355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Алфеевский » По памяти и с натуры » Текст книги (страница 3)
По памяти и с натуры
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 23:47

Текст книги "По памяти и с натуры "


Автор книги: Валерий Алфеевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)

На московских улицах

Будучи природным москвичом в нескольких поколениях и постоянно живя в Москве, я хорошо знаю только небольшую ее старую часть, примыкающую к центру.

На этих немногих улицах прошла вся моя жизнь, все: школа, любовь, работа. И все они таинственно расположились рядом друг с другом, никогда не выходя за рамки очерченного пространства. И сам я почти никогда не покидал его.

Прошло много лет. В теплые летние вечера я брожу по этим улицам. Одни изменились, казалось бы, до неузнаваемости: старые здания снесли, выросли новые, и памятники переставили, и названия улиц заменили; и все же каким-то чудом улицы сохранили старый аромат. Для меня на этих улицах дорогие мне тени.

Я всегда много рисовал на улицах, с альбомом исхаживал нескончаемые километры по Москве, делая карандашом рисунки тех мест, которые отвечали моему воображению и моей памяти. Рисуя с натуры, ты испытываешь чувство обладания, обладания всем тем, что при простом разглядывании бесследно исчезает.

От Триумфальной до Страстной

На Триумфальной площади, посредине, небольшой с чахлыми деревьями сквер, трамвайная станция и круглый железный туалет. На углу беспризорники торгуют папиросами оптом и поштучно и подозрительно свежим ирисом. Сквер этот пользуется дурной славой, и мы, школьники, избегаем ходить через него с наступлением темноты.

На площади кинотеатр Ханжонкова, в котором идет итальянский постановочный фильм «Кабирия» с героем всех мальчишек Мацистом. На другой стороне цирк Никитиных, где круглый год проходит «чемпионат мира» по французской борьбе с участием Поддубного и других титулованных чемпионов, с ног до головы увешанных медалями всех стран мира.

Год девятнадцатый для нас, мальчишек, был годом настоящего расцвета классической французской борьбы. Проводились нескончаемые чемпионаты, схватки «красной и черной масок» за «мировое первенство».

Стены цирка украшались огромными афишами. На афишах жирные мужчины с огромными ляжками и неправдоподобными бицепсами; мопассановские усы и напомаженная голова с аккуратным пробором. Фигура была сверху донизу увешана орденами и медалями всех стран мира, и главным образом с Тишинского рынка.

Увлечение французской борьбой было повальным. Все свободное время, а его было много, мы проводили в схватках на ковре.

Мне кажется, что я слышу, как шпрехшталмейстер охрипшим от пьянства голосом говорит: «А что, не найдется ли среди вас смельчака, который захочет попробовать свои силы против красной маски?» И я выйду на арену и после короткой схватки положу противника на обе лопатки и под оглушительный свист и аплодисменты сорву с него красную маску.

От Триумфальной площади до Страстной с небольшими перерывами тянулся ряд небольших двухэтажных домов. Первые их этажи были сплошь заняты магазинами.

До введения нэпа все эти лавки пустовали, многие из них стояли с выбитыми стеклами. С нэпом все они ожили, как бы по волшебству. К Рождеству на витринах появились елки, украшенные теми елочными игрушками, которые сохранились еще от времен, канувших в небытие. Торговать было еще нечем, и в некоторых лавках продавали потрепанные детские игрушки, старые книжки и учебники и весь тот хлам, который за долгие годы накапливается в каждом доме.

Тут же маленький, в одно окошко ювелирный магазин; около дверей милиционер и небольшая толпа. В магазине, узком, как щель, лежит убитый бандитами старик еврей. Увидеть с улицы его нельзя, но все в толпе не сводят глаз с окна.

Напротив Английского клуба дом московского градоначальника, где в семнадцатом году был штаб анархистов, вождь которого, Гордин, жил в одной из квартир нашего подъезда. И я никак не мог себе представить этого милого, пожилого, чуть робкого человека с дымящейся бомбой в руке.

Помню, как в восемнадцатом году в штабе раздавали прокламации и ведра с клейстером, мальчишки расклеивали где попало эти листовки, призывающие к полному уничтожению старого мира.

Рядом одноэтажный особняк самого конца восемнадцатого века. Сразу в начале нэпа был взят в аренду, отремонтирован и заселен люстрами, старинными портретами, которые были хорошо видны с улицы на фоне синих обоев. В тридцатом году дом у арендатора забрали и открыли там паноптикум. В стеклянном гробу лежала бледная из воска Клеопатра, держа в руке у самой груди пеструю змейку.

