первые планы вылезали передовые герои труда, орудуя стальными мускулами, оттесняя старух с кошелками и пенсионеров, или же главными героями романов становились директора, министры – те проникали на первый план, очевидно, пользуясь номенклатурными привилегиями...

Много родни у меня. На отшибах памяти какое-то время жила толпа двоюродных, троюродных родственников. Порой, кажется, возьмись копаться в родственных дебрях и доберешься до африканских негров. Приехали как-то узбеки – родственники! У меня аж челюсть отвисла. Откель?! А про негров я не просто так бухнул: вон, по двору трое черненьких бегают. Девочка лет десяти в пионерском галстуке. Она кричит что-то, не слышно. Потом открывается окно и конопатая русская девка, явно псковско-новгородского происхождения орет на весь двор: "Танька, зараза! Ты что носишься, как угорелая! . . Вон, отцу-то подмогни картошку донесть! Аль не видишь – он вовсе уж окосел от своей бормотухи! ". На ее конопатый зов резво оборачивается негритянка аж чуть ли не синего цвета кожи, наспех орет: «Щас!» – и кидается на помощь отцу, белобрысому и голубоглазому работяге, который тащит картошку, тщетно цепляясь за воздух, и покачиваясь. Негритянка подхватывает его под руку, а отец, почувствовав опору, орет жене: "Ты что на робенка базлаешь?! Я те покажу мороку! Отбуздаю хорошенько, чтоб голицу впредь не разевала! .. " – «Ладно, пап, ладно»,– успокаивает его черная дочь.

Второй негритенок, лет тринадцати, затолкав в карман пионерский галстук, тайно покуривает с приятелями-белыми, спрятавшись за гараж. Третьего, совсем еще карапуза, экстравагантная мамаша лет двадцати, одетая во все "оттуда", везет на заграничной каталке к песочнице.

– Бяка,– говорит черненький малыш на русском языке.– Тю-тю... Кака...

Родня ты моя, родня! Разберись – и все мы окажемся родственниками. Вот вы читаете эти мои страницы и не подозреваете, что я вам, фактически, являюсь восьмиюродным дедушкой, а вам, вот вам именно – шестиюродным правнуком... Впрочем, мне всегда хотелось быть всем людям либо братом, либо братишкой. Черт знает что: даже к собственным детям у меня не отцовское, а какое-то братское отношение.

«Вчерашний день в часу шестом, зашел я на Сенную». Там строили новую станцию метро. (Ну, не вчера, может быть, да какая разница. Короче – намедни.) А за станцией толпились те, кому неуютно живется в этом мире. Которые не имеют своего угла, или – которым свой угол опостылел. Квартиросъемщики и квартиросдатчики. И обменщики тоже. Объявлениями об обмене квартир и комнат были оклеены все заборы, ларыш, и даже валяющиеся на земле бетонные тумбы. Немало «меняю на равноценную» написано. Зачем? Почему бездомность какая-то вселенская проснулась в людях? Что за эпидемия? Или все хотят жить, как люди? Люди хотят жить, как люди. Они гудят, договариваются с маклаками, приплачивают, о чем в объявлениях написано «обмен по договоренности», «обмен по очень хорошой договоренности». А эти – унылые, прибитые – снимают. Комната по нынешним временам стоит до семидесяти рублей. Квартира – от ста до двухсот. Есть суточная сдача – от пятерки и выше с человека за сутки. Студенты и выгнанные из дому экс-мужья смотрят исподлобья и матерят военных и спекулянтов . У тех денег навалом – они-то и задрали цены на жилье. А бабушки, обладающие лишней жилплощадью, выбирают, присматриваются, ставят условия... Слышу, парень кричит: «Бабуся – не сдавай военным – им на дом строевую подготовку задают и ружейные приемы!». И сам же горестно хохочет над своей глупой шуткой. Какой же он дурак! Все слышали его шутку, и сегодня ему ничего не обломится. Шутник? Весельчак? Значит, станет гостей водить. Значит, неспокойный жилец. Да и вообще, мужикам здесь хреново: квартиросдатчицы предпочитают сдавать «двум тихим девочкам» или семье военного. Старуха говорит пехотному майору: «Не курить! Сто двадцать квартира стоит». А майор возражает: «Курить буду, но и плачу сто тридцать». Старуха сомневается, тогда он бросает в атаку свежие силы: «За год вперед плачу! Ура-а...» – «Ну, кури-кури, сынок,– старуха поднимает руки – сдается.– За сто тридцать можешь немного и покурить. Я потом проветрю. Через год». Но эти ладно. Я, помню, сам ходил туда не раз, пока не отчаялся. Куда там! Сорокалетний мужик – точно станет женщин приводить. И курить будет, как паровоз. И полы мыть не станет. Да и денег нет на год вперед, даже на полгода вперед... Отвали, любезный...

"Там били женщину кнутом, крестьянку молодую". За что-то ее драли все ж. На Сенной продавали крепостных. Они стояли кучками, во главе с управляющим, а состоятельные баре выбирали их. Щупали мускулы, заглядывали в зубы ... Сейчас стоят люди, наши, работающие, с несложившейся судьбой, с поломанной судьбой. И ходят мимо них старушки и выбирают. Правда, в зубы не заглядывают уже. Женщина, прижимая сумочку, торопливо говорит, что она врач. Старуха приостанавливается – здоровье к старости не ахти, а врач-квартирант под рукой. Не пустить ли?.. Но – мимо. Мало врачи получают. Разве что стоматологи, которые с золотом работают... Но стоматолог ей давно уже не нужен.

Дальше улей гудит – меняются. Снуют маклаки. Предлагают за лишний метр двести – триста рублей. Комната на комнату. Меньшая на большую. Этаж. Раздельный санузел. Тихие соседи... Он все устроит, он берет риск на себя. Плати – и живешь лучше. Один мой знакомый, по причине жилищного стеснения и хронического безденежья, взялся меняться сам. Пришлось с работы уволиться. Будучи способным математиком, он предварительно просчитал все варианты, все исчислил. Уволившись, он непрерывно менялся два года. Он, практически, жил на Сенной, и в результате обменял комнату в коммуналке на двухкомнатную квартиру хорошей планировки, шестерным обменом. Да так лихо все закрутил, что ни один меняющийся не знал всей цепочки обмена. Просто каждый из своей комнаты-квартиры ехал в ту, которая его устраивала. Знакомый гордился своей изобретательностью. Тут действительно требуется талант и математика, и социолога, и психолога... "Что ж не наменял себе трехкомнатную?" – иронически спросил я его. "Мог бы, мог, но, понимаешь, жили эти два года на зарплату жены – едва концы с концами сводили. На одной кильке да картошке перебивались... Достаточно пока. Кухня просторная, коридор... Есть где развернуться". Он был бледен и тощ от обменной диеты, но выглядел победителем.

Далее объявления об обмене междугороднем. Многие рвутся в Ленинград, в Москву. Как-то на Сенной другой шутник сказал: "Меняю трехкомнатную квартиру в Якутске на комнату в Ленинграде. А комнату в Ленинграде – на туалет в Москве". Так наш народ устроен, что готов шутить даже в самые черные минуты, даже в момент трагедии. Вспомним анекдоты о Чернобыле.

Если раньше крепостные, пригнанные на Сенную, с неприязнью ожидали, когда найдется им покупатель, то теперь ожидающие горят надеждой, идут навстречу, униженно согнувшись, плетутся за какой-нибудь противной старухой, которая выжила из жилья своих близких и теперь ей одной скучно. Надо покочевряжиться над кем-то... Бродил тут мужик лет шестидесяти. Он высматривал молодых женщин (старый кот) и предлагал им жилье бесплатно, всего лишь за постель. Один кавказец, я слышал, звучно вымолвил: "Мне бы прописаться – я бы квартиру любую купил". Только он это произнес, как спустя минуту-другую его тепло прижимали к себе две женщины лет тридцати пяти. Я вначале подумал, что это две подруги, а потом усмотрел, как каждая тянула его к себе, понял – конкурентки. Ради прописки у нас частенько любят и жениться и разводиться. Не уезжают из городов, боясь потерять

прописку. Граждане! На кой черт нам все эти справки, регистрации, прописки, паспорта, удостоверения личности! Ату их! Пускай живет человек человеком, там, где живет, с тем, с кем живет. Больше доверия словам, чем бумагам!

Еду мимо Смоленского кладбища. Вот кому уже ничего не надо. Славно устроились в своих норках, каждый в отдельной. Но мороз по коже пробирает – что там за объявления белеют на воротах? Не собрались ли уж покойники меняться?.. "Меняю крупногабаритную с оградой и скамейкой могилу в центральных аллеях Смоленского на скромное захоронение на кладбище Александро-Невской лавры, по договоренности".– "Меняю отличный подержанный склеп на две просторвые могилы на разных кладбищах города. (Одну можно в пригороде.) Пискаревку не предлагать".– "Обращаться в двенадцать ночи по адресу: Богословское кладбище, аллея номер шесть..."

Господи, спаси! Какой только чертовщины не причудится. Тут, слава богу, все граждане на месте. Как говорится, отсутствующих не бывает. И никто не ропщет.

А может, от какой-то эпидемии бесприютности все взялись меняться? Вирус такой проник, неизученный? А? Все хотят уединиться. Кинулись в дачно-садовые домики, каждый в свою норку, сунуть голову, как страус, и молчать громче. Как-то я видел, в малогабаритной квартире. в большой комнате, выстроенную еще комнату. Без единого окна. С лампочкой внутри. О, как захотелось уединения человеку! Помню, Руслан тяжело переживал множество народа у меня в квартире в Челнах. Он уходил в туалет, совмещенный с ванной. и сидел там по часу, по два, и даже, порой, засыпал там. Иногда в туалете он рисовал, иногда – писал стихи. читал или просто пел сказку Льва Толстого "Три медведя". Без мелодии. без рифмы да к тому же, не имея музыкального слуха.

Некуда приткнуться на свете, чтобы подумать одному, сосредоточиться, попытаться понять, осознать, что натворил в жизни, осмыслить. Заглянуть в себя. Зачем живу? Зачем я родился на свет? А раз родился – зачем помру– то? Это уж, товарищи. и вовсе несправедливо. Дореволюционные наши соотечественники не умирали. а отправлялись в длительное путешествие в лучший мир. А мы, черт возьми, исчезаем, и мир перед нами исчезает. Несправедливо, ей-богу. Уж лучше, думаю, не рождаться было, чтобы не знать – что такое жизнь, как она прекрасна своими терзаниями и мучениями. А теперь дети мои так же станут думать?.. Да? "Как бы человек здорово ни болел – а помереть все равно хуже. Правда, пап?" – сказал мудро пятилетний сынок.

– Бабуля.– спросил другой сын.– А почему так: Людмила Николаевна умерла, Егоровна умерла, Нина Филипповна умерла, а ты – нет?.

(В горшечном возрасте дети еще не умеют быть ни злыми, ни тактичными.)

– А ты что, внучек? Хочешь, чтобы я тоже умерла, да? – с досадой спросила теша, держа трясушейся рукой костыль.

– Хочу.

– А почему? Почему хочешь?

– Уж больно много ты ругаешься,– вздохнул он.

Его никто не науськивал на старую женщину, которая действительно умела превращать жизнь в доме в сущий ад своими скандалами, и планомерно довела руганью нас с женой до развода. Она уже пятьдесят лет состояла в правящей партии и считала себя принципиальной, уверенной в своей правоте. Она считала, что лишь ей известно доподлинно, как надо жить, "чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы..." А ей самой не было больно за бесцельно прожитые годы... Когда в стране началась перестройка и гласность, она тоже (правда, тихонько) стала поругивать этого политического преступника Брежнева, на портреты которого раньше чуть ли не молилась. Едва передвигая ноги, она ползала голосовать. То ли ощущая свой партийный долг, то ли так напугали ее годы репрессий. Она не знала устава, не знала ни одной программы партии. не прочитала ни строчки из Ленина, но догматизм так и пер из нее отовсюду. От ее принципиальности и честности хотелось выть всею семьей.

– Петя, ты обязан убрать кровать! Ты почему не слушаешься бабушку?! Октябренок обязан слушаться коммуниста! А-а, ты все-таки не слушаешься?.. Вот, погоди, я сообщу твоим товарищам по октябрятству. Что ты людям скажешь, когда тебя вызовут в классе на ваше бюро? Как ты людям в глаза посмотришь, когда товарищи тебя спросят: "Почему ты, октябренок Петр, не слушаешься свою бабушку, старого коммуниста?" А-а-а, ты драться! Пашка, ты драться, да?! Как тебе не стыдно – посмотри мне в глаза! Пашка, ты понимаешь, что защищаешь своего аполитичного брата? .. Ты все равно дерешься?! Ну-у, я напишу письмо в твой садик – пусть тебя разберут на общем собрании, пусть спросят, почему ты бабушке-коммунистке наехал своим паршивым велосипедиком на больную ножку. Этим своим безнравственным наездом ты играешь на руку мировому империализму...

"Будет долго казаться зловещим нам скрип сапогов",– пророчески пел Высоцкий. Ой, как долго будет он нам мерещиться за дверью этот скрип хромовых сапог. Люди в таких сапогах уводили по ночам наших пап и мам. (Сталин с Гитлером обожали сапоги, и не только это их единило.) А те, что уводили, нынче нередко выступают перед пионерами, как старые большевики. Носят значки старых большевиков. Кто уцелел? Те, кто сажал? Или те, кого сажали? А те, кто помалкивал, или, не имея своего ума, дули в общую нужную дуду? .. Тещу приняли в партию в тридцать седьмом году. Впрочем, видать половина сажала – половина сидела. Где еще подобное возможно? В какой людоедской стране? В каком диком стойбище Цевтральной Африки или прошловековой Полинезии? Почему у власти оказываются мерзавцы? Как они туда добираются? И долго вам еще терпеть все, питаясь в освовном радиоинформациями о достатке, о грядущем изобилии? Не пора ли кончать надеяться и ждать?

Мужа своего теща решительно изгнала, и мужчин она невавидела яростно, как класс. Ну и меня в том числе. Я только позже допер, что ее мужененавистничество волей-неволей передалось моей жене. Оно потом стало из нее выползать. И боюсь за дочь свою, которой так же мало хорошего рассказано ее маменькой про отца, и про моего отца, и про отца моего отца. Зернышко заронено – а женщина, говорят, земля – значит, прорастет обязательно. И жизнь ее семейная, по всей видимости, так же не сложится. Она как-то говорит: "С какой стати я буду стирать его (будущего мужа) воски? По какому праву? Пускай сам!" И я повял – выйдет замуж и разведется. С требований вот этих дешевых прав начались и развелись разводы. И стремимся мы в светлое будущее со скоростью миллион разводов в год!

Отмечали сыну семь лет, и я предложил бывшей жене разыскать ее отца. И хотя она говорила мне, что он – мерзавец, а я в ответ толдонил, что не доверяю людям, отзывающимся о своих родителях подобным образом, логически убедил ее в том, что не такой уж он пропащий мерзавец. Не пил? Не пил. Не курил. Воевал. Офицер. Не ругался. Не дебоширил. А мать – вон какая энергичная дама, даже сейчас, невзирая на паралич, она принимает чересчур активное участие в нашей жизни, даже, порой, больше нас самих. А если он и был мерзавцем, то к старости наверняка уже исправился. Давай найдем? А почему он раньше меня не отыскал? Нет – он мерзавец! Да больно же человеку – видеть лишний раз ребенка, терзаться. Лучше уж сцепить зубы и терпеть... Казалось, убедил. Ну, давай найдем, если тебе это надо так. В горсправку она написала бумажку, а я должен был взять адрес. Мне уже чудилось, что у сыновей появится (хоть где-то там) дедушка, и они это будут знать. Он едва ли не отцом моим мне представлялся. Видел даже растерянность старика при встрече со взрослой дочерью и обнаружении сорванцов-внуков. Но справка была выдана, что он умер три года назад. Я очень опечалился. Я даже взял пол-литру, чтобы, по русскому обычаю, помянуть его. Ехал в троллейбусе, огорченный, опустошенный, и думал, как бы потактичнее, поосторожнее сообщить траурную весть жене.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю