Текст книги "Складки (сборник)"
Автор книги: Валерий Кислов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)
Мы могли бы не скупиться на детали. Чей-то пожелтевший и, как водится в романах, засиженный мухами портрет в грубой деревянной раме на стене каморки или огромная фарфоровая ваза с цветами – не суть важно, розы ль, мимозы – в углу парадной залы…
Особенно важным подробностям мы могли бы уделить больше внимания. Например, этой треклятой дверной ручке, невольному символу огнестрельного оружия и гипотетической улике (мы, рутенийские калеки и калики, приучены к повинности).
Мы могли бы даже изменить сюжет. А что? Например, сложить сцены и скомбинировать персонажей, но уже в другом контексте (заодно приписав себе сценически менее значимую, зато менее унизительную роль). Допустим, мы забираемся внутрь хрестоматийно прелестного пейзажа: фоном – сочный светло-зеленый лужок, куда-нибудь петляющая в пыли желтая дорога, вдали изумрудный с пьяной синевой лес, а над ним удивленное лазурное небо с двумя-тремя загулявшими облачками. И самодовольно сияющее солнце. Родная средняя полоса. На переднем плане грубо сбитая деревянная скамья с вырезанными скабрезностями. Вокруг скамьи окурки, фантики, пробки, пустые бутылки. На скамье сидим мы. Сидим и смотрим. А перед нами слева на золоченом троне сидит венценосец, например, осыпанный конфетти, а справа на детском стульчике – делопроизводитель, весь в ссадинах и порезах.
У одного в руке – проросшая луковица, у другого – содранная бородавка.
Нет, бородавку в руке мы бы не увидели.
Нет, лучше не так.
У каждого в правой руке – по дверной ручке с грозно торчащим штырем. Они крепко сжимают эти «понарошечные» пистолеты, ошарашенно смотрят друг на друга, а мы, зрители-свидетели, спим.
Нет, лучше не спим, а бодрствуем и внимательно, затаив дыхание, следим за сценой. Что сейчас будет?
Наши невольные дуэлянты не сразу понимают, где оказались и что им делать. Они судорожно думают. Возникает томительная неловкость, которая нередко сопровождает внезапную задумчивость. Мы начинаем переглядываться, у кое-кого из нас начинает урчать в животе. Кое-кто нервно икает. Ну, когда же принесут уляши-беляши?! Пауза тянется, все тянется и тянется, и в тот момент, когда нам кажется, что она никогда не прервется, вдруг прерывается.
Ой! Началось!
Неужели чья-то дверная ручка выстрелила?!
Этого еще не хватало!
Нет. Не выстрелила.
Влажные губы делопроизводителя выжимают радужный пузырек слюны, он раздувается, раздувается и раздувается, превращается в огромный радужный пузырь величиной с голову среднестатистического рутенийца и вдруг лопается.
Чпок!
Венценосец (внезапно, визгливо):
– Пшол вон, говнюк!
Делопроизводитель (тихо, не то вопросительно, не то утвердительно):
– Ну что, пришел, говнюк?
И так – через многозначительные паузы, во время которых надуваются и лопаются радужные пузыри, – раз пятнадцать.
А мы всякий раз – хлопать, свистеть и выкрикивать разные глупости. Браво! Бис! Ура! Банзай! Да здра…
Как радостно. Как весело…
Ну и что?
А ничего.
На этом мы бы и закончили.
Хотя конец – так себе, сомнительный…
Если честно, то персонажи не вызывают у нас никакого интереса; перспектива раскрывать черты, показывать с другой стороны, выставлять в ином свете и даже комбинировать нас вовсе не прельщает. Если мы еще помним, в начале нас интересовала способность вещей завлекать и обманывать, а также наше неумение их представлять и познавать. С этого мы начали, но по ходу нас увело куда-то в сторону: мы принялись описывать состояния, затем – ситуации, затем комбинации ситуаций, вариативность и гипотетичность ситуативной комбинаторики, и вот теперь мы должны как-то не просто закончить, а увенчать!
А как увенчать?
Может быть, так.
Все вещи привлекают по-разному, а мы всякий раз оказываемся одинаково неспособными их рассмотреть, ни тем более осмыслить. Смысл проросшей луковицы? Смысл содранной бородавки? Какая еще символика? Могла бы помочь память, но она у нас, рутенийцев, короткая. И кроткая. Оно и понятно. Ни-ни. Шаг влево, шаг вправо. Вспоминая и задумываясь, мы сразу начинаем сомневаться и расстраиваться. Путаться. И урчать. Мы можем сколь угодно разглядывать вещи, рассматривать их как простые предметы или знаковые явления, субъективные впечатления или ощущения, пытаясь – якобы – сопоставлять, сравнивать, выбирать, выделять из них некую суть. Они упрямо остаются заключенными в себе и, изредка приоткрываясь, чаще всего с другой – не нашей – стороны, лишь еще больше заводят нас в кривизну бытия и удручают своей непостижимостью. Ах.
А используемые нами средства постижения просто смехотворны: логический анализ, структурный анализ, генетический анализ, экономический анализ, бизнес-анализ, психоанализ, анализ мочи и кала. Социологический опрос, этимологический разбор, спиритический сеанс, коллективный гипноз. Каждения, камлания, возлияния. Ох, широкие рутенийские дали! Ох, несметные сонмы блеснувших и тут же погасших мыслей.
Чпок!
Вот такая концовка. Не очень убедительная?
Тогда так: мы, рутенийские говнюки, все маемся меж парадными покоями и затрапезными задворками, сетуем на состояние вещей и устои притороченных к ним людей, на ситуативность и вариативность, пленяемся какими-то голыми идеями и все время в чем-то виноваты, чего-то боимся, все время что-то утрачиваем и не очень убедительно урчим-бурчим о своей неспособности, а еще о каком-то утраченном чу
ЗРЕНИЕ 3
… февраль…
… достать, нет, не чернил, уж поздно плакать…
… взять тушь, перо и рисовать шары – на вид чугунные, подобные старинным ядрам или апельсинам, – на фоне временем потертых судьбоносных досок…
… а за окном – снежное царство: снизу белая земля, сверху почти белое небо и все белым-бело, со всех сторон, во все пределы, вот намело-то, намело…
… а из-под этой белой пелены то там, то сям робко выявляются бледные цветные – не сразу определить какие – розоватые, желтоватые, коричневатые, синеватые – каковатые – одна вата – пятна стен, словно кто-то капнул в белила красителя, а еще – как воткнутые – вот кнут – торчат черные – чтобы подчеркнуть повсеместную белизну – деревья…
… а мы слушаем свободный джаз и черным по белому рисуем чугунные окружности, цитрусовые округлости и древесные плоскости…
… и увлекаемся…
… черные линии, черточки, точки… закорючки, крючочки…
… и забываемся…
… и забываем, что рядом, вокруг и везде, даже внутри – особенно внутри – оно, ярко-красное, алое…
… тук-тук…
… кипит, бурлит, и пенится, и пузырится…
… свирепа киноварь, сурова кошениль на лицах…
… кармин, краплак и амарант строгач…
… сукровиц рдянь, кровей кумач – знамен, хоругвей и штандартов реки, и транспарантов чермных веки, – чума чека и на века, чума червленого ума… чума на оба ваши глаза!
… да пропадите пропадом вы все с раскосыми и жадными очами!
… на марс вас всех с паскудными речами!
… на марс! будь вас хоть миллион!
… и вашу похоть и ваш раж охочий рьяный…
… ализарин зари, румяный вермильон…
… орлец скарлатный и рубин багряный…
… гранат пунцовый, пурпур и шарлах…
… и соцсетей соцветье в пух и прах…
ПОЛОЖЕНИЕ
В какой-то момент – причем без каких-либо видимых причин – откуда-то, предположительно сверху, доносится непонятно кем заданный вопрос: «куда». Доносится отчетливо, слышится явно, но локализовать и идентифицировать вопрошающий голос очень трудно. На первый взгляд, точнее на первый слух, голос – женский или, скорее, девичий. Голос тихий, спокойный и мягкий. Словно кто-то тихо, спокойно и мягко спрашивает, но вроде бы не требует ответа или, по крайней мере, не требует ответа именно от нас. Мы озираемся: вокруг нас нет никого; непонятно кем заданный вопрос легко парит в воздухе где-то наверху, оставаясь без адресата и без ответа; какое-то время он продолжает висеть, затем зависает и грузно виснет над нами; начинает оформляться, воплощаться и в итоге спускается к нам во плоти, причем встает перед нами, что называется, ребром. Вопрос стоит прямо на нашем пути и даже, некоторым образом, преграждает путь.
Услышав курьезный вопрос «куда», мы на секунду задумываемся о том, что это значит. На первый взгляд задача кажется нам простой; вопрос видится бесхитростным и наивным, чуть ли не риторическим. Вопрос даже вызывает у нас снисходительную усмешку: зачем это «встает»? какое еще такое «ребро»? Сразу же хочется переспросить: как это «куда»? Ну, разумеется, туда! У нас прямой путь и ясная цель. В нашей путевой терминологии «туда» означает не «куда-то», «туда-сюда» или, что еще хуже, «непонятно куда», а именно «туда, куда», причем с оттенком именно «туда, где». Да, именно так. Мы идем прямо туда, где «куда» должно неминуемо преобразоваться в «где». Мы идем вперед целенаправленно и неукоснительно, чаще всего даже не глядя вокруг. Поскольку внимательно, а порой завороженно глядим себе под ноги. Мы шагаем по кафельным плитам и стараемся не наступать на стыки. Впереди вытягивается длинный пустой коридор с горчично-зелеными стенами и одинаковыми белыми дверьми по правую и левую руку. Двери располагаются на равном расстоянии в шахматном порядке: слева, справа, слева, справа…
Если идти размеренным шагом, то на каждый шаг – одна напольная плита; можно поравняться с очередной дверью и, вытянув в сторону руку, коснуться ладонью дверной ручки. Но мы, отмеряя шаг перед очередной дверью, не вытягиваем и не касаемся.
Задумавшись над каверзным вопросом «куда», мы на секунду задумываемся о том, как действовать дальше. Задумчивость сдерживает нас на прямом пути к верной и неминуемой цели. Мы замедляем шаг, останавливаемся прямо на стыке между плитами и застываем. Нами овладевает недоумение. Нам странно и даже страшно пребывать в неуверенности и нерешительности. Еще несколько часов назад мы ели салат оливье и ни о чем не думали. Еще несколько секунд назад мы даже не задумывались о существовании каверзных вопросов вообще и этого в частности. Нам почему-то кажется, что у нас нет времени на долгие раздумья, тем более о гипотетически существующих частностях. Мы воспринимаем ситуацию всерьез, как вопрос, требующий незамедлительного ответа, как задачу, требующую немедленного разрешения, и даже как некий знак или даже сигнал к действию. Мы понимаем, что не можем действовать назад, поскольку это было бы равносильно «туда-сюда», «куда-то» и в итоге «непонятно куда». Мы не можем развернуться и вернуть себя вспять, мы не раки, а человеки, и это, как нам кажется, звучит гордо. Мы не можем двигаться и вперед, поскольку воплощенный вопрос стоит перед нами по-прежнему без ответа, загораживая путь, как неприступная крепость, а мы, застывшие и беспутные, ощущаем всю ущербность нашей человеческой слабости (ибо отвыкли уповать и способны лишь сетовать). И все же, несмотря на нашу ущербную слабость, нам, гордым человекам, предоставляется возможность выбирать.
Мы можем гордо двигаться направо или налево.
И мы выбираем.
Мы протягиваем в сторону правую руку, поворачиваем дверную ручку и открываем дверь справа. Мы заходим в открывшийся проем, проходим внутрь и закрываем за собой дверь. Мы оказываемся в сумрачном просторном помещении, заполненном незнакомыми нам людьми. Многие мужчины одеты в смокинги и фраки, многие женщины – в вечерние платья с декольте. Там блеснет запонка, здесь сверкнет кольцо, тут цепочка, а где-нибудь вдруг заискрится сразу все: зубы, линзы, оправы, ожерелья, диадемы, серьги, браслеты, перстни… Все эти нарядные люди вальяжно переходят с места на место, задевают и толкают соседей, извиняются, останавливаются, поворачиваются в разные стороны, озираются, оглядываются, словно высматривая кого-то, с кем-то о чем-то оживленно говорят, переговариваются, пересмеиваются, смеются. Время от времени кто-то радостно кричит «о!», а кто-то удивленно вскрикивает «а!». При этом многие мужчины многозначительно курят, а многие женщины многозначительно не курят. Детей – нет. Время от времени между мужчинами и женщинами проскальзывает официант с подносом, на котором стоят бокалы, наполненные так называемым игристым якобы шампанским вином. Время от времени мужчины и женщины берут с подноса наполненные бокалы, отпивают, выпивают и допивают, ставят пустые бокалы на поднос, многозначительно посматривают на стены, где висят большие, средние и маленькие картины в широких и узких рамах, и вновь о чем-то оживленно говорят, переговариваются, пересмеиваются, смеются. Картины, вывешенные под направленным светом небольших светильников, время от времени серьезно мерцают. Мы понимаем, что попали на выставку, и решаем выставленные картины осмотреть. Мы тоже берем с подноса, отпиваем, пьем, допиваем так называемое игристое якобы шампанское (теплое, сладкое и противное), ставим на поднос, многозначительно курим и не курим, протискиваемся между оживленными мужчинами и женщинами, стараемся не задеть и не толкнуть, но все равно задеваем и толкаем. Задеваемые и толкаемые мужчины и женщины, похоже, только того и ждут, чтобы мы их задели и толкнули. Они многозначительно прерывают оживленную беседу и многозначительно поворачиваются в нашу сторону: при этом на пол падает сигаретный пепел и проливается так называемое игристое якобы шампанское. Мы извиняемся за нашу неловкость. Задетые мужчины и женщины на нас многозначительно смотрят, улыбаются, извиняют и возобновляют беседу, но, как нам кажется, беседуют теперь уже не так оживленно. Мы даже ловим на себе косые многозначительные взгляды.
Мы проталкиваемся к вывешенным картинам, начинаем осмотр и с удивлением констатируем, что они подписаны нашим именем и нашей фамилией, хотя мы никогда в жизни не писали и не подписывали картины. Мы никогда не были настоящими художниками, даже если иногда ими представлялись в своих сугубо личных и корыстных целях, не имея на это, впрочем, никаких оснований. Иногда, представляясь если и ненастоящими художниками, то уж наверняка настоящими ценителями (впрочем, не имея никаких оснований и на это), мы позволяли себе цинично и даже злорадно критиковать других ненастоящих художников и даже получали от этого ни с чем не сравнимое удовольствие. Мы прекрасно понимали, что нас как художников никто критиковать не сможет, поскольку никто наших художеств никогда не видел и никогда не увидит. И вот мы, злорадные и циничные критики, привыкшие получать ни с чем не сравнимое удовольствие от безосновательного критиканства, оказываемся на выставке своих собственных художеств, да еще при большом скоплении многозначительно оживленных мужчин и женщин.
Нам кажется, что эта выставка – розыгрыш, и этой выставкой разыгрывают именно нас. Нам становится неловко и даже страшновато. Тем более что от теплого и сладкого так называемого игристого якобы шампанского вина нас начинает мутить. Тем более что наши художества нам совсем не нравятся: несмотря на довольно хорошую технику (хотя откуда ей взяться, если мы никогда не учились писать маслом?), сюжеты кажутся нам, как бы выразиться, слишком иллюстративными, а выраженные идеи – помпезными и претенциозными. На каждой картине мы находим свое собственное изображение, которое подается в неизменно выгодном свете, но в разных исторических и культурных контекстах. Так, несмотря на постоянное присутствие нас самих (или, скорее, наших образов и подобий), разнятся сцены (с приятелем у стойки, с приятельницей в кровати, с графином в президиуме), декорации (среди руин средневекового замка, на шхуне в бурном море, на верблюде в песчаной пустыне) и костюмы (доспехи польдевского рыцаря, кимоно японского самурая, костюм учителя средней школы); варьируются настроения (грусть, радость, апатия), меняется возраст (младенец в коляске, ребенок на самокате, подросток на велосипеде, юноша на мотоцикле, мужчина в машине) и даже пол (на одном полотне мы представлены в виде обнаженных тройняшек-стриптизерш)…
Мы переходим от картины к картине, и у нас складывается неприятное ощущение собственной наготы, причем не воображаемой или символической, а реальной: вынужденной, постыдной. Нам кажется, что мы ходим голыми среди толпы оживленно многозначительных мужчин и женщин. Нам становится почти физически нехорошо, тем более что нас уже давно кидает в жар и подташнивает, причем не только от теплого и сладкого так называемого игристого якобы шампанского вина, но и от едкой вони якобы гаванских сигар. Дойдя до последней картины (голый персонаж с бритвой в руке и изрезанными в кровь щеками стоит перед зеркалом и белыми полосками лейкопластыря заклеивает на зеркале отражение порезов), мы останавливаемся и вдруг понимаем, что в зале наступила полная тишина.
Присутствующие молча расступились и образовали плотный круг; мы стоим в середине круга с пустым бокалом в руке, тупой болью в затылке и приступами тошноты в желудке. В загадочном сумраке картины продолжают серьезно висеть и время от времени мерцать. Присутствующие уже кажутся не вальяжными, а несколько напряженными; они многозначительно и испытующе смотрят на нас, как будто чего-то ждут. Это ожидание непонятно чего словно электризует атмосферу. Кажется, достаточно одного неосторожного слова или жеста…
Внезапно раздается щелчок: одновременно включается яркий свет, раздается громкая музыка, все с криками «у!» к нам бросаются, нас обнимают, целуют, поднимают на руки и начинают подкидывать в воздух. На втором взлете внутри нас что-то бурлит, на третьем – извергается наружу. На лету нас самозабвенно тошнит. Мы извергаем мощные струи теплого и сладкого так называемого игристого якобы шампанского с цветными вкраплениями: красными, желтыми, зелеными. Это салат оливье.
На этом импровизированном перформансе вернисаж заканчивается: нас скомканно опускают на землю, наскоро обтирают какой-то ветошью и незаметно выталкивают за дверь. Мы, в заблеванном костюме и почему-то без ботинок, оказываемся в уже знакомом коридоре. Нам зябко и мерзко. Мы не сразу понимаем, где вновь очутились и что предстоит делать. Мы понимаем, что не можем пойти назад, поскольку это было бы равносильно «туда-сюда», «куда-то» и в итоге «непонятно куда». Мы не можем развернуться и вернуть себя вспять. Мы не раки, а человеки, и это, как нам кажется, звучит вроде бы гордо, несмотря на заблеванный костюм и отсутствие ботинок. Мы не можем двигаться и вперед, поскольку воплощенный вопрос стоит перед нами по-прежнему без ответа, загораживая путь, как неприступная крепость, а мы, босые и заблеванные, ощущаем всю ущербность нашей человеческой слабости (ибо отвыкли уповать и способны лишь сетовать). Мы не можем повернуть направо: там мы уже были, и там нас вытошнило. И все же, несмотря на нашу ущербную слабость, нам, босым, заблеванным, но все равно гордым человекам, предоставляется возможность выбирать.
Мы можем выбрать и гордо двинуться налево.
Мы выбираем.
Мы протягиваем в сторону левую руку, поворачиваем ручку и открываем дверь слева. Заходим в открывшийся проем и закрываем дверь за собой. Мы оказываемся в ярко освещенном, совершенно белом просторном помещении с пустыми стенами. В помещении находятся одни мужчины: серьезные, молчаливые, многозначительные, но не оживленные, а скорее какие-то замершие; все как на подбор – среднего возраста и среднего роста, в одинаковых черных костюмах и до блеска начищенных черных туфлях. У некоторых аккуратные черные усики. Мужчины молча расступаются и образуют плотный полукруг. В середине полукруга, посреди зала стоит операционный стол, а слева от него – столик для инструментов. У стола стоит высокая женщина в оранжевом резиновом фартуке. В правой руке она держит шприц, а в левой – бокал с так называемым игристым якобы шампанским вином. И мужчины, и женщина смотрят на нас испытующе и многозначительно, как будто чего-то ждут. Это ожидание непонятно чего словно электризует атмосферу. Мы чувствуем себя неловко. У нас начинают потеть ладони и подрагивать колени. Ожидание становится томительным, а потом и просто невыносимым.
В тот самый момент, когда мы решаем, что должны что-то предпринять, женщина ставит бокал на столик для инструментов, едва заметно улыбается и жестом приглашает подойти к ней. Мы, помня о том, что мы – гордые человеки, а не раки, идем вперед, хотя нашу походку нельзя назвать ни решительной, ни уверенной. Мы медленно идем к женщине и на ходу понимаем, что она очень красива. Мы успеваем заметить и то, что женщина стоит босая, а оранжевый резиновый фартук надет прямо на голое тело.
У нее прекрасная фигура, правильные черты лица, гладкая бархатная кожа, длинные огненно-рыжие волосы и изумрудно-зеленые глаза. Мы засматриваемся на женщину, забываемся и задумываемся о вещах сугубо личных и совсем не приличествующих в подобной ситуации. Женщина смеется, как бы угадывая наши неприличные мысли, и приглашает нас раздеться и лечь на операционный стол. Мы пытаемся рассмеяться, хотя нам, гордым человекам, совсем не до смеха. Мы медленно снимаем наш заблеванный костюм, рубашку, трусы и ложимся на холодный металлический стол.
Женщина пристегивает наши руки и ноги к столу с помощью специальных кожаных ремней, а мы, пользуясь случаем, заглядываем в разрез ее фартука. Ощущение того, что даже в подобной ситуации ничто человеческое – в нашем случае мужское – нам не чуждо, переполняет нас гордостью, и мы, лежа на операционном столе, еще раз повторяем себе, что мы – человеки, и это звучит гордо. Свою искреннюю, наивную и непосредственную гордость, выразившуюся однозначно, мы не скрываем и, в общем-то, даже при всем желании не смогли бы скрыть, учитывая обстоятельства. Гордимся однозначно и открыто мы недолго, поскольку женщина резко наклоняется к нам: резиновый фартук отгибается, а шелковистые волосы касаются нашего лица. Женщина улыбается, звонко целует нас прямо в губы и заносит над нашим обнаженным телом руку со шприцем. Присутствующие мужчины – которые до этого стояли не двигаясь, не шевелясь и чуть ли не дыша, – словно оживают, подаются вперед, жадно следят за опускающейся рукой женщины и одновременно шумно вдыхают «и-и-и…».
Мы не успеваем понять, что происходит, как игла уже протыкает нашу эпидерму в области солнечного сплетения, проникает в мягкие ткани, а жидкость из шприца медленно перетекает в нашу плоть. Нам больно, мы кричим. Мы забываем и о фартуке на голое тело, и об огненно-рыжих волосах, и об изумрудно-зеленых глазах. Мы уже не вспоминаем о каменной крепости вопроса «куда» и о нашей безответной человеческой слабости. Теряя сознание, мы погружаемся в недоумение: сначала «сум», а уж потом как-нибудь «когито», причем «эрго» можно и заменить…
Под воздействием жидкости из шприца мы ощущаем уже не боль, а некую легкость и воздушность: мы парим, а вместе с нами в воздухе парят хронологически связанные образы нас самих, начиная с самого раннего детства и заканчивая тем самым моментом, когда нас угораздило задуматься над курьезным и каверзным вопросом «куда». Мы словно качаемся в пьяной дреме на невидимой водно-воздушной глади, а кто-то перед нами прокручивает киноленту с нашей, отснятой непонятно кем, жизнью.
Мы принимаемся описывать и комментировать вслух эти живые картинки, а женщина внизу внимательно слушает и записывает наши описания и комментарии в блокнот с черным кожаным переплетом и тиснеными золотыми инициалами «К. В.». В наших комментариях к просматриваемому документальному кино мы стараемся быть объективными и не щадить себя. Мы выставляем себя в самом невыгодном свете. Во всем мы виним не неизвестных нам режиссера или оператора, а актеров, то есть самих себя. Мы никогда не умели ни собой руководить, ни себя играть. Мы неумело выкладываем всю подноготную, мы громко и четко выговариваем самое сокровенное, постыдное и омерзительное. Нам стыдно перед собравшимися в зале мужчинами и женщиной в фартуке и за свое ущербное изложение, и за свою излагаемую ущербность. Однако в ходе просмотра и обсуждения кинофильма мы становимся самоувереннее, мы находим удачные слова и выражения, мы даже позволяем себе некую игривость и самолюбование. Мы даже начинаем себя похваливать как актера за умелое аудио– и видеопредставление своих гнусностей.
Мы так увлекаемся этим само-любо-бичеванием, что начинаем упиваться своей собственной мразью и мутью в своем собственном – до чего же красноречивом – изложении и упиваемся до тех пор, пока не становимся самим себе противными (хаять, как и хвалить, нужно в меру). Нам становится так противно, что нас опять начинает мутить; мы даже чувствуем привкус едкой жидкости из шприца вперемешку с теплым и сладким так называемым игристым якобы шампанским вином. В какой-то момент мы не удерживаемся на очередной водно-воздушной волне и падаем куда-то вниз. Во время падения внутри нас что-то начинает бурлить, а затем извергаться наружу. На лету нас самозабвенно тошнит. Мы извергаем мощные струи теплого и сладкого так называемого игристого якобы шампанского вина с привкусом едкой жидкости из шприца и цветными вкраплениями: красными, желтыми, зелеными. Это опять салат оливье. Когда же он закончится?
На этом импровизированном заключении наша киноисповедь заканчивается: нас скомканно стаскивают с операционного стола, наскоро обтирают какой-то ветошью, одевают и выталкивают за дверь. Мы, опять заблеванные и по-прежнему без ботинок, оказываемся в уже знакомом коридоре. Нам опять зябко и мерзко. Мы опять не сразу понимаем, где вновь очутились и что предстоит делать. Мы понимаем, что не можем действовать назад, поскольку это было бы равносильно «туда-сюда», «куда-то» и в итоге «непонятно куда». Мы не можем развернуться и вернуться вспять. Мы не раки, а человеки, и это, как нам опять кажется, звучит гордо, несмотря на заблеванность, отсутствие ботинок и боль от укола в солнечное сплетение. Мы не можем двигаться и вперед, поскольку воплощенный вопрос стоит перед нами по-прежнему без адресата и без ответа, загораживая путь, как надменная неприступная каменная крепость, а мы, босые, заблеванные и уколотые в солнечное сплетение, ощущаем всю ущербность нашей человеческой слабости (ибо отвыкли уповать и способны лишь сетовать). Мы не можем двигаться ни вправо, ни влево: там мы уже были, и нас вытошнило. И все же, несмотря на нашу ущербную слабость, нам, босым, заблеванным и уколотым, но все равно гордым человекам, предоставляется возможность выбирать…