На Страстной площади, против небоскреба «Известий», стоит Страстной монастырь. Через ворота розовой колокольни вхожу в монастырский двор и сразу попадаю в другое, сказочное измерение.

Крепостная стена красного кирпича, позеленевшая от времени, вековые липы, стены древнего собора и небольшой водоем посреди двора.

Здесь тихо и никого, и только воробьи и голуби. И не верится, что ты в самом центре Москвы, где за этими стенами, пронзительно звеня, в грохоте и лязге бегут трамваи и несмолкаемый шум улиц и площадей большого города.

Садовая-Кудринская (у Харламова)

К Харламову прикатил на коньках. На мне беговые «снегурочки», чудом хитросплетений держатся за ботинки.

Зима девятнадцатого, начало двадцатого. Только что наступил зимний вечер, нет и семи часов, а Садовая-Кудринская пустынна во всю свою длину, редко прогрохочет продрогший трамвай, совсем нежилой. Тихо. У каждого дома сады, все покрыто снегом, снег не убирают, и только идеально для «снегурочек» накатанные тротуары. Я несусь в полном одиночестве от Триумфальной площади под уклон к Новинскому бульвару вдоль всей Садовой-Кудринской. Чем-то волшебным вспоминается мне эта такая морозная ночь.

На Кудринской площади сквер. Вокруг заснеженной клумбы делаю круг почета. Дом стоит на торце Новинского бульвара. Здесь со стороны бульвара студия художника Харламова.

Коньки плохо держатся, все связи разболтались, и со страшным грохотом я карабкаюсь на третий этаж. Дверь открывает сам Харламов, за ним виднеется его жена. Впечатление, что они меня давно ждут.

На нем плотно облегающая суконная куртка, серо-зеленая в крупную клетку, черный бант-лавальер. Горбонос, среднего роста, волосы прямые и жесткие, как у якута, глаза смеются. – «Коньки снимай, раздевайся и проходи».

В уютной комнате с окнами на перспективу Новинского бульвара тепло; радостно и жарко пылает раскаленная снизу докрасна железная «буржуйка». На возвышении обнаженная натурщица сидит на стуле вполоборота, стараюсь на нее не смотреть и устраиваюсь в тени, за спиной большой толстой дамы.

Рисуют несколько человек, все очень взрослые, и одна только маленькая девочка никак не может усидеть на месте и все время бегает – то менять воду для акварели, то посмотреть, что делают другие.

Больше в студию к Харламову я не ездил. Несколько лет спустя видел на выставке работы художника: белые зимние заснеженные пейзажи, которые мне так напомнили и его студию, и зимнюю ночную Садовую-Кудринскую.

Тверская (у Леблана)

На Тверской, недалеко от Тверской площади, стоял дом причудливой архитектуры, забавная смесь царских хором с модерном начала века. После расширения улицы он избежал трагической участи своих собратьев и был передвинут с красной линии в глубь двора, где его можно видеть и сейчас. До революции в нем помещался японский магазин. Хорошо помню, как мама и я в него зашли, и маленький японец в больших очках ставит перед нами блюдце с водой и высыпает в него содержимое маленького пакета, и на поверхности озера зацветают желтые кувшинки, водяные лилии и плавают золотые рыбки.

В двадцатых годах в этом доме, на самом верху, художественная студия Леблана при ИЗО Наркомпроса, куда я четырнадцатилетним мальчиком зимой двадцать первого года пришел брать первые уроки живописи.

В большой застекленной мастерской свет горит вполнакала. Слева от входа молодой человек в длинной затрепанной шинели пишет обнаженную, посиневшую от холода натурщицу. Она слегка прикрыта старой черной бархатной шубой с вытертым меховым воротником. Он пишет, забирая прямо пальцем краску с куска фанеры. Он уверен, что в работе «без посредников» лучше чувствуется связь между натурой и художником. В студии было еще несколько человек.

Рядом с мастерской очень большая комната, в которой стоял замерзший рояль, а на стенах висели пейзажи и натюрморты Михаила Варфоломеевича Леблана. И еще совсем маленькая комната, очень привлекательная, где по стенам висели вяземские пряники: огромные рыбы, приплясывающие мужики и Георгий Победоносец. Как они уцелели в то голодное время – одному Богу известно. Помню, на стене висел очень похожий на подлинного Коро пейзаж и несколько картин голландской школы. Здесь Леблан принимал поступающих.

Михаилу Варфоломеевичу было, наверное, под шестьдесят, а может быть, и много меньше – в моем тогда возрасте мне все казались преждевременно состарившимися. Он был большой, совершенно седой, бородка а-ля Генрих XIV, и казалось, что был он срисован с портретов Клуэ и Гольбейна. Думаю, что был он человеком добрым.

Писал он тогда с натуры и наизусть виды Кремля и Москвы-реки. Работы отличались свежестью красок и жизнерадостностью. Как художник он, видимо, примыкал к русским постимпрессионистам, выставлялся в «Бубновом валете».

У Леблана я познакомился с Сашей Поманским. В свои пятнадцать лет держался он свободно, с вызывающей развязностью, писал модель широко и смело, с каким-то талантливым озорством.

Как-то из студии вышли вместе, он предложил зайти к нему. Жил он на Петровке, в большом доме, на третьем этаже. Трудно представить вид более очаровательный, чем из окна его комнаты: вид на Столешников переулок, на углу которого стоял тогда маленький храм с зелеными куполами. Посреди комнаты глиняная печь, в ней жарко пылал огонь, а железная труба выходила в окно.

«Сейчас я тебя научу писать, – сказал Саша, – мы будем писать огонь». Он дал мне картонку, надавил краску на палитру, и час мы писали этот, такой живой, натюрморт.

Проучившись зиму у Леблана, мы с Сашей Поманским, в надежде получить «настоящие» знания, решили брать частные уроки у академика Всеволожского.

У Всеволожского

Я и Саша Поманский поднялись по широкой лестнице, обрамленной перилами кованого железа, на третий этаж роскошного буржуазного дома начала века к художнику академику Всеволожскому. Открыл он сам, большой красивый старик из старинной русской семьи. После революции приехал в Россию из Парижа, где жил и работал много лет.

В очень большой высокой комнате, по длине перегороженной шкафами и секретерами, на полу и на стульях – везде – чемоданы, как будто хозяин только что приехал. По стенам много картин. В кретоновом кресле дремлет тонко написанная лессировками обнаженная дама в высоком шиньоне. Натюрморты, картины, большие и маленькие, некоторые овальной формы, до пределов возможного законченные.

У окна торцом огромный полированного ореха стол. Всеволожский поставил на стол прозрачный тонкого стекла бокал на очень тонкой ножке. Мы получили невероятно тонко отточенные и очень твердые карандаши и французский ластик. На ватмане рисуем все блики – задача передать стекло. Боковым зрением я вижу в окне оживленную весеннюю Петровку, на подоконник садится белый в крапинку голубь.

Для себя я уже знаю, что ходить сюда брать уроки не буду.

Улица Горького

Сегодня вечером на улице Горького ничто не напоминает пасхальные дни двенадцатого года, когда я, пятилетний мальчик, крепко держа отца за руку, шел с ним по Тверской, которая нескончаемым потоком устремлялась на Красную площадь, где раскинулась праздничная ярмарка с каруселями, гигантскими шагами, комнатами ужаса и смеха. По всей Тверской торговцы водяными чертями, китайцы в ярких синих ватниках торгуют бумажными фонарями и цветами.

Но когда идешь обратно, в направлении Белорусского вокзала, без всяких усилий памяти возникают июльские дни сорок первого: и желтое небо заката, и Москва такая красивая, тихая, без света и без движения, и всюду продают цветы.

И люди смотрели на часы в ожидании сирены.

Школа на Долгоруковской

Осенью двадцать первого года часть учеников нашего класса из школы Головачевых переводят в седьмой класс школы второй ступени на Долгоруковской улице, в бывшую гимназию бывшей статс-дамы Зволинской.

Зволинская – директор школы. У нее величественная осанка, пышный бюст, строгое длинное платье с высоким воротником; держится подчеркнуто на расстоянии. В нашем классе учится ее дочь.

Полы в школе натерты до ослепительного блеска, ты отражаешься в них, как в зеркале.

В классе много мальчиков и девочек нам незнакомых. Они, старожилы, разглядывают нас с нескрываемым любопытством. Мы здесь пока что посторонние, нам предстоит быть принятыми, познакомиться, подружиться, на это уйдет некоторое время. Первые ряды, как всегда, пустуют, и мы их занимаем. Я сижу у окна с Тулайковым, у кафедры Виталий с Илюшей, дальше Иванчик. Из наших девочек в эту школу перевели Лелю Селецкую.

Тут несколько девочек-девушек, с которыми мы будем дружить долгие и такие короткие три года, пока не разойдемся в разные стороны.

За моей спиной сидит Филиппкин, чоновец, и чистит наган. Никого это особенно не удивляет и нас тоже, и это во время урока.

Жизнь в школе по тем временам была хорошо налажена, и в этом была заслуга Зволинской и ее заместителя Отто Кемница, учителя немецкого языка, немца, влюбленного в порядок. Правда, многое еще в школе было от времени переходного и неотстоявшегося.

Уровень преподавания был очень высоким, хотя и носил по временам характер беседы на равных, что позволяло кое-кому из нас избегать скверных отметок и довольно легко переходить из класса в класс.

Почти все наши преподаватели были людьми очень знающими, интеллигентными и людьми хорошими, и это не могло не оказать на нас своего благотворного влияния.

Жизнь школы проходила в атмосфере мира и дружбы.

Шахматы

В это время я увлекался шахматами. К нам приходил играть в шахматы старый знакомый моего отца. Однажды он принес два комплекта шахмат. Одни – из карельской березы – большие, тяжелые фигуры красивой работы. На зеленой суконной подкладке они бесшумно скользили по полированной доске. Пластическая, осязаемая их красота меня пленяла. Другие – китайские, из слоновой кости, красные и белые, очень вычурные и для игры неудобные.

Знакомый отца был довольно сильным любителем и славным человеком, которого, как ребенка, огорчал проигрыш. Мы с братом быстро сравнялись с ним в игре, а потом и превзошли.

С тех пор моя любовь к этой удивительной игре осталась со мной и пережила все годы и невзгоды.

В Армянском переулке в бывшем Лазаревском институте востоковедения, в дворцовом помещении, Московский городской шахматный клуб. Я и Вова Серпинский с шахматными досками пришли в воскресенье на сеанс одновременной игры. Сеанс проводит бывший чемпион Москвы Зубарев.

В роскошном вестибюле с зеркалами в позолоченных рамах нас встречает и пропускает старый капельдинер в поношенной хламиде с желтыми галунами. По мраморной лестнице мы поднимаемся на второй этаж. В светлом нарядно обставленном зале ряды столиков. Шахматистов немного, человек двадцать. Респектабельные пожилые люди, старинные старики, молодежь и мы, самые молодые.

Зубарев белыми начинает королевский гамбит, предвкушая легкую добычу. Мы смело принимаем жертву с одной целью удержать материальное преимущество. Зубарев жертвует коня, не задумываясь принимаем этот дар данайцев.

Мало-помалу зал пустеет, одни, побежденные, уходят, другие следят за нашей игрой.

Зубарев все чаще и чаще подолгу останавливается перед нашей доской. В конце концов мы остаемся с ним наедине. Все другие партии закончились его победой. Наша игра упростилась, и на доске у нас лишние конь и пешка.

Победа! Чуть не прыгая от радости, мы бежим домой.

В следующее воскресенье сеанс дает чемпион Москвы Николай Дмитриевич Григорьев. Молодой, элегантный, в черном костюме, он быстро ходит по кругу, молниеносно делая ходы. На этот раз я играю с моим младшим братом. Картина повторяется до смешного.

Начало. Королевский гамбит, мы принимаем жертву, потом забираем предложенного нам троянского коня. Григорьев все чаще и чаще начинает задумываться возле нас, потом мы также остаемся последними и играем с ним один на один. Григорьев положил своего короля и поздравил нас с победой.

На другой день в «Известиях» в шахматном разделе напечатана его статья о сеансе, в которой он нас назвал братьями-разбойниками.

В те тяжелые, голодные годы шахматы не были массовым спортом и вообще не были спортом. Это было просто клубное времяпрепровождение, и в зимние вечера можно было видеть за шахматами, за морковным кофе, за изящной беседой в пальто с поднятыми воротниками, в старомодных шляпах известных шахматистов: Павлова, сыгравшего вместе с Бернштейном знаменитую партию против Капабланки; Ненарокова, бывшего присяжного поверенного, издававшего вместе с Грековым ежемесячный журнал «Шахматы»; чемпиона Москвы Григорьева; Зубарева и многих других никогда не отказывавшихся сыграть партию-другую даже с нами, мальчиками.

В гостях у Тоси Винчи

На Каретном, в глубине двора, по заснеженной тропинке, мимо старых яблонь, в снегу, за палисадником, деревянный особняк причудливой «славянской» архитектуры.

Слышен гул молодых голосов. Из раскрытой двери на нас пахнуло теплом; нас радостно встречают. В большом кабинете толпятся гости. На стенах картины Туржанского и Петровичева, и всюду книги.

Тося дома милая и простая, ростом меньше, чем в школе. По всему дому слышен ее веселый смех.

После чая были танцы под рояль и мое соревнование с Виталием в остроумии и изящной беседе.

Два стула спинками друг к другу, на одном я, на другом Тося. По команде поворачиваемся; если в одну сторону, целуемся. Навсегда запомнился мне этот Тосин открытый поцелуй и счастливый ее, радостный смех.

Когда уходили, в морозном воздухе медленно, как бы раздумывая, хлопьями кружил снег. Было очень тихо, и казалось, что мы где-то далеко за городом.

«Литофил»

В начале двадцатых годов в Политехническом, в рабочих клубах часто проходили литературные диспуты, суды над литературными героями.

Судили и поэтов, Есенина и Маяковского. В Политехническом устраивались дискуссии между Луначарским и митрополитом Введенским на тему «Материализм против идеализма».

Школа не оставалась в стороне. Группа школьников нашего класса организовала литературно-философский кружок «Литофил». В противовес ему был создан кружок по изучению исторического материализма. «Марксисты» язвительно прозвали литофильцев любителями идеалистической философии.

Литофильцы начали с суда над Чацким. Обвиняли Чацкого Русяева, Вахрушев и Тулайков. Защищали я, Виталий Головачев и Турубинер. У меня сохранился любопытный протокол этого суда.

Протокол диспута «Суд над Чацким».

Вахрушев: «Чацкий вполне удовлетворен тогдашним общественным строем. Все его разглагольствования – фразировка и поза. Чацкий не требует никаких прав крестьянам и служит интересам помещичьего класса».

Русяева: «Характер Чацкого: Чацкий фразер, непоследователен и неуравновешен. Любовь Чацкого не основана на взаимном понимании и уважении. Нелепость предъявленных Софье обвинений. Эгоизм Чацкого. Чацкий не видит в женщине человека».

Тулайков: «Вследствие отсутствия оппонентов суд над Чацким прекращается».

Писались и зачитывались смешные, забавные доклады о футуристах, о Маринетти и Северянине, немного о Маяковском, но главным образом об урбанизме и светлом будущем, которое придет к нам само собой через технический прогресс и городскую всемирную цивилизацию.

В одном клубе затеяли дискуссию «Две разновидности одной темы» («Религия и наука», «Кто мы, откуда, куда идем», «Место человека в окружающем нас мире» и т. д.). Доклад Вовы Серпинского, докладчику было немногим более четырнадцати лет.

С наступлением весенних зачетов и летних каникул интерес к «Литофилу» был постепенно утерян. С первых теплых дней заседания кружка уступили место прогулкам по весенним московским улицам.

К зимним каникулам в школе затеяли бал. Тайные приготовления к нему начались за две недели.

В день бала Виталий сказал мне, что, возвращаясь вечером из школы, он нашел на Первой Брестской портфель с деньгами и что деньги при нем, и надо что-нибудь купить. На Тверской у татарина мы взяли несколько бутылок крымского вина и в аптеке десять плиток американского шоколада. Все это мы понесли на бал.

Танцы были в разгаре, я присел, чтобы посмотреть как танцует Теплякова. В восемнадцатом году я учился с ней в Первой женской гимназии.

Она приехала к нам на бал в гости со своими кавалерами. Она очень выросла, стала к этому времени чемпионкой по теннису. Показалась мне эффектной и вульгарной.

Ко мне подошла Таня, она не танцует, села рядом и после короткого молчания стала придираться ко мне, говорить обидные вещи, желая меня унизить. Вежливое мое равнодушие выводит ее из себя. Она возбуждена, ее щеки горят, глаза влажные от слез. Наконец она встает и уходит не попрощавшись.

Проходя мимо, Миронюк бросил: «Что смотришь, не видишь, девка сохнет».

В учительской полумрак. На ковре среди подушек Тося Винчи и Мила Виницкая, они в вольных цыганских нарядах, в распущенные до пояса их волосы вплетены бумажные цветы, лица их безбожно накрашены. Мы входим по очереди, они гадают на картах, требуют позолотить ручку и щедро одаривают нас поцелуями.

В зале под рояль без устали кружатся пары. Наши девушки и гостьи на высоких каблуках кажутся повзрослевшими и чужими.

У подъезда нас терпеливо до позднего вечера поджидает шпана с Сущевских улиц.

На другой день Таня пришла в школу тихая, волосы ее были гладко зачесаны. Дает мне свой дневник, просит прочитать. Придя домой, читаю, мне становится страшно за нее. Ничего, кроме дружеского участия, я к ней не испытываю, и ее претензии мне тягостны.

Мне приходит мысль, что мы, шестнадцатилетние, года на три отстали от наших девушек и что они уже живут в своем, другом, взрослом мире.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю