![](/files/books/160/oblozhka-knigi-goryaschiy-rukav-184648.jpg)
Текст книги "Горящий рукав"
Автор книги: Валерий Попов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц)
Остановить Володю сейчас не смог бы целый взвод – он бы, даже не заметив, прошел насквозь. Замелькали его черно-рыжие унты, как два верных пса, и он скрылся за грязно-белой дверью рая. В исходе дела я не сомневался. Думаю, что ликующей ярости писателя не могла бы противостоять никакая чемпионка кун-фу: нож из сияющей плазмы режет все! Послышался грохот посуды – и оборвался. Если бы борьба продолжалась – продолжился бы и грохот, но там наступила тишина.
Счастливая его партнерша не успела, я думаю, проанализировать предложение, потому что его и не было – сразу пошла суть. В плане
"делать жизнь с кого", можно бы заглянуть туда, но это все равно что глянуть на солнце или заглянуть в рай. И знаешь, что это самое яркое, но страшно глядеть. Главное – недостоин! Я покинул стекляшку.
Вот такой был мне даден пример для жизни, и я благодарен ему.
Исключительность писательского существования, презрение к условностям и преградам – норма для нас. Сперва разобьешь лицо, а после – и голову. Но лишь безудержность и приносит восторг.
Ослепительное Володино существование долго грело меня. Хотя, почесывая кудри, я осторожно соображал – не слишком ли ослепительной кометой он влетел в тусклый наш мир? Насколько хватит пламени? Надо ли сразу гореть так ярко, хватит ли горючего на самый важный момент?
Но это все мелочи, которые можно обдумывать, когда есть главное – огонь.
Опасения мои отчасти подтвердились. Такое самосгорание, наверное, можно включить, когда ты близок к Нобелевской премии, а тебе ее не дают, – а Володя тратил огонь еще даже не на подступах, а гораздо раньше. Помню, как он впервые привел меня в роскошный мраморный Дом писателя на какую-то встречу молодежи с рядовым писателем, выделенным, как пример нам, литературным руководством. Не лауреатов же Сталинских премий нам представлять? Ими нам никогда не стать, там уже сложные материи. А вот этот – нам в самый раз. Примеряйте.
Высокий, с пепельными встрепанными кудряшками, с лицом острым и значительным, но разжиженным алкоголем до самых бровей, скрипучим голосом он говорил нам о долге и обязанностях писателя и, как ни странно, о риске профессии – но так скрипуче и скучно, что было видно: все это давно уже не интересует его. Сказали – пришел, с тайной целью показать нам, что лишь водка – окончательный смысл всех наших юных порывов. Стулья скрипели, но все слушали терпеливо: понять можно многое, и не только то, что выступающий говорит.
Главный, думаю, урок, который мы тут терпеливо впитывали: только скука, и только она, скука в прозе и скука в поведении, может открыть нам дверь в этот храм литературы. Скука усваивалась – с трудом, но и с пониманием. И тут, громко скрипнув стулом, вскочил
Марамзин. Как всегда в минуту ярости, он стремительно побледнел – особенно белыми были крылья носа.
– Да пошел ты на…! – с такой страстью и наслаждением произнес он, что все почувствовали зависть к нему, каждому этого хотелось – да не по зубам. С грохотом опрокинув еще пару стульев, он выскочил, хлопнув дверью.
Наступила тишина. Ведущий долгое время молчал, потом, взяв себя в руки, продолжил свое скучное и скрипучее с того самого места, где был перебит, словно ничего такого и не было. И все покорно набирались тоски, завидуя Володе, но переживая: куда же он так прилетит? То, что он оторвался от скучной "выслуги лет", которую всем предстояло пройти, было ясно. Но на что же рассчитывал он?
– Сейчас я к тебе приеду! – его тенорок в телефоне – Но не помню ни дома, ни квартиры! Встреть меня на углу!
– А что за дело? – успеваю спросить я.
– Не всем это обязательно знать! – говорит он насмешливо, явно адресуя насмешку не мне, а аудитории более широкой, сейчас напряженно слушающей нас.
Да, дельце опять горячее! – понимаю я, слушая гудки в трубке, стремительные и ритмичные, как бы впитавшие его мощь.
Скуки его стремительность не предвещала – пахло совсем другим!
Вздыхая, я стоял на углу. Почему я должен подчиняться? У меня совсем другой ритм, главное – чувствовать и не потерять его! А так – потеряешь и костей не соберешь.
Пригнувшись, как боксер, он ринулся из такси. Стремительно замелькали черно-рыжие унты. Он промчался мимо меня – явно стремясь к другой, более высокой цели. Но потом мой унылый образ пропечатался в нем – он остановился и с некоторым разочарованием смотрел на меня.
В руках он держал маленькую пишущую машинку с ввинченным в нее листом.
– Кто еще будет? – поинтересовался он.
– Откуда я знаю?
– Никому, значит, не звонил?
Я пожал плечом.
– Ага! – Он глянул на меня как-то зверски, исподлобья. – А вообще ты как? Согласен? Или бздишь?
Чисто телепатически я начал понимать, о чем речь. Весь город как раз гудел именами Даниэля и Синявского, которых сажали в тюрьму за их сочинения, еще никем не читанные, кроме спецслужб. Но раз сажают – значит, гениально. Ну что за жизнь у нас, я с тоской огляделся, то велят ругать никем не читанное, то никем не читанное надо любить. Но с кем мы, мастера культуры, – это ясно и так.
– Подписать? – предложил я.
– Так ты никого не позвал?
– Но я сейчас только понял, о чем речь.
– Я что, по телефону все должен объяснять, этим бездельникам из КГБ?
Пусть ребята побегают – зарплата, я думаю, у них приличная! – Он весело оскалился.
По дикой веселости его было ясно, что он вступил уже в схватку со спрутом, душившим нас. Успел ли уже отреагировать спрут?
– Таксист все выспрашивал, что это я везу? Я сказал: проводим ревизию! – слегка задыхаясь от быстрой ходьбы, усмехнулся он. Он знал, на что идет. В его рассказе "Тянитолкай" уже была веселая реплика: "А вот мы Марамзина привели!" Кто и куда привел – было ясно.
Мы стремительно двигались навстречу опасности – я еле за ним поспевал, хотя только что подключился и сил у меня, по идее, должно быть невпроворот.
Вскоре в моей комнате на Саперном, на втором этаже, над аркой, собрался народ. Мы приглашали всех каким-то хитрым способом: мол, сам, что ли, не понимаешь, о чем речь? Было человек семь, примерно одного с нами статуса; все уже писали, но никто еще не печатался.
Шли глухие разговоры на тему, потом вдруг распахнулась дверь и вошла мама: "Ребята, что вы делаете? Вчера я виделась с Васей Чупахиным
(другом семьи), он сказал, что опять сажают!" Потом позвонил из
Токсово, с дачи, Битов, говорил настолько глухо и отрывисто, что и нам стало страшновато. Мы ничего еще не сделали и даже не подписались, но все уже грохотало вокруг нас: откуда стало известно?
Впервые в жизни, и именно по этому случаю, мы удостоились встречи с высоким литературным начальством: помню Гранина и Кетлинскую. Они говорили примерно то же, что и моя мать: ребята, не губите себя.
Марамзина почему-то при этом не было, и без него как-то это все постепенно размазалось. До конца пошел один Марамзин.
Но запомнилось и другое. Он позвал меня к себе на день рождения. Я шел с Саперного по улице Маяковского и встретил Олю Антонову – маленькую, изящную, красивую и волевую. Мы с ней подружились еще в школе, где она, дочь знаменитого писателя Сергея Антонова, написавшего сверхпопулярные тогда "Поддубенские частушки", работала почему-то в бухгалтерии. Мы оба с ней любили покуражиться над окружающим – ее мрачноватый юмор был неповторим. Потом она стала замечательной актрисой, лет тридцать командовала в Театре Комедии, да и до сих пор там командует. Интересно, было ли это определено свыше уже тогда, когда она уволилась из бухгалтерии, перенесла тяжелую долгую болезнь и едва приходила в себя? Но разговаривала она, как всегда, насмешливо и твердо. Так что все, наверное, было уже определено.
– Пошли на день рождения?
Мы входили в зеленый двор на Литейном, и Марамзин, свесившись с балкона, вглядывался и махал нам рукой. Потом они поженились, родили дочь и жили в квартире на северной окраине, одними из первых освоив практику обживания отдельных квартир. Володя был все так же стремителен, уверенно покорил Детгиз, выпустив прелестную книгу "Кто развозит горожан", а также дублировал туркменские фильмы и писал короткие эксцентричные рассказы, которые даже мне, мастеру-минималисту, казались слишком короткими и слишком эксцентричными. Но у него все было в превосходной степени. Помню его рассказ о ночевке героя в женском общежитии, слишком нарочито-примитивный для такого искушенного человека, как Марамзин.
Платоновские простодушно-виртуозные обороты речи звучали в устах девчат несколько искусственно. Помню, очень понравилось мне только одно: радио в комнате пело "Криворожье ты мое, Криворожье!". Потом была повесть "Блондин обеего света" – о похождениях мастера по женской части, но в возвышенной и слегка юродивой платоновской манере, что не совсем сходилось с характером автора.
Тогда вдруг у меня мелькнули слова "излишняя виртуозность". Через много лет у меня из этих слов родился рассказ, но пока это относилось лишь к Володе и к некоторым его коллегам. Слово "как" у них шло значительно впереди слова "что". Много что чувствовал я тогда – да не мог сказать. Против своих? Но и своим меня почему-то не считают! Вроде "кандидатский минимум" сдан и я уже числюсь в рядах, прочитав несколько своих вполне виртуозных рассказов.
Ухватил! Ухватил, да не то! Если надо нам выступить где-то двадцаткой (в каком-нибудь ДК пищевиков) – приглашают. Красив, насмешлив, "в струе". В десятку? Зовут. В тройку? Нет. Уж тройка должна быть постоянной, а я не постоянный какой-то, ненадежный.
Вдруг реализм паршивый проскользнет, всеми осужденный. "На отшибе обоймы", как я сам себя пригвоздил. Надо четче обозначиться, определенней называться, а ты все куда-то в кусты… Это я говорю себе уже много лет.
Володя создал группу "Горожане". Но меня не позвал. Федот.
Безусловно. Но не тот. Метод? Конечно. Но – не этот! Советская власть отвергает – это хорошо. Но когда свои не берут?.. Это еще лучше! Преждевременный (как злобно я бормотал дома) триумф
"Горожан", выступления их в вузах, в математическом институте имени
Стеклова, в среде суперинтеллигенции, – нет у них, да и у меня тоже, вещей, достойных того восхищения, которое как бы запланировано при встрече с новой свободной литературой. Рано еще! Свобода уже есть – а литературы еще нет! Сам Александр Володин, великий драматург, водит их. Рано! Солидный, серьезный, капитальный Игорь Ефимов, великолепный аристократ Борис Вахтин, щуплый, слегка потертый, но безусловный "литературный соловей" Володя Губин и – искрометный
Марамзин. Кто перед ними устоит? Тем более – меняются времена! Шаг до победы? Триумф?
И вдруг – грохот, звон. Это Володя Марамзин кинул чернильницу в директора издательства, как в какого-нибудь Александра Второго!
"Взорвал" и себя, но осколки, конечно, поцарапали и "горожан". В кого еще летела чернильница, кроме несчастного директора, которому партия доверила этот пост? Да во всех она полетела! "Да гори оно все, синим пламенем, и чужие, и надоевшие свои, и туркменские всадники, и тетеньки из Детгиза! Покидаю вас. Марамзин".
ВОЛЬФ
В Дом писателя я приходил один. Когда тебя ведет кто-то – все внимание ему. И невозможно приглядеться. А так, гляди, высматривай!
Вечер в "Золотой гостиной". В центре взъерошенный поэт в круглых очках тоненьким голосом читает стихи. С ним рядом – седой, маститый.
Рядом со мной – два молодых красавца, и безусловно – писателя. Один
– щуплый, но с мощной головой. Взгляд сквозь круглые очки уверенный и тяжелый. Второй… Если рисовать писателя, как принято рисовать – лучше не нарисуешь. Все, как в мечтах: грубый рыбацкий свитер, тяжелые ботинки с толстой зубчатой подошвой, штаны тоже правильные, охотничьи. В зубах трубка. Глаза чуть водянистые, напряженные.
Взгляд долгий, неподвижный и исподлобья, что говорит, кажется, о близорукости. Прелестная насмешка – человека умудренного, но доброго. Из прерий и лесов (хотя, видимо, литературных) явился он к нам. Не отвести глаз! Ему можно уже и не писать – он уже совершенен.
И я был растроган до слез, когда, подойдя к нему, был встречен так ласково и дружелюбно, как раньше никем.
– Может быть… э?! – крякнув и закатив один глаз, он вдарил вывернутой кистью по заросшей шее. И крещение мое состоялось. Вольф был "литературной средой" для многих, вокруг него дышали многие – и в уютнейшем ресторане "Восточный", где собиралось до сотни единомышленников-друзей, и в квартире Вити Бакаютова над каналом
Грибоедова. То было время общения, и центром был Вольф – просто смотреть на него было наслаждением. Вот он вынимает какие-то ложечки и крючки на цепочке и долго и "вкусно" чистит трубку. Вот он в
"Восточном" рассматривает розоватую душистую бастурму на тарелке.
Смотрит он слегка по-собачьи, опустив голову почти на тарелку, повернув голову левым глазом вниз. Что-то тщательно взвесив и соразмерив, он вдруг подносит к тарелке горсть и швыряет вдоль бастурмы крупный черный перец, как-то вдруг оказавшийся в его кулаке. Примерно так же и после таких же раздумий он швыряет подкормку для рыб в тихое озеро. Все действия его – подлинны, неповторимы, артистичны. Сама жизнь его – стильное сочинение. Жилье его было полно уютного хлама: ремешки, веревочки, крючки, пахнущие кислым мехом жилетки и рукавицы, мятые армейские фляжки и старые трубки – все это никогда не казалось мусором, а составляло голландский натюрморт – такие висели в Эрмитаже. Изысканность его презирала богатство – он бесподобно выглядел во всем отечественном, и даже как бы в рабочем, служебном, дорожном. Но тут он был необыкновенно придирчив, кропотлив, дотошен и даже зануден – он мог долго, не считаясь ни с чьим временем, объяснять, почему ему нужен велосипед именно харьковского завода, и почему нужен именно двадцать шестого, не позже, но и не раньше, и почему именно ты обязан ему это купить. Он любил отдыхать в Пицунде, но не валялся на пляже, а пребывал в сложных и запутанных отношениях с рыбаками, механиками, пограничниками, какая-то непрерывная деятельность связывала их, комната его напоминала склад, к чему все это приводило, трудно понять, – но сам процесс нравился не только ему. Вступающие с ним в деловые отношения люди не корили зануду, наоборот – любили его.
Видимо, за то, что он ценил их возможности, а это для человека самое главное. Запчасти к его несуществующему велосипеду, принесенные ему старым механиком, он рассматривал долго и придирчиво, но механик был счастлив: наконец-то он встретил человека такого же придирчивого, как он. Бармен-грузин, увидя его, убирал со стойки нагревшуюся бутылку водки и вынимал из холодильника ледяную, потому что знал – иначе Сергей его дружески замучает. У Вольфа никогда не было снобизма, как у других писателей, которые все вокруг считают недостойным себя. Он был уверен, что люди прелестны, и стоит только поговорить с ними, и все получится. И все получалось – правда, только у него. Когда в соседний санаторий приехал кто-то из тузов и наш любимый бар закрыли и поставили амбалов-дружинников, Вольф вступил с ними в долгий изматывающий диалог, и его пустили; в пыльных штанах и майке. Его простодушной уверенности в том, что все должны для него что-то делать, невозможно было противостоять. Мы жили с ним в Пицунде, договорились, что я плачу за еду, а он за комнату, – и в конце он сказал хозяйке, что денег у него нет, и долго объяснял ей длинную цепочку причин, почему так случилось.
Измотанная хозяйка сдалась и даже взмолилась: "Но вы бы сказали мне сразу – я бы в сарайчик вас поселила бесплатно, а вы же лучшую комнату занимали". Вольф строго глянул на нее и изложил другую длинную сцепку причин, по которой он не мог сказать сразу, что денег нет. Сломленная хозяйка сдалась, и мы уехали. Перед этим, правда,
Вольф объявил мне, что он должен зайти в бар и объяснить Алику некоторые сложные вещи, без которых тот может неправильно его понять. А как он, собственно, мог понять его правильно, если Вольф уезжал с огромным долгом? Проще бы смыться, но не таков был Вольф – он долго говорил с Аликом и, кажется, доказал все, что хотел, и тогда только уехал. Но вокзале Вольф исподлобья, внимательно и дружелюбно осматривал пассажиров – с кем бы провести очередной раунд переговоров, доказать недоказуемое, сделать очередное свое сочинение реальностью. Как говорил его друг и собутыльник, остряк Эдик
Копелян: по-настоящему в нашей стране мы зависим только от политики, от погоды и Вольфа.
Писатель – хозяин жизни. Тот не писатель, кто не выстроит вокруг себя все по-своему, – вот чему я научился у Вольфа. Другое дело – надо строить свой мир, а не работать в чужом. Поэтому постепенно я начал с благодарностью от него отдаляться.
Помню какую-то великолепную летнюю пьянку: катера, набережные, рестораны-дебаркадеры и всюду – внимательный, кропотливый, вдумчивый
Вольф – все выстраивается по его занудным требованиям. Я сбегаю в
Комарово, падаю в койку и на рассвете (впрочем, было светло всю ночь) просыпаюсь от свирепого свиста. Из мокрых сверкающих кустов появляется Вольф. Через минуту он сидит у меня и скрупулезно объясняет мне, что мы должны с ним сделать в первую очередь. Тогда хватало сил и времени на все, и главное – на любовь друг к другу, поэтому то светлое утро светлой ночи запомнилось мне одним из самых беспечных, счастливых. Вольф был автором строк, которые приятно было повторять: "Моя жена печет блины различной формы и длины", "Вот аппарат, вот пленка, пойду сниму цыпленка". Его всегда сопровождали красивые женщины, с которыми он был весьма строг. Помню, при мне он написал из Пицунды письмо своей Нине, в котором просил ее захватить с собой сто тридцать два предмета, включая велосипед. Потом, помню, они сидели всю ночь, сверяя привезенное со списком, и Вольф иногда укоризненно восклицал: "Нина! Как ты могла!"
Главная его беда – и главное счастье, что он никогда не выходил за границы своего мира. Поэтому и получал только то, что в нем было: друзья доставали ему японскую леску, красавицы штопали рыбацкую куртку. Любившие его люди печатали его прелестные стихи и рассказы крошечными тиражами внутри уютной, но замкнутой Вселенной Вольфа.
Туда, где идут настоящие литературные бои, раздаются высшие рейтинги и властвуют "большие и нужные люди", Вольф не заходил никогда, понимая гибельность этой экспедиции – там вся его "добыча", помещающаяся в маленький штопаный рюкзак, ничего не весила. Лучше жить с достоинством и негой в своем мире – и Сергей был, пожалуй, единственным, кто прожил так до конца.
Он как бы и делал карьеру, дружил со многими знаменитостями -
Ахмадулиной, Нагибиным, Евтушенко, и те любили его, но, увидя в дверях его мятую бородку и щербатую прокуренную улыбку, восклицали с облегчением: "А! Это же Вольф!", и возвращались к своим серьезным делам, к которым никогда даже и не думали подключать Вольфа. Скажем, его очень любил Битов, восхищался им (это они, два красавца, сидящие рядышком, когда-то так восхитили меня). Но Битов всегда спускался к
Вольфу после своих победных боев, отдыхал и наслаждался с ним, размягчал душу – но никогда не брал его с собой наверх, туда, где властные люди делят власть. Что Вольфу-то делать там? Там, где большие деньги лежат, – он леску попросит, да еще замучает всех уточнениями, какую именно. Смеяться будут – доверчивому появлению ягненка среди волков. Все уходили от Вольфа со счастливой улыбкой, но никогда не брали его с собой. "Чудаковатый деревенский родственник", который может только испортить серьезный разговор, – но как приятно вспомнить его в минуту покоя, когда отмякает душа!
Он рассказывал, что в молодости дружил с Олешей. Ночевал в Москве в парке у озера, на рассвете бодро вставал, купался, чистил зубы и ехал с рукописями своих рассказов к Олеше. Ничему я, наверное, так не завидую, как этому утру! Рассвет, озеро, Олеша. Все самое лучшее, что только может быть!
И как точно он выбрал Олешу, замкнутого тоже в своей скорлупе, выстроившего свой домик в сторонке. Представляю, сколько упоительных бесед они провели, не имеющих ни малейшего отношения к делу, а тем более к карьере! Пошел бы он, скажем, к Катаеву и "глянулся бы ему"
(выражение из катаевского "Сына полка"), тот сделал бы из него москвича, профессионала, лауреата. Но – упаси бог! Тогда бы у нас не было Вольфа, Вольфяры, как все любовно называли его. Единственного
"независимого кандидата" – единственного, кто остался действительно независимым, но так и не прошел в высшие "органы управления" литературой, где что-то дают, – и в этом его и наше счастье.
Он был "ловец счастливых моментов", и этому я научился у него.
"Приезжаю в Калининград, селят в какой-то многоместный номер. В темноте раздеваюсь, ложусь. Просыпаюсь, в моей тельняшке, гляжу: девять мужиков лежат, курят – и все как один в тельняшках!" Его мир
– прелестный, счастливый и легкий, и никто, кроме Вольфа, не смог сохранить его ясным и незамутненным. Независимость, достоинство, прелесть писательской жизни – все это я нашел у Вольфа. Его мир провожал его и на тот свет: только старые друзья и прелестные женщины. Никакой фальши, никаких "официальных представителей" с жестяными венками, никакого пафоса и надрыва (усмешка Сереги с фотографии исключала все это). Это был один из самых прелестных и светлых людей, его мир был уютен и легок, особенно на фоне других людей и других жизней. Целый угол, им занимаемый, стал пуст. Но как оживляются все, говорят наперебой, вспоминая Вольфа!