Текст книги "Таганский дневник. Книга 2"
Автор книги: Валерий Золотухин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 34 страниц)
…Федотова Ирбис полюбила после фильма «Эпатаж» и стала узнавать о нем, и интервью с ним читала навзрыд. На него было интересно смотреть в любой ипостаси, так как талантлив и умен. Интеллектуал и актер – редкое сочетание, хотя в то время она считала, что уж если актер, то непременно интеллигент, глубоко при этом заблуждаясь. А еще был КВН, в котором успешно дебютировала команда Элисты, Федотов сидел в жюри, хвалил, после подошел к ним в фойе, весь в тулупе, в мохнатой шапке и в унтах, чем поразил ее до глубины души. Она-то была уверена, что артист такого ранга и по нужде, извините, в смокинге… Сказка Федотова в собственном его исполнении произвела убойное впечатление на Ирбис. Смесь уважения и восторга – вот что чувствовала к кинозвезде степная красавица. И когда они ехали сегодня с Шелеповым сюда, за город, и она спросила: «С кем теперь ваша бывшая жена и сын?» – удар для нее был ниже пояса: «С Федотовым». – «С тем… самым… с тем?!» – «С тем, с тем… Когда они, наконец, расписались, я перекрестился: слава Богу, пристроена хорошо». – «Ну и как?» – «О… О!.. Алексей Леонтьевич – достопочтенный человек!»
Тогда она еще не знала, что за этой фразой у Шелепова может скрываться все, что угодно, не исключая и правды. Гипнотическое обаяние Федотова было многажды усилено в ее воображении этой фразой и, конечно, его браком с женой Шелепова. И когда Наталья – нынешняя соседка по номеру, к которой Народный наезжал иногда, перед тем как увлек ее самое в эту поездку ко святым мощам, кричала по утрам: «Хочу Шелепова», – Ирбис, смутно помнившая его по милицейскому сериалу, искренне не понимала ее. Как не будут понимать и ее многие потом, когда произойдет все, что произойдет, включая бритье и смерть его в сумасшедшем доме, где он гримировался собственными испражнениями.
– Ну, Степаныч… слушай, – очнулся бывший кочегар, – у меня яйца всмятку – извините, уважаемая… За такие шалости… вызывают на дуэль и убивают несколько раз… Он – что, в своем уме?.. Хотя в блистательности не откажешь.
– Говорят, под коньяком писал.
– Под чем бы ни писал, но наутро-то… и когда отдавал машинистке или… он что – сам печатал? А жена его куда смотрела, почему не уберегла? Она же с тобой столько… Хотя, скорей всего, собака зарыта в ней… да… да, конечно, в ней… И что же ты? Нет, я не могу, послушай! Он же с виду умный мужик И сказочка его просто блеск, и за тебя, помню, печатно заступался, когда на тебя евреи набросились после твоего выступления в Сростках, где ты пикет Куликову полю уподобил! Что с вами со всеми творится?! Как ты это пережил?!
– Думал я долго – отвечать, не отвечать… Но понял – не отвечать нельзя, хотя бы ради детей. Ответ свой я вывешивать не стал. По просьбе сына. Отправил почтой. Но есть у меня подозрение, что в руках Федотов его не держал. Пересказать, быть может, ему и пересказали… Моя бывшая супруга была большая любительница читать чужие письма. Не думаю, чтобы во втором замужестве она изменила своим привычкам. Впрочем, какое это имеет значение. Читай дальше, я тороплюсь. Меня комдив на день рождения ждет.
Алексахин повертел листки ответные в руках и вдруг предложил даме под яблоней:
– Будьте любезны, прочитайте вы.
– Я?! Но какое я имею отношение?
– И хорошо, что никакого. Текст машинописный, разборчивый… Хочется услышать из уст нейтрального человека, без лишних подтекстов, без нажима… Мы с Шелеповым в одном круге заинтересованности… Так что сделайте одолжение.
Ирбис приняла листки, как эстафету, из рук Алексахина и стала читать:
– Посеешь поступок – пожнешь привычку. Посеешь привычку – пожнешь характер. Посеешь характер – пожнешь судьбу. Эпиграф. Алексей Леонтьевич! Месяц я ждал извинения от Вас, оно не последовало. Видимо, раскаяние чуждо Вашей природе или не хватает мужества. – Голос у нее при чтении оказался чистый, высокий. Дыхание длинное, глубокое, на весь объемный смысловой период слов, дикция великолепная. «Ей бы на радио или диктором ЦТ», – почему-то подумал притихший артист. – Напомню Вам слова, сказанные Вами Галине Волгиной несколько лет назад: «Он – бездарь. Местечковый режиссер. Он поссорил актеров Театра на Таганке и лишил заработка мою жену. Единственно, чего я хочу, чего я жажду, – его смерти, его физической смерти. А как художник – он давно труп». – Ирбис остановилась, как будто ей захлопнули рот. Медленно подняла глаза к первым строкам, прочитала про себя еще раз, ныряя в содержание до дна. Продолжала тише и медленнее, боясь пропустить запятую: – Через несколько месяцев после этого разговора Эфроса действительно не стало. Боже меня упаси приписывать Вам смертный грех – трагически сошлось. Мы все в той или иной степени повинны в безвременной кончине Мастера. Но то, что Вы не весьма разборчивы в выборе слов и действий для достижения Вашей сиюминутной цели, – факт. Теперь Вы возглавили тяжбу с Любимовым. Завидная последовательность. Урок Эфроса не пошел Вам впрок. Вы даете оценку художественному потенциалу Любимова, в печати появляются рассуждения Ваши – «каким он был, каким он стал» и т. д. По рангу ли, Алексей Леонтьевич? «Я возмущена этой падалью!» – воскликнула старейшая актриса нашего театра, прочитав Ваше открытое письмо. «Словесные изгиляния… злые выпады… из меня Павлика Морозова сделать не удастся» – сказал мой сын, к мнению которого Вы апеллируете.
Свою оценку Вашему письму я не стану давать, она лежит за гранью словесных определений. Надеюсь, Вы улавливаете аллегорию? Зачем Вы впутываете моего сына в этот публичный, блудословесный турнир? Ведь мы с Вами держали уговор быть как можно более бережливыми друг к другу в этом деликатном пункте. И вдруг Вы таким безобразным способом нарушаете наши условия. Не навязывайте моим детям Вашего отношения ко мне. Они сами разберутся, кто есть кто. В моем коротком обращении «Всем! Всем! Всем!» не содержится каких-либо личных, пофамильных выпадов. Зачем же Вы затеяли этот настенный «частный детектив»? Ни в одном интервью я не позволял себе обидных или оскорбительных слов в Ваш адрес, помня, что «ничего нет тайного, что бы не сделалось явным».
Лучшим ответом на Ваше письмо было бы опубликование его во всех существующих средствах массовой информации. Вы сами хотели это осуществить. Чего постеснялись? Ждете, пока сделаю это я? Я снял 50 ксерокопий Вашего письма – «зеркала для героя», – но что это за тираж, согласитесь! Грешен, люблю, как Вы выразились, эпистолярию, но уважаю все-таки точность, документ, стенографию. Поэтому у меня к Вам просьба. Когда будете готовить письмо к печати, во-первых, не редактируйте, не исправляйте, дайте, как есть… Во-вторых, расшифруйте для меня, и в особенности для широкой публики, хотя бы два пункта.
1. О моем предательстве нескольких Мастеров: сказано Вами бегло, голословно, похоже на клевету. Хотелось бы подробнее: кого, где, когда и за сколько. А то помру и не узнаю имен своих жертв. Я присягал на верность Эфросу. Я присягал на верность Головотюку после смерти Анатолия Васильевича, хотя категорически не согласен ни с Любимовым, ни, тем более, с Головотюком в оценке эфросовского периода Таганки, – заявлял об этом лично и публично. Под присягой я подразумевал честную работу, пользу делу, без выяснения отношений. Я не могу репетировать, держа камень за пазухой или шагая в пятой колонне. Я отказался работать с Эфросом «Полтора квадратных метра». Я верил в воскресение «Живого». Может быть, «присягать» – крайне неудачное слово в применении к нашему бытию, громкое и красное?.. Присягают один раз, а дальше – смерть. Я не говорил таких слов в адрес Любимова, для меня (и мне казалось – для всех) это было само собой разумеющимся, не требующим доказательств, вытекающим из всей моей жизни на подмостках Таганки.
2. О походах моих в райком. Коли Вы так хорошо о них осведомлены, то Вам наверняка донесли и содержание моих там бесед. Поделитесь конкретным знанием с народом. Публике ведь это интересно (если интересно), а не просто брань и оскорбления вроде «глупый», «прохвост», «помойся в бане» и пр. Ну что это за аргументация, согласитесь! Неужели проблема общественная дает Вам разрешение на личные оскорбления и приписывание мне действий, которых я не совершал? Что-то тут не так.
Теперь о деле. Как-то в моем присутствии Вы громко похвалялись, что Вы настолько состоятельный человек, что можете в любой момент купить дом в Англии или, если захотите, в любой другой стране. Помилуйте! Зачем Вам покупать дом в Англии? Зачем не купить в России, в Москве? Сделайте благое дело – купите какой-нибудь клуб или дворец для профессионалов Вашей группы и репетируйте! Тем самым Вы элегантно и красиво разрубите все узлы и споры. Или обратите Ваши средства на аренду помещения. Кстати, у того же Любимова. Я помню, Вы читали мне в Ташкенте блистательные куски из Вашей пьесы по Салтыкову-Щедрину. Я так хохотал, что пришла переполошенная горничная. Помните? Уверяю Вас, что при самой средней постановке это сегодня будет иметь успех. Бог наградил Вас замечательным талантом, так… репетируйте! Зачем Вы тратите силы и время на недостойную тяжбу с Любимовым по разделу имущества, которое принадлежит ему приоритетно, по праву, да, – СОЗДАТЕЛЯ. Не иронизируйте по поводу этого определения.
После того злосчастного, спровоцированного собрания, снятого на пленку и гуляющего по Москве, вошедшего теперь в историю и биографию каждого его участника, Вы плакали в кабинете Мастера. И все присутствующие, в том числе и Любимов, приняли эти слезы за слезы раскаяния. Оказывается, все обманулись.
Что касается поручения Президента, которому наверняка подали информацию о делах театра односторонне, то я ведь могу и не последовать совету Президента, потому что я, как говорит мой Кузькин, «на своем огороде пока еще хозяин». Мне не хотелось отвечать на Ваше письмо, оно недостойно ни Вашего дара, ни Вашего имени. Но я лечу в Ашхабад и, как всегда, боюсь разбиться и боюсь тем самым оставить Вас без ответа. 4 октября 1992 года. P.S. Телефон Галины Волгиной я Вам могу напомнить.
Ирбис остановилась, затихла. Не то чтобы прочитанное сожгло ее или парализовало. Нет, конечно, хотя чудовищное налицо. Ее провинциальному тщеславию льстило в глубине, щекотало, что «звезды» перед ней оголяются, вводят ее в святая святых, в свою закулисную подноготину, куда простые смертные не допускаются, разве что по особому расположению светил. Правда, ей мало было понятно, из-за чего такие страсти, чего им не хватает, зачем они «не в кайф» живут, а выясняют, кто главней, и ее арканят туда же. Оба документа, эти замечательные послания одного «любящего» сердца другому, – как два выстрела в тумане. Ирбис почуяла опасность. Раскованная и рисковая, она тем не менее тяготела к определенности: вот – достигнутое, вот – ближайшая перспектива, вот – дальняя. Варианты возможны. Но схема должна быть, схема – одна. «Звезды» же вовлекают ее в какое-то иконоборчество, мешают фигуры на ее доске – и она боится не сообразить вовремя и не остаться хотя бы в относительно привычной гармонии.
– А кто такая Волгина? – оторвалась она от текста и глянула в Народные глаза своими прелестными, сволочными с поволокой…
Кто такая Волгина? Кто для него Волгина? Вопрос был не простой и для самого Шелепова, к тому же задан он был женщиной о женщине. Когда-то хотел написать роман о ее судьбе горемычной. Но всех не обскажешь сюжетов, да еще при его разбросанной натуре. Одно мог сказать наверняка – добрее и честнее не встречал человека, к тому же веселого.
– Галина – друг семьи и дома моего. Но она была знакома и с моей первой семьей, и с Федотовым общалась часто. В театр влюблена с младых ногтей. В Таганку – особенно, по призванию сердца, радеющего за правду. Закончила журфак. Все мечтала о настоящей любви. Нашла ее только в третьем замужестве, с поэтом Владимиром Захаровым, моим тезкой. От всех трех мужей родила по ребенку. Но самым желанным был третий, от этой ее настоящей любви рожденный. В тот день, когда она произвела на свет долгожданного сына, случилась жуткая трагедия: убили ее мужа, только что ставшего счастливым отцом. Пошел он отмечать, как водится, рождение сына в ближайший ресторан, не ведая, что оставит Галину вдовой. Забрали его пьяные блюстители из ресторана в отделение, избили зверски, а потом, чтобы концы в воду, завезли в овраг на своей же территории и прикончили беднягу, раскроив череп монтировкой. Сгинул человек ни за что, даже сына своего единственного ни разу не увидел. А наутро убийцы сами повели следствие и объяснили вдове, когда она из роддома вышла: упал, дескать, ваш муж по пьяному делу и оттого скончался, несчастный случай с ним приключился. Жить она не хотела, да новорожденный спас – на отца своего походил очень. Галина подарила мне книжечку стихов Захарова, добрые стихи, чистые и очень русские. Познакомился я с ней в журнале «Сельская молодежь», она там в литконсультации работала… В несчастный случай не поверила, провела самостоятельное расследование, за помощью обратилась к Ольге Чайковской из «Литературки», чьи статьи гремели тогда на весь Союз. Убийцы были найдены Галиной, названы поименно, да что толку! Развернулось кровавое следствие, свидетелей «убирали» одного за другим, она сама едва не погибла. Но оказалась бабой крепкой, не из пугливых, стала правозащитницей, заступалась за обиженных властью. За это и попросили ее из журнала. Такие люди всегда неудобны для дружного коллектива с абсолютным начальником во главе… У нее даже обыски были, в КГБ на допросы ее таскали… Пришлось ей работать дворником, чужих детей нянчить, вязать на продажу, комнату сдавать… Но не сломалась и не озлобилась, потому как оптимистка с колыбели. Теперь она внучку нянчит… Сколько лет Галине? Да года на три постарше меня… Надо не забыть пригласить ее на день рождения мой через три дня, когда расцветет жасмин.
Любопытство Ирбис относительно Волгиной было как будто удовлетворено, а возраст женщины окончательно успокоил ее. На своем калькуляторе внутреннем она давно подсчитала, что сама моложе Шелепова лет эдак на двадцать и при другом раскладе могла сгодиться в дочери ему.
Народный рассказал о Волгиной чистую правду, но не всю. Он не сказал, что Галина любила его и все же предпочла довольствоваться лишь дружеским общением Она не раз говорила ему, что он стал для нее нежданным подарком судьбы, скрасившим горечь вдовства. Чтобы не потерять его, она выбрала духовную близость, и жизнь подтвердила правильность ее выбора. Они то сближались, то отдалялись, но ни разу не теряли друг друга из виду. Она мчалась к нему по первому зову и умела быть нужной ему и его семье, не навязываясь, не создавая суеты и помех. И он вознаграждал ее за это правом быть на его концертах, на прогонах и премьерах Таганки, на творческих вечерах для элитной публики, но главное – он мог поверить ей любую тайну без опаски за последствия столь интимной доверительности. Иногда и деньгами помогал, когда ей было совсем худо. Он знал, что на нее можно положиться. Она знала, что у нее есть настоящий друг. Ее преданность и что-то еще в ней, неуловимое и невысказанное, но изначально просветленное, определяли его свойства Настоящего друга в их отношениях… Зачем молодой, влекущей Ирбис знать об этом? Да и не поймет, ее жизнь крутится на другой орбите. Но любопытство – у женщины в крови непреложно, как и у артистов.
– Что же это за собрание, – вопрошала между тем Ирбис, – вошедшее, как вы пишете, «в историю и биографию каждого участника»?
– Это группа недовольных Любимовым. Они организовались и затащили его на свое собрание почти силой, когда он проходил мимо зала, где они дислоцировались. Перед тем они гремели по микрофонам на весь театр, что хватит, дескать, сидеть Любимову в своем кабинете, как Саддаму Хусейну в бункере, пора предстать перед народом и ответить… Сбивал их в стаю страх. И еще Головотюк, которого они вожаком обозначили. Он только что потерял министерское кресло и теперь рвал и метал, ища сатисфакции. Их толкал к нему, сильному и со связями, инстинкт самозащиты. Они боялись, что Любимов перейдет на контрактую систему, и многие из них останутся без работы. Большинство этой группы составляли те, кто в свое время был и против Эфроса. Это, как правило, не играющая ни при каком режиме часть труппы, а стало быть, всегда недовольная Главным. Артистам своим, то есть играющим репертуар и держащим, таким образом, банк, Любимов запретил на эти сборища являться и, по существу, остался один против этой рассвирепевшей стаи. Они чуть не плевали в него, источая яд и пену, перечисляя его грехи перед ними и предательства. Договорились до того, что решили отнять у него художественное руководство театром – «пусть остается почетным худруком, а если пожелает, то пусть и ставит иногда чего-нибудь», – так они записали потом в своем протоколе. Дикость, бред и жуть невообразимая. А несчастного нашего и.о. директора экс-министр «по-ленински» «пристяжной б…» назвал под аплодисменты единоверцев. Как выдержал это Любимов, трудно представить. Но он выдержал, выслушал и сказал, указывая на Головотюка: «Пока он здесь, ноги моей в этом театре не будет». – «Ухожу, ухожу…» – «Уходим, уходим…» – подхватил за лидером «залетный соловей» Федотов, как прозвал его шеф. Во время всей кутерьмы полупьяненький, с красной рожей, он подсвистывал своим, залетевший на собрание по срочному зыку вожака из другого театра…
– Про кого это «с красной рожей» – про Федотова?! Ну, нет, это уж слишком…
Зачем они вламываются в ее жизнь? И куда эта звезда падучая ее влечет, зачем в дорогу позвала и под яблоню здесь усадила? Конечно, это заманчиво и интересно, чем кончится. Еще интересней она будет рассказывать о том сестре. «Вот Марии бы я сама нашла комнату для свиданий и своими руками постель расстелила, а ты от такого мужа…» – говорила ей мать потом про сестру в связи со связью. Хотя нет, сестре не так остро рассказать хотелось, как спортсмену Левочке, чтоб сдох от ревности.
С Левочкой снюхались они… Стоп. «Снюхались» – сказано грязно и отвратительно. Заметим однако, что автор подчас и нередко подменяет героя собой и вольно-невольно мстит любимой своей за прошлые связи ее. Любовь снежная, чистая, светлая – только с ним. Все остальное, что без него, включая и будущее, – похоть, случка, бешенство, сделка через койку. Оставим такую «защиту» на совести автора, ведь ему, бедному, кажется, что подобным приемом он надежнее привязывает желанную к своему сапогу… Через когда-то, придерживая штаны в очереди за утренним уколом в Соловьевской клинике неврозов, Шелепов догадается, что жизнь свою она влекла за собой так вольно и жестоко потому, что кровь в ее висках стучала и зашкаливала далеко за 36 и 6. Но как только проходила страсть, она безжалостно разрывала все путы, не обманывая себя и других. И что там ни талдычь, Шелепов под видом авторской дури или кто другой со своей колокольни о ее греках, спортсменах, китайцах и мальчике утонувшем, пачкая и опошляя евину сущность ее, – женщина (а Ирбис с пелен ощущала себя таковою прежде всего), коли было чувство – а оно должно было быть!.. только по любви, слышите!!! – иначе – известно что… – эти чувства прошлые не даст в обиду никому, защищать везде и всюду станет. «…Неправда, что „у женщины прошлого нет, разлюбила – и стал ей чужой“», – это не про нее у Бунина. Если бы так, то в собственных глазах, в глазах круга своего, а теперь и расцветающей дочери, – все ее прошлое будет выглядеть расплескиванием, разбрызгиванием грязи из-под одежды, развратом, разбивающим походя чужие жизни и разрушающим свою. Ирбис будет защищаться бешено и вспоминать мораль комсомольскую с восторгом, да!.. («Это у вас скотоложество, а у нас по-другому было!») и воспитание свое беловоротничковое, когда мальчики не то что плюнуть, грубого (какое там нецензурного!) слова при них с сестрой сказать не смели. Все это и было так, верно, да кому какое дело до того, потому что в глазах людей, как там ни философствуй, любая связь женщины с другим мужчиной, кроме мужа, есть прелюбодейство и разврат, а сколько его и какого цвета, в каком месте и на чем – на сундуке ли с божьей помощью или в туалете поезда – это дело техники и фантазии передающего, не имеющего к факту содеянного никакого снисхождения. Смотри в уголовном кодексе: все, что свыше 300 рублей, – хищение в особо крупных размерах и карается все равно, как за танк золота. Всего лишь раз или сорок раз по разу – один черт. И все-таки, если кто посмеет интерпретировать события ее, Ирбис, сексуального счастья на свой теплохладный лад, – остается тому право пощечины, и ей за все – Божий суд. Она одна ответит перед Ним. Это только у Пастернака в романе все женщины такие милые, славные, так друг о друге душевно говорят, что готовы воспитывать детей от любовницы своего мужика, коль такое случится, ну страсть до чего все хорошие. Ну и слава Богу, на то они нам и пастернаки, великие то есть, и великие примеры высочайших, благородных чувств нам подавать способны… А у нас… Ладно!..
…С Левочкой сошлись они на бульваре Велимира Хлебникова (они же там шли!), когда прогуливали своих детишек в колясках, – молодой папаша и девочка-мать. Он был знаменитостью города, король корта, с теннисной лопаткой в полцены «жигулей». Не раз он мелькал своей всеядной улыбкой на местном телевизоре. Кстати, там же появлялась и она как ведущая партийно-комсомольских вакханалий. Интерес к спортсмену вспыхнул сразу, а о Левочке и говорить не приходится: слыл он жутким бабником в Элисте, чемпионом в этой гребле парного катания. «Промискуитетный тип», – говорила она про него. В компаниях комсомольская лидерша и спортивный герой были пара – «брызги шампанского».
И закрутилась эта веселая и бесшабашная связь в машинах и гаражах, у друзей и подруг на дачах и квартирах, от которых у него всегда оказывались ключи. А у нее с собой всегда были – простыни. Лева напоминал ей лицом, манерами и острословием Венечку Политковского, артиста того же таганского созвездия… И он не был обрезанным, это она помнила точно… интересно, а Венечка? Сегодня она спросит об этом у Шелепова?! Точно! И расскажет о том промискуитетному лицу в Элисте, которому президент подарил жеребенка, и он задохнется от ревности – не одной ей дрожать от бесконечных связей его и сплетений.
Когда вспоминала о нем, у нее повышалась температура. Пять лет никто не мог оторвать ее от спортсмена. Неужели это сделает русопятый тип, соплививший два часа назад плечо гаишнику и блеющий что-то про любовь?..
Про Левочку муж не знал. Если бы узнал – побрил бы обоих опасной бритвой. Из писем и визитной карточки в гостиницу «Эллада» случайно узнал про грека Костахеса. Простил. Прощал он ей до странности многое. И когда увидел на животе жены чуть повыше треугольника Венеры сильный засос – после очередного ее отсутствия, – она объяснила: это след от замка, неудачно снимала джинсы. Он сделал вид, что поверил. А что ему оставалось делать? А грек в письмах печатно по-русски (…он русский выучил только за то…) тем временем спрашивал: «Ты не помнишь, сколько дней стоял мой поцелуй у тебя на животе?» Раздвигая ноги перед эллином и эллину, она раздвигала границы отечества с мечтою укрыться с любимым в ином государстве, смещая границы морали в удобную для себя позицию. Неужели все клинья из сердца и тела будут выбиты клином этого «дровосека» с Алтая, в котором она угадывала между тем схожую со своей природу, стремление при любых кульбитах сохранить нормальные отношения в семье, удерживать в неведении мужа (жену) и близких, так спокойнее, комфортнее и поэтому слаще самой (самому). Когда-то мать учила ее считать непреложной истину: чтоб волки сыты и овцы целы, если уж грешить, то так, чтобы все были довольны. Прежде всего – ДОМ: первое, второе, третье и компот, хрустящие простыни и полная тайна вокруг амуров, чтоб комар носа… Ну и для себя часок-другой…
Какую-то часть семейной дистанции она прошла, следуя этой овечьей геометрии, но скоро ложь опостылела ей, и природа ее распружинила. Но странное дело, дочерей своих наставлять она станет по тому же бабушкиному кодексу супружеского подполья. «Какие же мы в конечном итоге все большие эгоисты, если не сказать – свиньи! – писала она ему в начале их адюльтера. – Покой близких, их благоденствие НУЖНЫ НАМ, потому что когда плохо им, НАМ НЕУДОБНО, МЫ СТРАДАЕМ, мы не можем наслаждаться тогда на всю катушку, не комплексуя, без всяких мыслей-паразитов. Получается, эти две крайности человеческого поведения и мировосприятия – эгоизм и альтруизм – образуют своеобразную ленту Мебиуса, где они свободно и незаметно перетекают друг в друга, настолько незаметно, что невозможно определить, где же кончается per ego и начинается per alten».
Она размышляла об этом давно, с детства. Но на какой-то стадии мозги отключались и отказывались переваривать всю эту софистическую канитель… Вернемся, однако, к катакомбам театра, читатель…
– Для вас, уважаемая, это конечно, капустник в чужой организации, всем смешно, а вам невдомек, – с этими словами Алексахин вынырнул из пристройки-сараюшки, держа в руках толстую зеленую папку с надписью крупными печатными: «Таганская Одиссея». – Твой ответ, Степаныч, показался мне достойным. Хорошо, что сам лаяться вслед не стал и слова зернистые наковырял, а вместе с Волгиной – убийственные…
– Первые варианты письма были дерзкие, пистолетные, сын поправил.
– Я представляю, на что ты способен… а Федотов не расчел твоих возможностей. Лучшим выходом для него было бы, если б ты исчез бесследно или чтоб ты в котел свалился с соляной кислотой, поскользнувшись на собственных соплях… Вот вы и докатились до разборок Тетка-театралка, что отходила тебя розгами в письме после твоей речи на похоронах Эфроса, как же она права оказалась! Пророчица, просто ясновидица. Предрекла, что вы без хозяина начнете друг дружке животы выжирать. Хотите послушать? Давненько я ее не читал, как в воду глядела старуха пиковая. Вот, нашел: «Товарищ Шелепов! Когда я услышала Ваши лицемерные слова о прощении, произнесенные у гроба Эфроса… мне, откровенно говоря, стало очень противно и захотелось плюнуть вам в лицо. Ваш прославленный коллектив – подонки и убийцы. Вы убили интеллигентного человека. К вам надо было прислать режиссера с кнутом и палкой, типа Гончарова или Товстоногова. По-видимому, вы не понимаете человеческого обращения в силу низкого интеллекта. Испытания интеллигентностью ваш коллектив явно не выдержал. Ну как, вам стало теперь легко дышать после убийства Эфроса? А как вы мыслите будущее вашего театра? После смерти Эфроса едва ли какой-нибудь уважающий себя режиссер бросится в ваши объятия, ведь никому не захочется жертвовать своей жизнью ради таких подонков, как ваш прославленный коллектив. Ставка на возвращение Любимова едва ли оправдается, ведь вы для него пройденный этап. Самоуправление вам ничего не даст, так как вы перегрызете друг другу горло. Все может кончиться для вас очень печально. Вас разгонят по другим театрам. Молите Бога, чтобы это было так. Это послужит вам только на пользу, заставит вас впредь шевелить мозгами. Ваш театр всегда был театром режиссера, а не актеров. Режиссер обладал неиссякаемой фантазией и часто прибегал к внешним эффектам, неотразимо действующим на публику. Вашим актерам не подвластны глубоко психологические вещи. Эфрос не мог даже собрать второй состав для „Пикника“. Вам не дано сыграть Теннесси Уильямса или Олби, а также Достоевского. Все ваши актеры, кроме Высоцкого, Славиной и Вас, не могут проникнуть во внутренний мир своих героев, ограничиваясь внешним рисунком образа. Как жаль, что такие бездари погубили хорошего интеллигентного человека и талантливого режиссера. Но Бог вас за это покарает. Старый театрал. Москва», – и т. д., подробный адрес и телефон.
Каково? А следом я зачту другое, им, – перстом, черным от земли и бензина, указал высокопарно Алексахин на Народного, – в тот-же самый день и час по иронии судьбы полученное. Любопытное совпадение. Готовы восприять?
«Уважаемый Владимир Степанович! Я была на гражданской панихиде, пришла попрощаться с Анатолием Васильевичем. Меня восхитила Ваша жизненная позиция. К большому сожалению и к великому нашему стыду, далеко не каждый может дать правильную оценку событиям нашей поры, но, главное, не каждый может иметь мужество сознаться в содеянном и не побояться попросить прощения, зная, что будешь услышан большой аудиторией. Спасибо Вам огромное, Владимир Степанович! Вы мне стали очень дороги! Я счастлива, что слышала Ваше слово. Я горжусь Вами. Извините за письмо, не смогла сдержать себя, до того мне немедленно хотелось написать Вам. До свидания. Крепко жму Вашу руку. Глубоко уважающая Вас», – и т. д. Что хорошо, так это то, что оба письма не анонимные и с адресами, – подытожил Алексахин.
– Имею основание предположить, что и писаны они были в единый час, – добавил Шелепов, – по горячим следам панихиды. Кстати, и прочитаны они были мной в той же последовательности. И впечатление, согласитесь, одно. А переставь их местами и закончи письмом с проклятиями – позиция обозначится другая. По Москве тогда упорно ходили слухи и утверждения, что Таганка сократила Эфросу жизни лет на десять, что и «мошкара может до смерти заесть или свести с ума». Но Таганка знала, что главной, первой виновницей была Бронная – ученики Эфроса, которые вышвырнули его из театра и замолчали, ушли в тень, и Таганка получилась одна в ответе за судьбу Мастера. Но их актриса Тоша Голубева сказала убийственно просто: «Загнали его две прекрасные дамы, так что не берите в голову, не мучьтесь особенно покаянием, не бейте себя в грудь и не рвите волосы».
Еще одна известная фамилия возникла, и Ирбис подала голос:
– А вы не помните, что вы на панихиде сказали, почему такие разные реакции незнакомых людей на одни и те же слова?
– Я помню в общих чертах, что-то о покаянии.
– Зачем в общих чертах? Если вам интересно, уважаемая, – а это не может не быть интересно, где вы такое еще услышите, кроме как у Алексахина, – у меня есть его речь на магнитофоне. Мой приятель московский, помня свою оплошность на похоронах Высоцкого, где он в очереди давился и не снял ничего, и не записал ничего, на похороны Эфроса пришел с диктофоном. Я у него переписал. У меня магнитофон катушечный, старенький, мы на нем еще битлов слушали… Пойдемте в дом. Это быстро. – Гости двинулись за хозяином. Запись речи Народного не ахти, – суетился у «мага» Алексахин, – но разобрать можно. В будущем Андронников какой-нибудь все это соберет, прочистит и прокомментирует.