355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Алфеевский » По памяти и с натуры » Текст книги (страница 2)
По памяти и с натуры
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 23:47

Текст книги "По памяти и с натуры "


Автор книги: Валерий Алфеевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)

В Леонтьевском переулке

В Леонтьевском переулке небольшой особняк с длинными узкими окнами на уровне второго этажа. Прямо от порога крутая деревянная лестница ведет наверх. Наверху антикварная лавка без вывески, по-домашнему.

Вскоре после полудня, когда кончаются занятия в гимназиях, по лестнице непрерывным потоком вверх взбираются маленькие мальчики в длинных шинелях, с тяжелыми ранцами за спиной. Когда из гимназии меня провожает мама, мы всегда заходим в эту лавку.

Направо от двери, у окна, прилавок с витриной. Под стеклом марки и открытки всех стран мира. Сверху альбомы и каталоги. К прилавку не пробиться, и несмолкаемый гул детских голосов. Молодые хозяева, муж и жена, прекрасно ладят со своими покупателями.

На стенах портреты вельмож и генералов, из овальных рам смотрят на тебя дамы в голубых париках. С полки без устали кланяется большой фарфоровый китаец. В глубине лавки таинственный полумрак, в котором угадывается фантастическое нагромождение удивительных вещей. Вскоре глаз привыкает к темноте и из мрака начинают выступать очертания странных предметов. Огромные китайские вазы, сверкающий жестью рыцарь в доспехах на деревянном коне, модели парусных судов, кривые турецкие сабли, монгольские луки, и тускло поблескивает золото рам.

Добравшись до витрины, бережно перелистываю альбомы с марками. Как велик и сказочно богат мир. Музыкой звучат завораживающие мое воображение названия вольных городов, маленьких королевств, стран и колоний. Марки африканских и азиатских колоний Франции и Бельгии – совсем не редкие, дешевые, но такие для меня привлекательные, от которых мне трудно оторваться.

Бесшумно сползает в воду большой нильский крокодил. Прижимаясь всем телом к земле, крадется в тростниковых зарослях бенгальский тигр. На марках слоны, носороги и попугаи с Амазонки. Широко раскрытыми глазами смотрит на тебя благородный олень.

Босния и Герцеговина: волки, бешено мчатся обезумевшие от страха лошади, и голубой дым от выстрелов из повозки. Румынский крестьянин пашет на волах, рядом с ним ангел. Замки Вюртемберга и пирамиды* Египта, извержения вулканов, королевы и принцессы, персидский шах, и генералы из Аргентины, и французская марка четырнадцатого года. Нищий музыкант, и от него на земле черная тень прусского офицера в каске. – «Остерегайтесь!»

Каждая марка – картина в раме. Альбом – картинная галерея. Для меня, наверное, это и было одним из первых приобщений к искусству.

Книги моего детства

Мне четыре года. Зимними длинными вечерами мама читает мне сказки. За промерзшими окнами метет метель. В ночном небе – над Николо-Ямской – в санях, запряженных белыми конями, Снежная королева увозит Кая в свои ледяные чертоги.

Много лет спустя я дважды иллюстрировал «Снежную королеву», красивый роман о любви и преданности.

Еще запомнились от дней раннего детства полные очарования сказки Севера, сказки Топелиуса.

Читать научился очень рано. Тогда у мамы была школа для детей младшего возраста, и, хотя дети эти были вдвое старше меня, я часто сидел с ними за одной партой.

Едва научившись читать, прочитал Загоскина «Юрий Милославский…». Было в этой книге для меня особое очарование. По заснеженным страницам книги дремучим лесом едет на вороном коне Юрий Милославский. Таинственная тишина и ожидание того, что сейчас произойдет. Позднее узнал из воспоминаний Аксакова, что Гоголь нежно любил Загоскина.

Мне семь лет. Когда меня хотят наказать, то отправляют на час в спальню родителей. В спальне полумрак и очень тихо. Шкаф с книгами. Книги модные по началу века, книг много: сборники «Знание» под редакцией Горького, Аркадий Аверченко, сборники стихов акмеистов, Северянин и роман Арцыбашева «У последней черты».

Я слышал, как папа сказал однажды маме, что Званцев хочет привести к нам Арцыбашева. Говорят, что он милый и застенчивый человек.

Я начал с Арцыбашева. Я почти все понимал, кроме тех мест, где встречи взрослых мужчин и женщин, повсюду, дома, в гостинице, на горных тропинках Крыма, неизменно заканчивались каким-то головокружением. И я понимал, что речь идет о какой-то таинственной жизни взрослых, которую и мне предстоит прожить в будущем.

Игорь Северянин мне нравился, и я громко декламировал его в своем заточении.

За время частых моих заключений я прочитал Ницше «Так говорил Заратустра» и модные тогда сборники мыслей и изречений китайских мудрецов.

Потом я поступил в гимназию в приготовительный класс и от «серьезного» чтения отошел. Стал читать Жюля Верна и майнридовского «Всадника без головы», «Плавание Норденшельда к Северному полюсу» и о путешествиях к экватору Миклухо-Маклая. Вместе с отважными первооткрывателями неизведанного я преодолевал невероятные тяготы путешествия – голод, жажду, – охотился на львов и бизонов, но в отличие от моих спутников ничем не болел и никогда не уставал. Читал и перечитывал по многу раз «Тома Сойера» и «Гекльберри Финна», тогда мои любимые книжки, любимые и теперь.

Читал, конечно, Пушкина, Лермонтова, Гоголя, но школа, где они проходились как учебные пособия, как-то на время отбила живой к ним интерес. Много позднее по-другому, с любовью, перечитывал Пушкина, Гоголя и тонкую, прозрачную поэзию Лермонтова.

Когда болел, читал лежа в кровати романы Чарской для смолянок: «Княжну Джаваху» и «Газават».

Теперь убежден, что читать нужно и мусор, чтобы вернее оценить, что такое хорошо.

Девятьсот четырнадцатый год. Война и политика входят в мой каждодневный «рацион». В доме полно журналов, я внимательно листаю их, следя за ходом военных действий.

С революцией стал читать меньше, много времени отнимала обретенная свобода, переходы из одной гимназии в другую, главным образом из соображений большей близости школы к дому.

Мои одиннадцать лет требовали и других книг. На Тверской на платформе с колесиками безногий инвалид с «Георгием» на могучей груди торгует «Пинкертоном». Книжки разложены на тротуаре, рядом в фуражке деньги. На обложках искусственные пальмы, мужчины в смокингах, мертвые дамы в ночных рубашках, и все это обильно полито кровью. Книжки эти приносить в дом строго запрещается, и я только любуюсь ими.

Лето семнадцатого года провел на даче в Перово у бабушки с материнской стороны. Дача была большая, с верхом. Наверху было множество книг и переплетенных за многие годы журналов. Здесь было уютно. В окнах веранды стеной стоял сосновый лес, в стекла бились бабочки. Лежа на диване читал запоем Чехова, Бунина.

Вечером на платформе гулянье. Студенты с красными повязками на рукавах в окружении дачниц несут патрульную службу. В теплом вечернем воздухе слышны взрывы девичьего смеха, слышны пение и гудки приближающегося поезда.

Я попытался вспомнить и рассказать то немногое, что удержала память о книгах моего детства. Всю жизнь читал много, к некоторым книгам я всегда возвращаюсь, другие всегда со мной. Чтение мое было отчасти беспорядочным. И сейчас оно мне представляется лучшим из всех других.

Первая женская гимназия

В начале декабря семнадцатого года отец перевел меня из Первой мужской гимназии в Седьмую, на Страстной площади. Мое пребывание в ней было очень кратковременным. Занятия никак не налаживались, в классах было очень холодно, совсем не топили, и мы сидели за партами в гимназических шинелях. Гимназия эта была привилегированной, и в ней училось много детей старинных русских фамилий. Помню Олсуфьева и Бестужева.

Вышел декрет о совместном с девочками обучении, и зимой восемнадцатого года Седьмую гимназию соединили с Первой женской. Занятия будут проходить в помещении женской гимназии.

После дворца седьмой мужской это помещение показалось мне каким-то казенным и неуютным. На четырех этажах большие, просторные классы с очень высокими потолками, безжалостный свет в огромных окнах, очень широкие коридоры и большой рекреационный зал.

В первый день мальчиков пришло очень мало. Нововведение это казалось столь странным и опасным, что многие родители не пустили своих сыновей, считая все это временной и пустой большевистской затеей – надо только немного переждать, и все вернется на «круги своя».

Было очень холодно, и мама к воротнику моей шинели пришила скунсовую горжетку: целый узкий зверек с лапками и черными коготками, маленькой острой мордочкой, с красными губами и мелкими белыми зубками – и еще маленькие оранжевые блестящие глазки с черными зрачками. Я не дал отрезать скунсу мордочку и запрятал ее за воротник.

В школе не топили, вешалка была закрыта, и замерзший швейцар сказал, что раздеваться не надо.

В классе меня обступило множество девочек, все в форме. Белые кружевные воротнички и манжеты, белые передники, в косах ленты. Они окружили меня тесным кольцом, разглядывают меня и моего скунса, неудержимо хохочут. Я, наверное, являл зрелище комическое. Одна девочка, Волкова, как сейчас помню, сказала: «Что вы над ним смеетесь, он, видно, из бедных». Всего этого я выдержать не мог и, запрятав скунса в карман, убежал домой.

Жизнь в женской гимназии мало-помалу входит в свою колею. С каждым днем появляется все больше мальчиков.

Затеяли издание литературного журнала. Редактором стал мальчик немногим постарше нас, сын сменовеховца Бунака. Журнал назвали «Аврора». Аврора – богиня утренней зари. Обложку поручили нарисовать мне.

Бирюзовое море, огненно-красный шар восходящего солнца, который чуть касается горизонта. На скале в белом хитоне богиня в задумчивой позе. На этом издание журнала закончилось, больше никто ничего не делал. С обложкой ко мне пришла слава. Девочки наперебой подсовывают мне свои альбомы, в которых я без конца множу Аврору.

В программу включены уроки по пластике и рукоделию. Пластику преподает артист Большого театра Чудинов: длинный милый пожилой человек, в театре танцевал Дон Кихота. Пластика должна сообщать нам изящный силуэт, элегантность манер. Девочки учат нас бальным танцам.

Упражнения с мячом по окончании урока, в зале играем в футбол, нас с трудом загоняют в классы.

На рукоделии учимся пришивать пуговицы, исколол себе все пальцы.

Урок французского языка. Молодая француженка входит в класс. Она ни слова не говорит по-русски, мы ни слова по-французски. – «Бонжур, месье и мадемуазель, кэль эр э тиль а прэзан?» И дальше все в таком роде.

Вскоре в классе наступает мертвая тишина под красивое чтение француженки: «Эн маршан рэвэнэ дэ ля фуар…» Мальчики и девочки в полном покое заняты каждый своим делом: обмениваются марками, читают, под партой держа на коленях книги на русском языке. Я рисую в альбомах Аврору, богиню утренней зари.

В школу начинает поступать американская продовольственная помощь АРА. Организован буфет, в котором мы, школьники, дежурим по очереди. Нарезаем хлеб и сливочное масло. В часы дежурства можно есть вволю. Дежуря, я так наедался впрок американским маслом, что долгое время меня тошнило при одном его упоминании. Никакими силами меня больше нельзя было определить в дежурные.

Было очень холодно, в школе совсем не топили, и мы все чаще и чаще пропускали уроки.

С революцией ко мне пришла долгожданная свобода, никто меня не провожал в школу и никто не встречал. У меня с каждым днем было все больше свободного времени, я много гулял по заснеженной Москве, читал без разбора, рисовал. Дома нас с отчаянным упорством продолжали учить музыке.

Ходили слухи, что часть классов переведут в бывшую гимназию Раевской, в Каретном ряду, а в помещении нашей гимназии будет госпиталь.

Шла гражданская война.

У Василия Кесарийского

Идет девятнадцатый год, мне тринадцать лет. Крепко прижимая к рулю крышку от ваксы, которая, по моему опыту, сходит в глазах милиционера за недостающий звонок, и прикрыв рубашкой навыпуск место, где должен находиться номер, я на огромном, тяжелом «Дуксе», смахивающем на донкихотовского Росинанта, несусь сломя голову по узкой тогда, до реконструкции, Тверской, по мягкой деревянным торцом выложенной мостовой. Из-за отсутствия тормоза торможу подметкой, нажимая на покрышку заднего колеса.

Мой велосипед – предмет моей гордости и зависти всех знакомых мальчишек. Но это продолжается очень недолго. Отец разбирает велосипед, и он некоторое время висит в ванной, потом как-то незаметно исчезает на свалке. От велосипеда остался только насос, который я ношу с собой надувать камеру обмякших футбольных мячей.

Лето. Мальчишки с нашей и соседних улиц собираются по вечерам у Василия Кесарийского. Вокруг собора много места для гуляния. Налево от широкой каменной лестницы, за высокой чугунной оградой, большая площадка. Вдоль ограды старые тополя. Весной во время цветения площадка кажется покрытой снегом.

В глубине, к Тверской, дом священника и сад при нем. За домом лавка церковной утвари Кравеца. По правую сторону от собора место глухое, двухэтажный дом с садом. Здесь живет протодьякон Остроумов Николай Федорович, знаменитый бас, слушать которого стекаются верующие со всех концов Москвы. Он пользуется репутацией «раскольника»: ездит на велосипеде, заткнув рясу за пояс. В храме поет по нотам и лицом не к алтарю, а к верующим. В епархии на него, новатора, косятся. Но слава его быстро росла.

Как-то пришел он к моему отцу за советом. «Вызвали, – говорит он, – меня в ГПУ. Предлагают переходить на службу в Большой театр. Будешь, говорят, петь князя Игоря, а не хочешь, то уезжай из Москвы подальше».

Несмотря на советы отца пойти в Большой театр, отказался – боялся, что совесть замучает, и через год уехал в Сочи, где проявил себя талантливым хозяином. Отстроился, разводил плодовые деревья и был счастлив.

В глубине двора, у часовни, глухой тенистый сад. Иногда в этом саду я взбирался на старый тополь и, устроившись поудобнее, читал книги, которые читать дома было нельзя.

Наша компания являла картину очень пеструю.

Шура Малеев, армянин, небольшого роста, сильный и ловкий. Мать его держала на Тверской огромную, во весь второй этаж, сапожную мастерскую. Теперь в мастерской работала только она с сыном. Любимым его героем был Печорин, которому он, в силу своего разумения, во всем подражал. Своему мальчишескому лицу придавал демоническое выражение. Собирал марки и мечтал о дальних странах.

Борис Кравец, долговязый еврейский парень. Отец его торговал свечами и церковной утварью тут же, при храме на Тверской, и, говорят, никогда не пропускал церковной службы.

Молодой князь Горчаков, веселый, вихрастый, босой, с какой-то царской медалью на цепи и серебряным перстнем на указательном пальце. Мать его поступила кассиршей в булочную, бывшую Филиппова.

Нюся Кацнельсон, пятнадцатилетний чоновец (ЧОН – части особого назначения), одет был, как мне сейчас кажется, вроде стюардессы, носил при себе браунинг.

Граф Мусин-Пушкин никакого участия в наших играх не принимал и занимал выжидательную позицию на углу Васильевского и Первой Брестской. Я и сейчас, спустя столько лет, хорошо его вижу в твидовом светлом английского покроя пальто, в желтых кожаных перчатках, с бантом лавальер и в шляпе. По тем временам это было неслыханной дерзостью, когда веревочные тапочки во всех социальных слоях были желанной роскошью. Он ждал отъезда, а делать до этого было нечего.

Дружбы эти носили сезонный характер и не имели, да и не могли иметь, продолжения. Знакомства в этом возрасте легко завязываются и так же легко и бесследно заканчиваются.

Голодные, мы часами гоняли рваный мяч, обменивались марками и ждали случая покататься на велосипеде.

Зимой были другие, школьные, друзья, которые летом почти все оказывались ненужными и бесследно исчезали.

Головачевка

Когда в теплый летний вечер идешь по знакомым улицам и все так похоже на то, что было в то далекое вчера, ты ищешь друзей мимолетной юности среди молодых и никого из них не можешь в эти минуты представить себе старым.

С годами количество друзей и знакомых начало резко сокращаться. Одни ушли из твоей жизни, другие просто из жизни. Улицы начали заполняться их тенями.

За мою долгую жизнь, которая мне временами представляется такой короткой, слоями проходили дружбы и знакомства, чтобы потом бесследно исчезнуть и быть безжалостно замененными новыми, и так не один раз. И только очень немногие близкие тебе задержались, пережив все неверности времени, и, когда они вдруг уходят, ты ясно ощущаешь, что ушла часть твоей собственной жизни.

На улице Горького, у площади Пушкина, возле Палашевского переулка, встретил Милу Виницкую с копной рыжих волос. Это она, ошибиться невозможно, я хочу броситься к ней, но сразу останавливаюсь; она не может быть даже дочерью Милы, а только внучкой, сходство разительное. Я провожаю ее глазами, она входит в подъезд дома, в котором Мила жила без малого шестьдесят лет назад.

После короткого пребывания в гимназии Раевской в Каретном ряду мои родители осенью 1919 года перевели меня поближе к дому, совсем рядом, в бывшую гимназию Головачевых.

На тогдашней Тверской, между Васильевским переулком и Триумфальной площадью, стоял красивый начала века особняк. Большие зеркальные окна и парадный подъезд, наглухо забитый досками. Вход в школу со двора Первой Брестской.

Я хотел потом зарисовать этот дом, да все откладывал, так и не собрался. Несколько лет тому назад его сломали и на этом месте выросло большое здание с магазином сувениров по всей длине его первого этажа.

В классной комнате, примыкающей к небольшому залу, до самого потолка громоздятся одна над другой парты. Мальчишки стремительно в очередь взбираются наверх. Из-под потолка они прыгают на старый пружинный диван.

Среди прыгунов особенно отличается один мальчик в огромных валенках. Это Виталий Головачев, младший сын директора школы. Тонкий и легкий; его открытое доброе лицо искрится умом и весельем.

С первого дня началась на несколько лет наша дружба, которой я многим обязан и которая по окончании школы кончилась, как обычно кончаются все школьные дружбы.

Звонок, сажусь где-то в первом ряду, подальше все места заняты. Мне тринадцать лет, и парты для младших классов кажутся мне маленькими и низкими.

Уроки проходили в обстановке свободной и непринужденной, проводились они в дружеском общении, проводились интересно. Но заметна была требовательность, и не было скучной назидательности.

Дмитрий Михайлович Головачев, с длинными седыми волосами, в пенсне и валенках, во всем походил на профессора, каким привыкли его представлять, каким он и был по наружности и по существу. Умный, широко образованный и добрый, он учил нас русскому языку, географии, истории и порядочности.

Его жена Елизавета Николаевна, аристократического силуэта, в парике, что нас всегда поражало, преподавала немецкий и французский.

Громкий звонок, большая перемена. В полутемной прихожей толпились девочки и мальчики вокруг крепкой румяной девчонки Куховой. Отец ее занимался извозом и держал двор на Первой Брестской. В школе она чемпион классической борьбы. Мне как новичку предлагают помериться с ней силами. В крепких объятиях юной амазонки быстро признаю себя побежденным.

В классе ученики делятся на «интеллигенцию» и «народ». «Интеллигентов» много меньше.

За время моих скитаний по гимназиям и обретя с революцией долгожданную свободу, я приобрел некоторые навыки уличных мальчишек, но все же сразу был определен в «интеллигенты». «Интеллигентов» отличали меньшая любовь к физическим упражнениям, некоторая страсть к поэзии, отрывочные знания иностранных языков и нелюбовь к математике.

«Интеллигенты» готовили издание литературного альманаха. Мне предложили принять в нем участие. Затея эта показалась мне скучной, но я в считанные дни выпустил к нему богато иллюстрированное цветными картинками литературное приложение.

По Москве тогда ходили слухи о попрыгунчиках. На Арбате ночью из-за снежных сугробов с помощью хитроумной пружины выпрыгивали в белых балахонах застрявшие в Москве австрийские военнопленные и грабили запоздалых прохожих.

Приложение это называлось «Попрыгунчики». У «интеллигенции» мое сочинение вызвало кривую усмешку, у «народа» «Попрыгунчики» пользовались огромным успехом.

Мальчиков в классе больше, чем девочек. Справа от меня две девочки, Киска Афанасьева и Леля Селецкая.

Киску Афанасьеву девочкой, пожалуй, не назовешь. Высокая, стройная, темные каштановые волосы и темные томные круги под глазами. Задумчиво красивая, набожная.

Леля Селецкая огненно-рыжая, круглое ее лицо рыжее от тысячи веснушек, зеленые кошачьи глаза. На редкость стройна, лучшая исполнительница бальных танцев. Никаким канонам красоты не отвечает, но нравится всем.

Остальные девочки ничем не были примечательны, жили в школе какой-то своей отдельной жизнью и не запомнились.

Толя Тулайков. Я вспоминаю, как на очередном зачете по математике в тупом оцепенении смотрел на листок бумаги с задачей, в которой ничего не понимал и понимать не хотел. С насмешливым участием Тулайков протягивает мне решение задачи. Позднее нас свяжет дружба более чем на тридцать лет.

Иванов, Иванчик, как мы все его звали, – небольшого роста, ладный, хорошо учится, всегда подтянут. С нэпом отец его продолжит на время прерванную торговлю и откроет на Тверской, рядом со школой, маленькую лавку женской обуви, где по временам можно было видеть Иванчика в роли приказчика, коленопреклоненным, примеривающим туфли девицам с «грузинских» улиц. Делал он это с удовольствием и юмором. Был влюблен в МХАТ и мечтал об артистической карьере, а пока по праздникам прислуживал священнику в алтаре, облаченный в золото парчи, ходил вокруг Василия Кесарийского, что ему очень нравилось, поскольку напоминало театр.

Иванчик научил меня ходить в театры без билетов. Надо только прийти к первому антракту, быстро раздеться и, смешавшись с толпой курильщиков в вестибюле, пройти в зрительный зал. Капельдинеры относились к нам тогда снисходительно. Так я просмотрел в разных театрах множество спектаклей без начала, а то и без конца, если нас, иногда случалось, выгоняли из зала.

Володя Никифоров, Никишка, – мальчик серьезный и очень привлекательный. Умные насмешливые глаза, красивый большой рот. Держался несколько особняком, в наших делах и играх никакого участия не принимал и просто хорошо учился.

Илюша Турубинер учился музыке у Фейнберга. Красивыми, длинными пальцами крутил непокорную челку. Илюшу все любили.

На втором этаже просторный нарядный зал, меньшая часть которого была отгорожена мраморной колоннадой, где стоял концертный рояль. В фонаре, у окна, диван, излюбленное нами впоследствии место.

Направо от зала большую часть этажа занимала квартира Головачевых. Вдоль стен широкого и длинного коридора бесконечные ряды книжных шкафов и полок, книги до потолка. Справа комнаты – их много. Комната Елизаветы Николаевны и ее дочери Марианны очень красива и напоминает интерьеры французских гравюр восемнадцатого века. На круглом столе книжки имажинистов, русского авангарда.

Сергей Головачев, старший брат Виталия, но не самый старший, есть еще Вадим – аспирант исторического факультета. Сергею что-то около восемнадцати лет. Он поэт-имажинист, печатается под псевдонимом Сергей Златый. Сережа красив интеллигентной красотой.

На Большой Никитской была тогда лавка имажинистов, в которой Сережа в очередь с Есениным и другими поэтами торговал стихами.

Сережа живет в одной комнате со своим другом Сергеем Серпинским. Сергея, Вову и Натусю приютили Головачевы после того, как дом у Никитских ворот, в котором они жили, сгорел в революцию от попадания артиллерийского снаряда. В комнате не повернуться, по стенам от пола до потолка тысячи аккуратно сложенных коробок от выкуренных папирос. У окна, на столе, ящик с масляными красками, начатый этюд – букет белых ромашек. Живопись, как мне показалось, тонкая и деликатная. Тут же на столе книжки стихов тогда неизвестных мне поэтов, напечатанных на грубой оберточной бумаге, в нарочито примитивных обложках, Хлебникова и Крученых, имена которых мне ничего не говорили. Я перелистал несколько книжек стихов, стихи эти совершенно не соответствовали тому представлению, какое сложилось у меня о поэтах и поэзии.

Сережа, узнав, что я пишу масляными красками, дал мне на дом «Импрессионистов» Моклера, и это было моим первым знакомством с живописью.

Часам к трем школа пустела, быстро наступали ранние сумерки. На Тверской зажигались редкие огни. В школьном зале полумрак.

Виталий играет на рояле «Лесного царя» Листа. Играет вдохновенно, артистично, врет, наверное, безбожно. Потом отчаянно импровизирует. Все вместе: и белый зал с колоннами, и зимний вечер, и кошка, которая пригрелась возле меня на диване, – все это неповторимо, и эти смешные концерты мне представляются сейчас полными наивной серьезности и очарования.

Дома по вечерам я тоже, безжалостно педалируя, сотрясаю своими композициями и без того расстроенный «Рёниш». У милой старой девы Думновой-Салаевой раз в неделю я беру уроки музыки. Она мучается со мной, бесслухим, – считает меня единственно талантливым в доме. Не зная, чем ее отблагодарить, собираюсь на ней жениться.

Виталий знал французский и немецкий, знал, наверное, плохо, но пользовался ими смело. Он очень много читал, в разговоре проявлял изящную зрелость и тонкость ума, казалось, непостижимую для мальчика четырнадцати-пятнадцати лет. И еще помню его борьбу с предрассудками, в которой он заходил довольно далеко, что, правда, как ему казалось, давало ему чувство внутренней свободы. Он писал хорошие стихи, и почерк у него был красивый и уверенный.

Виталий, его семья и самый дух школы оказали на меня большое и благотворное влияние.

Я познакомился с книгами, о которых ничего не знал, я открыл для себя новую литературу и искусство, имажинистов и футуристов, Мейерхольда и Маяковского, все то новое, к чему была так расположена начинающаяся жизнь.

Внизу, в полуподвальном помещении, большой зрительный зал с рядами стульев и настоящей эстрадой.

Виталий затеял поставить пьесу «Романтики» Ростана на французском языке. Затея эта с самого начала мне казалась смехотворной: никто из нас толком не знал французского. Все это наверняка вызвало бы насмешки и рассорило бы «интеллигенцию» с «народом». Первая же читка доказала всю несостоятельность этого начинания, тем не менее я успел расписать клеевыми красками занавес и задник парковыми пейзажами в духе Ватто.

В конце концов решили вместо «Романтиков» устроить бал-маскарад. Идея эта воодушевила и объединила всех.

В школу иду по Второй Брестской. Узкий проход между домами ведет в глухой двор. Во дворе, на снегу, изрешеченном, как пулями, оранжевой мочой, лежит женщина. Ей около сорока, видны ее голые колени. Голова ее повязана по-старушечьи серым шерстяным платком. Лицо желтое, с морщинами, глаза и рот ее полуоткрыты, во рту поблескивает золотая коронка, над верхней губой, как рубин, замерзшая капля крови. Она была убита выстрелом в голову. Ветер шевелит выбившуюся прядь ее волос и надувает юбку. Кажется, что она дышит.

Люди входят во двор и выходят молча. Все это как торжественное прощание с покойной. На нашей улице ее все знали. Встречаясь днем, она с нами здоровалась.

Я тихо побрел в школу. Дул сырой ветер, снег не убирали, и ноги вязли в коричневом месиве. Казалось, что скоро весна.

В большой школьной кухне, пустеющей уже не один год, девочки готовят к балу пирожные из кофейной гущи с небольшим добавлением муки и сахарина.

Накануне в костюмерной Зимина мы взяли наши маскарадные костюмы. Я выбрал для себя широкополую шляпу со страусовыми перьями, бархатный колет с золотыми пуговицами и короткие пышные штаны с атласными бантами и шпагу с золотой рукояткой. На примерке я был так доволен собой, что от маски отказался.

В шесть вечера начался бал-маскарад. Кого только не было на этом балу: Кот в сапогах, рыцари в доспехах, коломбины и арлекины и Киска, верная себе, в монашеском. И только две красавицы, армянские кузины Виталия, надели бальные платья и высокие каблуки.

Танцы шли под рояль, весь вечер за роялем Илюша Турубинер. Танцевали до упаду па д’эспань, па де грае, па де патинер и вальс. В антрактах всех обносили пирожными. Потом на бал пришли Сережа, Беккер с Марианной и их товарищи-студенты. Они быстро отобрали у нас дам.

Я испытывал жгучую ревность. Я влюблен в двоих, в Киску и Лелю Селецкую; мне только кажется, что они слишком малы, чтобы меня понять.

Еще шла гражданская война и с ней разруха, было очень голодно. Отец после демобилизации служил юрисконсультом в Наркомпросе.

Мама выбивалась из сил, чтобы нас прокормить. По непонятной инерции нас всех троих продолжали учить музыке. В свободное время я продолжал писать красками.

Странная вещь – за два года, проведенных в этой школе, мне не запомнились ни занятия, ни экзамены, а запомнились мальчики и девочки, уроки танцев и игры, стихи и спектакли и все то, что прямого отношения к занятиям не имеет, но составляет главную, неповторимую прелесть твоего школьного детства.

В этой школе не было ничего казенного ни по внешности, ни по духу. Несмотря на пестрый состав учащихся, на тяжелое, голодное и холодное время, ты попадал в обстановку семейную, домашнюю, хорошую домашнюю. Ничто здесь не походило на мои казенные гимназии. В этой школе не было ни вицмундиров, ни педалей, ни богослужений, ни Закона Божьего, ни поведения, ни прилежания.

Осенью двадцать первого года наш класс переводят в школу второй ступени на Долгоруковской. Как-то внезапно кончилось наше детство. Наступала иная, взрослая жизнь.

Весна, высокое бледно-голубое небо, мы прогуливаемся по Тверской, напротив школы. Впереди длинный путь. На улице хорошо дышится и нет снега под ногами. Бабы продают вербу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю