355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Генкин » В облупленную эпоху » Текст книги (страница 11)
В облупленную эпоху
  • Текст добавлен: 11 сентября 2016, 16:34

Текст книги "В облупленную эпоху"


Автор книги: Валерий Генкин


Соавторы: Александр Матлин,Марк Харитонов,Александр Драбкин,Дмитрий Стахов,Асар Эппель,Даниил Клеопов,Лев Воробьев,Ольга Серейская,Борис Самарханов,Михаил Занадворов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)

Птичнер отказался ее поддержать.

– Нина, это же твои деньги, и зачем мне их считать, я что, с них сдачу получу? Хочешь – плати, не хочешь – торгуйся.

Особо торговаться не пришлось, поскольку таксист пообещал отвезти всех бесплатно назад, на то же место, где подобрал, и Бог с ними, с тремя рублями, купите на них себе мороженое.

Когда эмоции утихли и установилось неизбежное финансовое статус-кво, все приступили к разгрузке. Сусликов отошел в сторону, закурил и громко посоветовал не торопиться.

– А что такое? – насторожился Леша.

– Толком не знаю, но, похоже, поезд давно ушел – на платформе абсолютно никого нет.

– Ну-ка, Нина, покажи билеты, – протянул руку Птичнер.

– Зачем тебе? – Тетушка прижала обе ладони к вырезу платья.

– Если я сам достану, всем присутствующим станет стыдно, – пригрозил Леша.

– Уступаю грубому насилию, – обиженно отвернувшись, Нина принялась доставать билеты.

Выяснилось, что состав подадут часа через два с половиной.

– Я же не знала, что мы под занавес начнем шиковать, куролесить на такси, словно какие-ни-будь интуристы. Я думала, что мы скромно попользуемся трамваем, у меня, между прочим, остались талончики на трамвай, целых три штуки, вот, возьмите, дарю. И ты, Леша, знаешь, что такое трамвай? В него верить нельзя, если где-то сломался рельс, то все стоят! И я положила в запас два часа на все непредвиденные события.

Птичнер устал сердиться на тетушку, куда более неприятным ему казалось присутствие Сусликова. Поэтому, когда, высчитав предполагаемое место остановки пятнадцатого вагона, компания расположилась прямо на рельсах, Сусликов тактично отошел в сторонку.

– Ты пойми, Нина, так нельзя, – доверительно говорил Леша, – я все понимаю. И жизнь у тебя сложилась не так, как хотелось бы, а у кого, скажи на милость, она по-настоящему сложилась? И муж от тебя ушел, а никакой другой мужчина не появился. И дочь выросла, не сегодня-завтра начнет самостоятельную жизнь, и ты практически ее потеряешь, чего очень боишься. И возраст. И все наши дурацкие родовые комплексы. Но надо же держать себя в руках!

Тетушка Нина печально кивала:

– Лешенька, ты прав. Ну а что я могу с собой поделать? Я ведь от жизни многого не прошу. Только самую малость. Хоть капельку любви, настоящей, бескорыстной, которые рядом, свои и не бросят меня никогда, какая бы я ни была дура. И в этих чертовых сумках – там варенье, которое я как проклятая варила вместо того, чтобы лежать на пляже. А ведь я варенье не ем. Диабет. Думала, тебя угощу или хоть вон того молодого человека, у которого такие странные принципы, несчастные его родители, всех им благ. Ты же знаешь, Леша, я педагог, я видела множество моральных отклонений, но чтобы сумочку чужую не помочь донести?! Боже мой, где ты находишь такие знакомства?

Сусликов в последний раз взглянул на Машеньку и понял, что она смотрит не просто в сторону, а вообще в сторону, за море, за два моря, на Обетованную землю Птичнеров, а может, за океан, на новообетованную землю, где совсем другие проблемы, хотя проблемы скорей всего те же, но совсем в иной упаковке. Природа доверила женщинам самое важное, при этом странным образом освободив от всего остального, чего те даже и не могут понять, отсюда истерики и неврозы.

Илья успокоился, поскольку ситуации, где он оказывался без должного женского внимания, его, по большому счету, не интересовали.

Ольга СЕРЕЙСКАЯ

ЛАГЕРЬ

В пятом классе мама отправила меня в зимний лагерь вместе с двумя внуками ее доброй приятельницы. Помню, как мы вышли из электрички, шли по лесной тропинке, и я, как всегда, мечтала. Я думала, как было бы хорошо познакомиться с хорошим мальчиком. Это была одна из причин, по которой я согласилась ехать. Через год приехавшая ко мне ровесница-племянница рассказывала о какой-то своей влюбленности, объятиях и поцелуях. Я казалась ей очень инфантильной, и она спрашивала меня: «Ну вот, он придет к тебе в гости, будет пить чай с твоей мамой и бабушкой, а дальше что?» Я пожимала плечами и отмалчивалась. Пока у меня не было претендентов ни на чай с мамой и бабушкой, ни на поцелуи. Я представляла себе друга, с которым можно было бы свободно делиться мыслями. Поцелуи и объятия вовсе не оскорбляли мои понятия о нравственности, которые у меня были слегка перемешаны от чтения разнообразных романов, героиня одного из которых была сельской девочкой, которая считала, что раз парень взял за руку, значит, должен жениться, а героиня другого – душевно изломанная «падшая» женщина – оказывалась великодушней, чем окружавшие ее ханжи. В глубине души мне хотелось, чтобы и со мной было что-то подобное, но у меня, как у многих маленьких женщин, и у моей племянницы, я думаю, в том числе, это как-то было связано с желанием «отдавать», а отдавать можно то, что имеет хоть какую-то цену. А я была вовсе не уверена в себе. Все это я, конечно, не формулировала, а представляла, как умный синеглазый мальчик провожает меня домой, смело защищает от хулиганов, его бьют, я бросаюсь на выручку, хулиганы покорены моим мужеством, и мы все вместе перевязываем раны. Представлялись и какие-то другие подвиги самоотречения. Помнится, что для совершения одного из них почему-то нужно было прыгать с балкона второго этажа. Правда, кажется, в глубокий снег. Думаю, именно привычка мечтать обычно легко мирила меня со всеми внешними обстоятельствами.

Сам лагерь помню смутно, только какой-то садик для прогулок с грязными островками снега и серую кору зимних деревьев, с которых я снимала лишайники – я решила собрать коллекцию разных видов лишайников, и они, засушенные, долго хранились потом у меня в коробке вместе с большими еловыми шишками. Была подготовка к какому-то традиционному концерту с инсценированной песней, где моего приятеля, полного и остроумно-добродушного мальчика, выбрали Антошкой. Все это привычно проходило мимо меня, меня никто не замечал, я ни с кем не подружилась, но и ни с кем не поссорилась. Дальше я не помню, как и с чего началось, и совсем не помню подробностей, помню только несколько ярких сцен и свои мысли. В нашем отряде было две палаты мальчиков и две – девочек. И вдруг одна палата мальчиков под предводительством одного из них ополчилась на меня за то, что я – еврейка. Как они об этом догадались, понятия не имею, разве что по необычной фамилии. Только через пятнадцать лет я узнала, что у моей фамилии действительно, возможно, есть еврейские корни – в Польше было местечко с подобным названием, в котором существовала еврейская община. Но тогда я не думала не только о происхождении своей фамилии, но о национальности вообще – у меня были более насущные детские проблемы. Вторая палата девочек поддержала мальчиков. Были какие-то угрозы, из которых запомнила самую меня напугавшую – что мне устроят темную. Темную я с чьих-то слов или с помощью собственного воображения представляла так – меня посадят в мешок и будут по мешку бить палками. Нельзя сказать, чтобы меня радовала эта перспектива. Было страшно и еще более тоскливо. С одной стороны, я не знала за собой вины, с другой – и совсем правой себя не чувствовала. Может быть, потому, что девочки в моей палате отнеслись ко всей этой ситуации как-то отстраненно – их раздражала вымазанная пастой ручка двери, вообще враждебность, которую они невольно чувствовали по отношению ко всей палате, и мне было неловко, что я как-то мешаю общей дружбе. Они посоветовали мне обратиться к вожатой. Но какое-то внутреннее чувство запрещало мне это делать. Я никогда не жаловалась старшим, и потому, что мне было неприятно и совестно, что из-за меня кого-то накажут, и просто из какого-то упорства – мне казалось, что я сама должна разбираться со своей жизнью. Напряжение нагнеталось. Так длилось несколько дней. Кажется, меня как-то обзывали, было страшно выйти из палаты, потому что мои соседки наконец сами решили принять меры. И вдруг неожиданно, когда я была одна в палате, вошла процессия. Девочки из моей палаты, вожатая и тот мальчик, который старался больше всех. Когда я поняла, что сейчас будут что-то разбирать, мне стало очень стыдно. Трудно сейчас описать природу этого стыда – в нем было и нежелание выставлять напоказ перед чужими людьми свои чувства, и вообще какой-то принцип, который я, повзрослев, формулировала так: пожалуйста, без меня. Какая-то горячая волна захлестнула меня, я выскочила на балкон. Вслед мне кричали: «Оля!» – но я закрыла за собой дверь. Через стекло было видно, как в освещенной комнате о чем-то говорят. Легкий декабрьский ветерок перемешивал клочья облаков. Сырой зимний воздух охладил меня, я была в домашней одежде. Я замерзла и от этого успокоилась. Постояла. Посмотрела на садик и дорожку к старым елям, уходящую за покореженную проволочную ограду. Вошла обратно. Наверное, как раз в этот момент вожатая спрашивала мальчика, зачем он все это делал, потому что я услышала его ответ: «А зачем она меня обзывала?» – «Когда я тебя обзывала?» – изумилась я. «А вот когда мы в первый день стояли в очереди в столовую, ты обозвала меня макакой», – выпалил он. Я смутно вспомнила унылый полумрак, закрытые двери столовой, толпу незнакомых ребят перед ними. Его фамилия была, по-моему, Мякин, и прозвище было от нее производным. Но тогда, в очереди, я об этом понятия не имела. Я вдруг рассмотрела его. Передо мной стоял взъерошенный веснушчатый мальчик, не по возрасту маленького роста. Я всегда сочувствовала маленьким мальчикам, мне казалось, что из-за роста они чувствуют себя униженными. В голосе моего «врага» звучала детская обида, и я вдруг испытала огромное облегчение. Исчезла накопленная за эти дни жуть. Вот как просто все это, оказывается, объяснялось. И, обрадовавшись, я громко сказала, почти заорала, освобождаясь от этой жути: «Дурак, это была не я! Я вообще тогда не знала, как тебя зовут». Дальше не помню, но думаю, что вожатая, решив, что все выяснилось, предложила нам помириться и больше не ссориться, мы покивали головами, и последние дни я прожила спокойно. Но была еще одна сцена, начала и конца которой я не помню. Ночью я стою у окна с девочкой из соседней палаты, которая там возглавляла травлю. Эта девочка, которую уже вполне можно назвать девушкой, выше всех в отряде, стройная, с завитками каштановых волос и большими темными глазами, жизнерадостная и сильная. И вот мы тихонько разговариваем в свете луны, она – в ночной пижаме, я тоже в каком-то ночном одеянии. И она говорит мне, что у нее отец еврей, бросил их, уехал в Америку, и что вообще евреи – такие… Я не очень понимаю, какие. Но потом она говорит, что даже завидует мне, что я не скрываю свое еврейство. Мне приятно, хотя я понимаю, что эта приятность абсолютно незаслуженна, я ничего не скрывала и не открывала, меня вообще на протяжении этой истории никто ни о чем не спрашивал. Меня трогает ее трагедия, у меня отца вообще не было, но зато меня никто не бросал. Кроме того, мне просто нравится эта девочка, сильная и обычно веселая, свободно чувствующая себя в любом обществе, и я рада, что мы теперь не враги и что я спокойно могу ее полюбить. Оставшиеся несколько скучных дней для меня оживляла как-то только ее дружба. Мама обещала меня забрать 31 декабря, чтобы Новый год я провела дома, и уже с утра я с нетерпением смотрела в окно. Я знала, что мама никогда не нарушала данного мне слова, но прошло полдня, а ее не было. Наконец она появилась, смущенная. Дочь ее приятельницы, сыновья которой были со мной в лагере, говорила ей, что на Новый год в лагере будет особенно интересно, и уговаривала ее приехать за мной после праздника. Мама готова была меня оставить и приехать еще раз, но я бросилась к ней с радостью и благодарностью, и сказала, что хочу уехать немедленно. На всякий случай мама спросила наших приятелей. Они жили в палате мальчиков, которая сохраняла нейтралитет, и, наверное, даже не знали толком, что происходило, но им тоже изрядно надоел лагерь, и они захотели уехать с нами.

И мы снова шли через зимний лес, ехали на электричке, и я, вероятно, опять мечтала – уже не помню, о чем.

Л.

С Л. я познакомилась на вступительных экзаменах в физматшколу, и мы три года просидели за одной партой.

Ее русский отец был видным киевским архитектором, и Л. очень гордилась отцом и их с матерью поздней любовью. Но ее сводный брат уехал за границу, и после проработок на собраниях отец умер от инфаркта.

Мы заканчивали школу в год Чернобыля, который взорвался как раз незадолго до наших выпускных экзаменов. У Л. были родственники в Ленинграде, она собиралась туда лететь и зачем-то звонила по справочной в ленинградский аэропорт. И несколько раз попадала вместо аэропорта домой к молодому человеку, который отвечал с неизменной приветливостью, и, в конце концов, предложил познакомиться, раз уж такое совпадение. Его звали так же, как отца Л. Они познакомились, и через некоторое время встретились в Москве, куда он приехал по делам, а Л. – подышать столичным нечернобыльским воздухом. Ей было 17, ему 18. Они бродили по Москве, смеялись и разговаривали целыми днями. Больше, конечно, болтала Л., – темноглазая, по-девичьи бойкая, со рвущейся из нее жизненной силой. Рассказывая смешную школьную историю из жизни матери, Л. процитировала: «И тут – „Гольдман, к доске!“» Он остановился. Переспросил: «У тебя мать – жидовка?» Л. тоже остановилась. Посмотрела на него, как будто из милого лица глянула на нее тень тех… Сказала: «Так, все ясно». И ушла – к ближайшему переходу-метро. И он за ней не пошел. Проревев следующий день, Л. немного отошла и сообразила, что у нее нет никаких его координат. Потом безуспешно звонила в надежде ошибиться в петербургский аэропорт. Ей вежливо отвечали: «Аэропорт слушает». Еще несколько месяцев она делала эту попытку, потом жизнь увлекла дальше.

Через несколько лет она шла по Крещатику и вдруг увидела его в толпе. Рванулась навстречу. Они обнялись, как потерявшиеся дети. Сутки провели вместе, у него был номер в гостинице. Говорили о том, что это была та самая первая любовь, когда встречаешь единственного, и что оба они были юными максималистами, неспособными понять другого.

Командировка закончилась, Л. проводила его на вокзал. У него в Петербурге была жена и маленькая дочка. Он достал блокнот, написал свой петербургский телефон, протянул ей листок. Л. посмотрела на листок, смяла и выкинула в урну. Спросила: «Не обиделся?» Я хорошо представляю себе Л. в этот момент. Как она смотрит карими, прищуренными от напряжения глазами, и серьезный, почти деловитый оттенок голоса. «Нет», – ответил он.

Потом я, не умевшая так поступать, спросила у нее – как же номер телефона, все-таки можно было оставить? «Я запомнила», – усмехнулась Л. «Забудешь ведь, запиши?» – «Я же не буду звонить. Забуду – значит, забуду».

Дмитрий СТАХОВ

ДЕНЬ ПРИЕЗДА И УТРО ЯСНОЕ

Бывают душные летние вечера, от которых делается не по себе. Выдался как раз такой: небо висело низко, стояла оглушающая тишина. Надо мной, пока я шел от автобусной станции, проносились сытые голуби, по улице сновали велосипедисты, собака мчалась за котенком, не решаясь гавкнуть. И только у гостиницы тишина лопнула: неподалеку, в парке, вибрировала танцплощадка, сквозь сумерки оттуда прорвался голос солиста – он хрипло, словно в горле застряла надломанная бритва, кричал: «В мали-и-и-но-вой за-аре!»

Вопрос – где мне найти своих? – дежурный администратор оставила без ответа. О том, чтобы поселиться, не было и речи, но в гостиницу, плавно изгибаясь то в одну, то в другую сторону, вошел бугор наших монтажников, и я двинулся за ним. Бугор поднялся на второй этаж, и я оказался в узком номере с четырьмя кроватями. На дальних, у окна, сидели двое, меж ними стояла тумбочка с закусью на газетке, пахло носками, табаком, известкой. Бугор принял стакан, выпил, закусил кружочком лука, обернулся.

– Приехал? – щурясь, он пососал зуб, подвигал кадыком. – Так! – Бугор опустился на кровать и приник дряблой щекой к плечу человека со смазанным лицом. Сидевший напротив быстро прихлопнул тяжело пролетавшего мимо комара и показал мне мозолистые, желтые ладони с симметричными красными запятыми.

Я вернулся в вестибюль. Возле окошка администратора на чемодане потерянно сидела женщина в облепившем полное тело белом платье и тихо плакала, утирая слезы уголком большого носового платка. Я вспомнил, что последний раз ел в буфете на Ярославском вокзале, пересек вестибюль и вошел в ресторан. Напротив двери, на глухой стене располагалось писанное масляной краской панно. С него одна девица в кокошнике протягивала хлеб-соль. Судя по ее чудовищному лбу, ротику кнопкой и крохотному треугольнику подбородка, автор панно знал, что такое законы перспективы. Две другие, тоже в кокошниках, осклабившись до ушей, придерживали подружку, чтобы та, чего доброго, не сорвалась со стены, и, обрастая третьим измерением, не растянулась бы между столиками. Запах подгоревшей подливки царствовал тут. Чувство тревоги, ощущение того, что я выпал из мира, в котором всем нашлось место, всем, кроме меня, кольнуло вновь. Меня замутило: переступив порог, я качнулся обратно, но кто-то подхватил под локоть, повел, усадил за столик напротив уткнувшегося в тарелку человека. Меню не требовалось – только мясо в горшочках, салат из огурцов, водка и минеральная вода.

– Сегодня мясо удачное, – сказал человек напротив, а я огляделся: чисто мужская компания за столиком возле музыкального автомата, зацикленного на песне про четырех неразлучных тараканов и сверчка, смешанная у самого входа в ресторан, отмечавшая, судя по всему, чей-то юбилей, и я со своим соседом. Худорукая, на венозных ногах, официантка принесла горшочек, салат, графинчик и бутылку воды, проходя мимо автомата, с видимым усилием выдернула вилку из розетки. Вместо оборвавшейся на высшей ноте оптимизма песни в зале повис зудящий гул, моя вилка замерла с уже нацепленным на нее кусочком жилистого мяса.

– Боря, – представился мой сосед. У него были глубокие залысины. Я назвал свое имя. – Это бокализм, местное творчество, – сказал Боря и, окунув палец в бокал, провел им по краю. – В зависимости от качества стекла, наполненности сосуда, твердости подушечки пальца и некоторых других факторов можно получать своеобразные по тональности звуки. Попробуйте!

В компании у музыкального автомата работало трио: четвертый никак не мог установить палец на край бокала; в юбилейной бокалировать принимались время от времени все поголовно, и в их руладах было нечто от реквиема. Мой звук получился тонким и нежным.

– У вас прирожденный талант! – одобрил Боря. – Долейте чуть-чуть и посильнее прижмите палец. Сколько вы здесь проживете?

Я пожал плечами и спросил, какое это имеет значение.

– Самое непосредственное! В этом городе самая лучшая школа бокализма в мире… – Боря старался завладеть моим вниманием. – Если долго, то вам с вашими способностями скоро можно будет выходить на профессиональную сцену, – он кхекающе засмеялся, но глаза его, шарившие по моему лицу, не смеялись. Я налил ему рюмку теплой водки, поднял свою, пожелал доброго здоровья. Мясо успело остыть.

Боря выпил и облизнул вилку.

– Вы в командировку? – спросил он, указывая вилкой на мою сумку. – А что же не селят? Нет мест? Ах, ну да, ну да… Гастроли цирка, сдача музея… Удушающе творческая атмосфера… Вы на завод? На какой? – Он почесал тонкую переносицу и наклонился ко мне: – Ничего, что я спрашиваю?

Я ответил, что ничего, что прислали меня в помощь вечно пьяным монтажникам, занятым подготовкой новой экспозиции в городском музее, что сроки, как всегда, поджимают, а художники нервничают: все равно спросится с них. В лице Бори что-то мелькнуло, он весь подобрался и часто задышал.

– А вы… э-э… тоже прикладываетесь, да? – он кивнул на рюмку.

Я сказал, что вообще-то не пью, просто сегодня все не так, вот я и…

– Из идейных соображений? Больны? – спросил Боря. – Ничего, что я спрашиваю так, напрямик? Вы не обижаетесь?

Я ответил, что не обижаюсь, что действительно болен, и что лечащий врач посоветовал мне воздержаться, и что я всего лишь второй раз пренебрегаю его советом. Я знал: он обязательно спросит, что меня заставило пренебречь впервые, чувствовал, что его ничем не остановить, и сам, отвечая на незаданные еще вопросы, рассказал, что напился в полном одиночестве после того, как мой добрый, похожий в своем накрахмаленном халате на белого медведя врач уговорил-таки мою будущую жену сделать аборт и она легла в больницу.

– Простите, а какая была необходимость? – вклинился Боря.

Я поморщился и ответил, что принимал особенное лекарство и мог родиться урод. Боря смотрел на меня, словно ожидая продолжения рассказа. Я выпил и спросил, не хватит ли с него на первый раз.

– Извините! – завертелся он на стуле. – Не хотел… э-э-э… не знал…

Но я уже не слушал: ресторан закрывался, бокалисты поднимались и покидали зал, подошла официантка, я расплатился, сказал Боре, что с ним было приятно познакомиться, и поднялся.

В вестибюле, кроме женщины на чемодане, никого не было. Женщина отрешенно вязала узелки на углах платка. Окно администратора было закрыто.

Из мятой пачки я извлек последнюю, кривую сигарету, вышел на крыльцо и прикурил у швейцара. Швейцар был монументален, стоял чуть справа от двери в такой выразительной позе стража, что я невольно бросил взгляд через плечо: нет ли точно такого же и слева, для сохранения симметрии.

В парке кое-где раздавались взвизги, у крыльца кипел полупьяный спор: трое, те самые, из ресторана, доказывали друг другу, что он не такой, а сам он, их четвертый, сидел на нижней ступеньке и тонко икал.

– Да ты на себя посмотри, – говорил первый, в рубашке навыпуск, плосколицый, приземистый.

– Чего-чего? – повторял второй, прикладывая к оттопыренному уху широкую ладонь и приседая на кривоватых ножках.

– Вы оба еще те, ага, – говорил третий, кивая, шмыгая и подергиваясь, как на шарнирах: он, видно, нервничал, не зная, чью сторону выгоднее принять.

Повернувшись к швейцару, я спросил, о чем спор, но он даже не взглянул на меня, наблюдая за спорившими с мягкой улыбкой, словно у ног его резвились щенята. Я спустился с крыльца, присел на лавочку. Возле низко висящего фонаря роилась мошкара, из-под лавочки не спеша появился рыжий кот с тощим хвостом и потрусил через улицу к ограде парка. И тут по ступеням крыльца сбежал любопытный Боря. Его, видимо, мучил еще какой-то важный вопрос, но не успел он открыть рот, как первый спорщик оказался возле нас.

– Слушай! – сказал он, хватая Борю за плечо. – Ты ж еврей?! Скажи, – он указал на икающего, – только честно: он твой родственник?

– Простите, не понял, – сказал Боря, пытаясь сбросить руку с плеча, но первый держал его крепко, двое других с интересом наблюдали за ними, швейцар с хрустом потянулся и вошел в гостиницу.

– Ну, ты своего можешь отличить?

– В смысле?

– Дай ему в хрюкало, сразу поймет, – посоветовал тот, что на шарнирах.

Я глубоко затянулся и сказал первому, чтобы он оставил Борю в покое, потом повторил, и тогда они меня обступили, а четвертый, съехав со ступеньки, встал на карачки, будто собираясь залаять.

– Не свя… – начал было Боря, но я сказал, что лучше бы им уйти.

– У-тю-ю! – сказал второй и затоптался на месте, а третий сразу предложил первому и мне дать в хрюкало.

Я вскочил и вклеил кривоногому такого пинка, что тот перелетел через лавочку и оказался в кустах. Перед моим носом мелькнул кулак, я рванулся головой вперед, сбив с ног первого, и, разгибаясь, снизу ударил третьего по скуле. Стоявший на четвереньках замычал.

– Вот те на! – сказал первый, поднимаясь.

Боря, приняв боксерскую стойку, переминался с ноги на ногу перед отступавшим к крыльцу третьим, второй выбрался из кустов, объявил, что ему порвали рубашку, а я сказал, что нечего лезть и пусть они идут по домам, после они, подхватив стоявшего на четвереньках, растворились в темноте.

– Они вернутся, – сказал Боря, – соберут кодлу и вернутся.

Но я ответил, что меня это не волнует, что больше всего на свете хочу поселиться в этой чертовой гостинице, завалиться на какую угодно койку и заснуть, и если эта чертова дежурная будет все так же строить из себя черт-те что, то я перерою всю гостиницу, найду своих художников, и если уж они меня не поселят, то тогда отправлюсь в горсовет или как там это называется, завалюсь спать на столе в отделе культуры или черт его знает в каком другом отделе, который отвечает за создание в городе музея. Я чувствовал, что вхожу в раж, начал рубить ладонью воздух, но сдержаться уже не мог и в подробностях описал проявившему завидное терпение Боре, как ехал в переполненной электричке и как с боем брал автобус. Боря дал мне выговориться, и я впервые почувствовал к нему некое подобие симпатии.

– Вы не волнуйтесь, – сказал он мягко. – Должна Антонина дежурить… Она вам поможет поселиться, – Боря улыбнулся. – Если я попрошу…

Мы вошли в гостиницу, и я увидел в окошке серое, отечное лицо дежурного администратора. На кончике носа еле-еле держались очки, морща хрящеватый нос, раздувая ноздри, округляя брови, Антонина пыталась подтянуть очки к переносице. Боря прилип к окошку. Откуда-то из темноты выступила заплаканная женщина с чемоданом, встала за ним.

– Давай паспорт, – отвалив от окошка, сказал Боря, – ко мне поселят, у меня вторая койка свободная…

Я сказал, что забыл свою сумку в ресторане.

– Завтра возьмешь, – отмахнулся Боря, – не волнуйся…

Я сказал, что вовсе не волнуюсь, вот только паспорт, он-то в сумке. Мы с Борей посмотрели на закрытую дверь ресторана.

– Закрыли, – сказал Боря, – закрыли и ушли. Что делать?

Я подумал и сказал, что, может быть, попросить кого-нибудь открыть.

– Кого?! – Боря пожал плечами. – Вот что, давай через кухню, со двора, кто-то там должен еще быть…

Полная луна была близка, ярка, чуть зеленовата. Под ее светом по улице прошли, ступая в ногу, две шеренги: держащиеся за руки, плечом к плечу, девушки и парни со сползающими с плеч пиджаками. Обе, словно отрабатывали такой поворот неоднократно, свернули перед входом в парк направо и удалились: только шарканье подошв и перестук каблучков остались у гостиницы.

– Чем ты болел? – спросил Боря, когда мы зашли за угол, в черную тень.

Я сказал и напомнил, что этим болею и сейчас.

– А я думал, – сказал Боря, – если человек сознает, что он этим болен, то он вовсе не болен… Слушай, а ты… – и он замолчал.

Я похлопал Борю по плечу: мол, не стесняйся.

– Ты ответственен за свои поступки? Я имею в виду – перед законом? – Сказав это, Боря как бы стал меньше ростом. Я ответил, что мне не приходилось попадать в такие ситуации, но судить меня нельзя.

– В этом что-то есть, – поджал губы Боря. – Ты не обижаешься?

Я ответил, что не обижаюсь, и мы оказались на засыпанном щебенкой дворе. Под навесом над входом в кухню ресторана, в дрожащем свете фонаря, какие-то сутулые грузили в фургон ящики с пустыми бутылками.

– Здорово, Борис, – кивнул один из них Боре. – Не хватает?

– Здорово, – отозвался Боря. – Вот, – указал он на меня, – в зале сумку забыл, а в сумке паспорт. Без паспорта не селят!

Один из сутулых кивнул и придержал дверь, за которой я увидел темно-красной краской выкрашенные стены, уходящий в глубь темный коридор. Боря похлопал по стене в поисках выключателя, и коридор осветился. Мы прошли несколько шагов, вместе с коридором сделали крутой поворот, ноги Бори разъехались на скользком кафельном полу, он упал, ударившись затылком.

Я спросил, все ли с ним в порядке, но Боря не ответил, а когда я наклонился к нему, то обнаружил, что он без сознания. В этот момент от двери окликнули:

– Борис!

Пока я соображал, что же делать дальше, свет в коридоре погас, дверь закрылась, лязгнул навесной замок. Я отправился на поиски выключателя, заблудился и очутился на кухне, где на меня с грохотом обрушились липкие кастрюли. Я изо всех сил пнул одну из них ногой: она, словно живая, запрыгала по полу и, гудя, постепенно затихла. Я пошел дальше и наконец уткнулся лицом в пыльную гардину: за ней был зал ресторана, весь в полосах лунного света, и моя сумка спокойно лежала в одной из полос у ножки стола.

Я поднял сумку, и тут со мной произошло то, чего я обычно боялся: откуда-то, быть может, от той самой стены, где в темноте так же, как и при свете, ярилось гостеприимством трио в кокошниках, ко мне устремилась ярчайшая вспышка, за которой, в соответствии со всеми физическими законами, запаздывая, летел невыносимый, лиловый многоголосый грохот, толкнувший в продавленное, из искусственной кожи, кресло, заставивший зажмуриться. И вспышка и грохот длились мгновение, но когда я открыл глаза, то заметил, что полосы лунного света значительно удлинились.

Я подумал, что надо бы разыскать Борю, выбросил из вазочки на столе букетик поникших ромашек, выпил залпом холодную и горькую воду, поднялся и нашел Борю сидящим на разделочном столе: болтая ножками, он грыз капустную кочерыжку, над ним гудела и мигала одинокая лампа дневного света.

– Ну, и попал же я с тобой в переплет, – сказал Боря, с хрустом откусывая от кочерыжки, осторожно, кончиками пальцев ощупывая затылок.

Я спросил – не знает ли он, который час. Боря только пожал плечами. Лампа дневного света мигнула и погасла, я достал из сумки фонарик и универсальную японскую отвертку в футляре.

– А ты сейчас женат? – спросил Боря. Я ответил, что формально да, но фактически нет, так как с женой не живу, и предложил попытаться выбраться.

– Делай, что хочешь, – сказал Боря, – только мне ни в коем случае нельзя в милицию. Если я туда попаду, то они вместо того, чтобы дать мне уехать по вызову, с превеликим удовольствием отправят меня на зону. Им нужен только повод. Ты понимаешь?

Я не понял, о каком вызове он говорит, но сказал, что мне тоже не хочется в милицию, порылся в сумке, достал пачку сигарет и спички, мы закурили.

– А вот я так и не женился, – сказал Боря, с шумом выпуская дым, – как-то не успел, как-то разбросался… – Он помолчал и предложил:

– Хочешь расскажу про свой последний роман?

Я сказал, что послушаю с удовольствием, но после того, как мы покурим, нам надо будет все-таки выбираться.

– Конечно, конечно, – согласился Боря, – но ведь одно другому не мешает… Она была женой одного крупного деятеля. Когда-то мы с ней работали вместе, правда, недолго. Потом она вышла замуж, родила дочь, потом сразу сына и стала домохозяйкой. Потом снова начала работать, но уже не на старом месте, а там, куда ее устроил муж, где-то что-то продавала за границу или покупала там, точно не знаю…

Я перебил Борю и спросил, кто он сам по профессии.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю