355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Попов » Горящий рукав » Текст книги (страница 13)
Горящий рукав
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 05:56

Текст книги "Горящий рукав"


Автор книги: Валерий Попов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 21 страниц)

АБРАМОВ

Резвость наша несколько утихала, когда в Дом творчества приезжал

Абрамов. Его властные повадки, тяжелый взгляд исподлобья впечатляли.

Даже Глеб Горышин, главный редактор "Авроры" и член всяческих горкомов, признавался мне: "Намного тяжелее тут жизнь, когда Абрамов приезжает. Смотрит на тебя и словно не узнает: мол, это что еще за шантрапа тут?"

Я запомнил Абрамова со времен его опалы – все громы и парткомы обрушились на него после публикации очерка "Вокруг да около". Все происходящее там и смелое решение председателя – дать колхозникам денег, чтобы они вышли убирать гибнущее сено, сейчас кажется естественным и даже не революционным, но это потому, что мы плохо уже помним гнет той эпохи, когда нельзя было слова сказать и шагу шагнуть без разрешения. Мы уже делали любые шаги и писали любые слова, потому что никак не соприкасались с властью и могли все, – но много ли это стоило? А Абрамов сделал свой шаг у власти на виду, зная, что на него она пристально смотрит, и свое независимое слово сказал. В этом, конечно, было больше смелости и силы, чем в нашем веселом зубоскальстве, нашей жанровой и сюжетной смелости, поскольку все это касалось только нас. Свои легкие ялики мы могли направлять куда нам угодно, а попытаться повернуть государственный штурвал, как это сделал Абрамов, – другое дело. Государственную мощь мы уже почти не ощущали, жили каждый своим хозяйством, но что где-то там, наверху

(хотя для нас это вовсе не было верхом), идет титаническая работа и титаническая борьба, можно было понять, глядя на Абрамова.

Помню, я столкнулся с ним на Большом проспекте Петроградской – маленький, косолапый, довольно сильно выпивший, он шел сквозь толпу словно специально напролом, то и дело налетая на встречных. Это было как раз в дни главных его неприятностей, и он словно продолжал сражаться и тут. Он смело врезался в огромного амбала, тоже весьма нетрезвого. Тот раскрыл было пасть, чтоб соответственно среагировать, но Абрамов снизу глянул на него из-под косо свисающей пряди, и тот, понятия не имея, кто перед ним, отступил.

Отступили и власти. В то время, когда Абрамов стал ездить в

Комарово, он был уже в силе и фаворе. Штурвал страны с ржавым скрипом повернулся, и Абрамов приложил к этому руку. Те слова, за которые он пострадал, теперь легко и вполне безответственно звучали с трибун партийных съездов. Но Абрамов, зная их и себя, жил по-прежнему в напряжении, и его тяжелый взгляд означал прежде: "А кто ты такой? Не враг ли?" Впрочем, и особых друзей у него тоже не было. Не было никого, кто прошел бы такой же путь и с кем ему можно было бы говорить на равных. Что знали мы о Смерше (военной контрразведке), где он оказался, попав на фронт уже из университета, что знали о советских порядках в университете, где проходили погромы, и главное, что знали о нашей несчастной северной деревне – кроме того, что он написал в своих романах? Оттуда, кстати, тоже шла напряженность – некоторые земляки, узнав в романах себя, обижались и даже писали жалобы. Дети советской власти, они не привыкли к той остроте и откровенности, которую Абрамов вернул нашей литературе.

"Столб воздуха", который давил на Абрамова, раздавил бы любого другого – но не его. Его "ершистость" во всем и упрямая сила в главном всегда были при нем. Даже войдя в пустую столовую Дома творчества, где еще не было никого, ты уже чувствовал Абрамова. Все наши места за столами были абсолютно неразличимы – одинаковые салфетки, приборы, мы и тут не решались особенно выделяться. Там, где обедал Абрамов, сияла тусклым светом бутылка коньяка. Конечно, почти все мы любили выпить и перед обедом обычно пропускали по полстакана, но тайно, в номерах, – а вот так открыто поставить бутылку на стол и даже не убирать ее, когда уходишь, мог только он.

Его сила, упрямство, власть проявлялись во всем, в том числе и в этом. "А что? Не могу выпить перед обедом? Обязательно (он говорил на "о") прятаться должен?" Никто из нас не решился бы оставить бутылку. Даже официантка могла бы к нам придраться: "Запрещено!" А если бы кто-то из нас и решился оставить бутылку, то ее могли, например, выпить веселые друзья и для смеха налить туда чаю – каждый из нас живет в той жизни, которую создал. Бутылка же Абрамова стояла незыблемо, и никто не смел даже прикоснуться к ней. Этот его

"скипетр власти" я помню очень ясно, и что значит – Абрамов, можно было почувствовать сразу.

При этом он был начисто лишен чванства, которым вполне владели разные облеченные властью, теперь вполне забытые писатели. Он подчеркивал свой народный говорок, простоватость, крестьянское озорство.

– Ну что, прошвырнемся после обеда? – подходил он к тому, кого любил.

И выбирал он достойных людей очень точно, снайперски, вне всякой зависимости от чинов, возраста, национальности, так что все разговоры о его заскоках, выходках, нападках чаще всего несправедливы. Другое дело – к драке он всегда был готов, причем тоже с любым, вне всякой зависимости от чинов, возраста, национальности, поэтому разговоры о его неуживчивости имеют основания. Когда он, со второй уже попытки, получил наконец

Государственную премию, он радовался, но тоже по-своему: "Вот теперь я могу шумнуть!" Дрался он не всегда по самому важному поводу, иногда сцеплялся с властями по вопросам второстепенным, квартирным, например, – но характер человека всегда при нем, от него не отделаешься.

Но все, кому посчастливилось "прошвырнуться" с Абрамовым (обычно до зеленого обкомовского забора и обратно), вспоминают эти минуты как самые важные. Абрамов зря времени не тратил, говорил лишь самое веское и только то, что мог сказать один он. Теперь таких людей больше нет.

РЫТХЭУ

Мои успехи в литературном мире я меряю тем, как ко мне относится

Юрий Рытхэу. Его не проведешь! Было время, когда он казался недоступным, мелькал в самой престижной советской "обойме", при этом был абсолютно неповторим. "Значит, можно в любое время, и даже в советское, достичь успеха и полностью сохранить индивидуальность?" – думал я, любуясь его раскосым, азиатским, и тут же холеным и интеллектуальным обликом. Первый раз я любовался им вблизи на его литфондовской даче, которая среди прочих казенных дач выделялась благоустройством: телефон, отопление, ковры, картины – и все это сделал хитрый, улыбчивый и всегда успешный сын Чукотки. На дачу я попал с его сыном Серегой, с которым был в те далекие годы дружен.

Рытхэу был лишен чванства, присущего многим литературным тузам, и общался просто, с улыбкой. Но как бы насмешливые его истории из собственной жизни ясно показывали всем нам: вот как делается имя, успех, как индивидуальность становится знаковой и ценится на самом верху именно благодаря своей неповторимости. Экзотическую, небывалую жизнь Чукотки он нес как главный дар, который просто обязаны были принимать на любом уровне: вот какая у нас бескрайняя, богатая, разнообразная страна! Попробовал бы самый высокий начальник вякнуть что-нибудь против этого! И Рытхэу прекрасно чувствовал свой победный шанс и весьма неглупо его использовал. Одно его появление на каком-нибудь съезде, декаде, докладе вызывало радостное оживление даже у начальства. Раз чукотский писатель Рытхэу здесь, улыбчивый, элегантный, известный, – значит, национальная политика нашего государства успешна: вот оно, яркое, элегантное, улыбчивое доказательство. Для успеха надо каждому иметь свою "Чукотку". Но не каждому повезло там родиться, да потом – еще выживи в ней и прославься! Надо сказать, что Рытхэу обладал еще одним симпатичным свойством – выданный ему властью аванс он использовал до упора, жил в фаворе – и "на грани фола", гениально чувствуя эту грань, время от времени рискуя ее перейти. Этот "баланс на канате" постоянно притягивал к нему взгляды. Рытхэу понимал, что рискует, но при этом знал, что именно таких и любят коллеги и, как ни странно, даже начальство. Да и самому приятно, когда видишь свою силу и удаль. В слегка сиплом его говоре клокотал гортанный отзвук его родного языка

– и, как ни странно, с таким оттенком русская речь особенно обворожительна.

"…Писательский съезд. Открывает сам Михалков. Зачитывает повестку дня. Первый пункт – "Писатель и пятилетка". Какие мнения на этот счет?

Зал молчит. Какие могут быть мнения? Единогласно. Какие же еще?

А я пьяный был, поднимаю руку:

– У меня поправка.

Зал поворачивается, все заранее уже улыбаются.

– Что это за постановка вопроса – "Писатель и пятилетка"? – говорю.

– Надо шире ставить вопрос – "Писатель и вечность!".

Все смеются. Михалков улыбается:

– О в-вечности мы позже поговорим, во время банкета. У вас все, Юрий

Сергеич? Спасибо!"

Молодец! – думаю я, представляя ситуацию, хотя ни на каких съездах тогда еще не был, предпочитая свободу. Но глоток свободы особенно ценен именно там – здесь я со свободой своей просто не знаю, что делать и куда ее деть. А вот там она дорого стоит! И хитрый Рытхэу знает это. Настроение в зале стало приятным, народ оживился – теперь они могут выдержать и полуторачасовой доклад! Сам Михалков наверняка ему благодарен – без "оживления в зале" что за съезд? Мы же нормальные люди, не "винтики", в конце концов, – и за чувство это все благодарны Рытхэу. Кто ж не знает его! Он такой!

И благодаря этому он не растворился, не стерся до сих пор.

"Приехали в Баку на декаду Азербайджана, и я сразу же стал пить, с утра до вечера".

Еще одна сочная деталь чукотского колорита – приверженность к пьянству. Но хитрый Рытхэу и это использовал – к пьянству у нас, вплоть до самых верхов, относятся с добродушной симпатией. Мысль такова: если человек сильно пьет, навряд ли у него хватит сил на подстрекательскую деятельность. Пьян – значит, наш! А Рытхэу, он такой – он уж жадно выпьет всю отпущенную свободу до конца да еще по донышку постучит.

"Там был такой Темкин – заведовал дружбой народов. Говорит мне: "Вот такой, Юрий Сергеевич, вы мне не нужны! Я куплю вам билет на поезд!"

Я, конечно, загрустил. В Баку нас хорошо принимали! Уныло сижу.

Открывается заседание. И вдруг в зал входит Рашидов, первый секретарь компартии ЦК Узбекистана. Он тоже писатель был. Романы его популярны были. Мы, конечно, знакомы были с ним, но не настолько уж.

Но тут я понял – мой последний шанс. Встаю, подхожу к нему:

"Привет!" Обнимаю его, целую. Смотрит весь зал, застыв. Но тот сообразил, что вельможей негоже показывать себя: тоже обнимает, целует: "Привет, Юра! Как дела?" Поговорили, и он в президиум пошел.

Прихожу в гостиницу – у меня на столе записка: "По всем вопросам, интересующим Вас, звоните по телефону такому-то. Номер машины, закрепленный за Вами, такой-то". Звоню. Говорю: "Хочу на рынок поехать!" – "Хорошо, спускайтесь. Машина через пять минут подойдет".

Выхожу – там Темкин стоит, на остановке автобуса. Говорю ему: "Может быть, подвезти?"

Везут меня на рынок, потом в ресторан, директор встречает с поклоном… Но вскоре устал я от этих почестей, захотелось нормально пожить. А в гостинице завтракал я вместе с Кириллом Лавровым. Говорю ему: "Как бы тут вечер нормально провести? Ваши спектакли я уже видел!" Кирилл мне ехидно отвечает: "Ты можешь отлично время провести и не выходя из номера. Сегодня по телевизору "Ленин в

Октябре", дублированный, кстати, на азербайджанский!"

Рытхэу смеется слегка дребезжащим смехом. Ничего особенного вроде и не рассказал – а все на месте! И почтение, и связи, и вольнолюбивый характер! Вот вам урок, юнцы, как надо ставить себя, независимо от времени! В любые времена можно шестеркой записаться, а можно тузом!

Но имя тогда в значительной степени делалось и книгами, хотя имидж, конечно же, многое определял. Неповторимая жизнь Чукотки, тяжелая, отчаянная, полная опасностей, приключений, впечатлений, колоритных героев, небывалых нравов (и даже небывалой сексуальной раскрепощенности, неизвестной у нас), завораживала читателя. Но как национальная особенность, неизбежный местный колорит, все это проходило. Как и у другого лукавого простака, всеми любимого Фазиля

Искандера, друга Рытхэу, который также открыл, что как "национальный обычай" в нашей многонациональной стране проходит многое, что бы иначе никогда не прошло. И так они с Фазилем резвились, при их европейском и даже мировом масштабе изображая несмышленых дикарей, которые просто не понимают по своей дикости и необразованности, что можно, а что нельзя. Все понимали их эту высокоинтеллектуальную игру. Читатели радовались таким "лазейкам свободы", начальники тоже были не дураки и тоже радовались: если у ребят так здорово получается – так слава богу, хоть будет что почитать.

Зануды порой попрекают Рытхэу, что раньше все у него в книгах было по-советски, а теперь все наоборот. Так ведь и сама жизнь переменилась! И надо в любой жизни лучшее видеть. Ну а потом, советская власть на Чукотке – все равно что советская власть на

Луне. Все в основном определяется местным колоритом – там чукотский миф побеждает советский. За эту победу его всегда и любили.

Рытхэу слит со своими книгами. Миф Рытхэу ярок и устойчив и настолько колоритен, что интересен везде. Даже в Швейцарии, где

Рытхэу стал вдруг бешено издаваться, когда наши новые книжные менеджеры решили выкинуть всю прежнюю литературу и сажать прутики на месте прежнего леса.

Да, Рытхэу знал законы успеха в советское время. Кто-то занудливо-честный это осудит. Но кому он нужен и в какую эпоху? А

Рытхэу и сейчас читают – и не только у нас, но и в мире.

Один из мифов о нем: ветер вырвал у него из рук ведро и унес через пролив в Америку, на Аляску. А потом Юра приехал на Аляску как известный писатель и спросил: "Ведро тут мое не пролетало?" История простецкая, насмешливо дурацкая, в его стиле, а суть, как всегда, хитрая, но глубокая – не про ведро, а про мировое признание.

Рассказывал это сам Юра – или уже рассказывают как созданный, но очень точный миф? Второе даже лучше: когда пересказывают из уст в уста мифы о писателе – он точно есть.

Недавно было его семидесятипятилетие, с танцующими чукотскими красавицами, с приветствием губернатора. И сейчас Юра на коне (или на северном олене). И сейчас знает хитрый чукча, как, прищурившись, зверя на богатую шапку себе добыть.

Недавно мы встретились с ним среди большого стечения народа в

Казанском соборе, на отпевании легендарной директрисы Дома книги

Самохваловой, без которой Дом книги вряд ли устоит. После смерти своей любимой жены Гали Юра погрустнел. Раньше не замечал я у него склонности ходить на похороны. А тут он отстоял всю службу, и даже в слезах.

Когда мы вышли из храма на Божий свет, Юра стал уговаривать нас со

Штемлером пойти выпить. "Бог знает, когда встретимся еще?" И, проникнувшись этим, мы отставили все дела. Мы пошли по каналу

Грибоедова в сторону огромного и яркого Спаса на Крови, отражавшегося вместе с синим небом в тихой воде канала. Был ясный, солнечный, прохладный осенний день. Мы вошли в ресторан на краю

Михайловского сада. За большим окном торчали желтые и красные листья.

– Как я любил свою Галю! – произнес Рытхэу, поднимая рюмку. -

Давайте за нее.

Мы выпили, помолчали.

– Чего я только не вытворял! – произнес Юра. – Но все равно – она всегда была самая главная. Однажды я совсем по-черному запил. Она говорит мне: "Ну все, я ухожу от тебя! Ты ведь этого добивался?"

Ушла. Я поспал. Потом проснулся. Страшно хотелось пить. Я стал кричать: "Галя! Галя!" Тишина! Нет ее! Я поднялся с трудом. Дошел, шатаясь, до кухни. Поел борща. Замечательный она варила борщ! Сразу какие-то силы появились. Пошел, опять лег. Долго лежал. Но не спал.

Потом вдруг слышу – скрипит замок. Галя вернулась! Подошла ко мне.

Наклонилась в темноте: "Ну, ты жив?" – "Жив, жив!" Обнялись… Она потом всегда после этого гладила меня по голове и говорила:

"Молодец, молодец!"

Он помолчал, удерживая слезы. Золотые листья сияли на синем небе.

– …Когда она умерла, мне городское начальство говорит: "На комаровском писательском кладбище не можем ее похоронить!" Говорю:

"Так я сам хочу с нею лечь. Я-то достоин этого места?" Отвечают какую-то ерунду, типа: "Ну что вы, Юрий Сергеич! Живите вечно!"

Хорошо! – Юра улыбнулся хищной улыбкой охотника. – Звоню Абрамовичу.

– Губернатору Чукотки?

Юра кивнул.

– Когда мы общались с ним на Чукотке, он дал мне номер своего личного телефона: "Если что-то будет нужно…" По ерунде я, конечно, ему не звонил. Но тут уж думаю! Набираю номер. Он отвечает: "Алле".

Я говорю: "Здравствуйте, это Юрий Рытхэу". – "Здравствуйте, Юрий

Сергеич! Слышал о постигшем вас несчастье. Примите мои соболезнования. Чем я могу вам помочь?" Рассказываю. "Хорошо, Юрий

Сергеевич! Вам скоро перезвонят". Перезванивают через десять минут.

Причем – уже из Смольного! "Юрий Сергеевич! Разрешение получено!

Хороните свою супругу на комаровском кладбище!" Что значит, когда двадцать миллиардов долларов звонят!

– Да, кстати! – встрепенулся Штемлер. – Насчет миллиардов! Тут я был в гостях у Эрика Райского – он тебя обожает, еще по Магадану! Жаждет тебя увидеть!

– Так он здесь? – обрадовался Юра. – Мы с ним на Магадане встречались, он там главный строитель был, аэропорт строил! Так он здесь?

– Давно уже! Все дороги у нас строит! Теперь это уже частная его компания. Отличный дом у него за городом. Поехали? – воскликнул горячий Штемлер.

– Когда? – Рытхэу обрадовался, сиял: каких поклонников и друзей заимел он благодаря замечательной своей жизни!

Стали звонить, но не дозвонились.

Юра явно взбодрился. Надменно повел рукой, приглашая официантку:

– Все, что было, повторить!

Это относилось лишь к этой трапезе… Но вообще – все, что было, повторить было бы неплохо!

Последнее, что я узнал: Рытхэу пригласил Штемлера в гости на

Чукотку. Завидую им!

АРРО

Я был оптимист-неудачник, он удачник-пессимист. Мы дополняли друг друга и, может быть, поэтому подружились. Прежде мы виделись мельком в Доме писателя, но лишь на суровых купчинских просторах выросла и окрепла наша дружба.

Помню, была ранняя весна и мы шли на условленную встречу друг с другом через снежный купчинский пустырь. Издалека уже мы махали друг другу, но до самой встречи нужно было еще идти и идти! Огибать пустырь по периметру не хватило терпения – и мы рванули друг к другу по диагонали, по снежной целине. Последние метры мы уже бежали, проваливаясь по колено. Мы сняли шапки, и от голов валил пар! К тому же мы оба оказались в солдатских тулупах мехом внутрь, купленных по случаю, и расстегнули их. И наконец, почти падая, мы обнялись.

Тяжело дыша, разглядывали друг друга, словно не виделись вечность.

– Мы с тобой встретились, как представители двух фронтов,

Волховского и Ленинградского, при прорыве блокады! – держа меня за рукав, улыбнулся Володя. Он, как и сейчас, впрочем, был подтянут, сух, слегка даже костляв. На его четко очерченном лице улыбка раздвигала глубокие складки по углам рта. Он был тут в блокаду, поэтому мог так говорить.

Он был тогда детским писателем. Странно звучит слово "был". Но Арро всегда, решив начать новую жизнь, решительно отбрасывает старую.

Оказавшись с ним на пустыре новой жизни, когда все, что было, исчезло, мы о старой вспоминали чуть-чуть. От Арро всегда исходит уверенность, что новая жизнь будет значительно лучше старой, а ушедшую не стоит и вспоминать. Хотя у него там было немало. Он знал еще довоенный питерский двор, помнил блокаду со всеми ее ужасами, потом эвакуацию на Урал, потом была учеба, учительство на Урале, возвращение в Ленинград. Помимо того, его эстонские корни разрастались, плодоносили – он знал огромное количество эстонских родственников, друзей. Он все время что-то изобретал дополнительное к основной своей жизни – то подолгу жил у друзей в Средней Азии, то покупал дом под Суздалем, в прекрасном месте у знаменитой церкви на реке Нерль, то жил на эстонском хуторе. Обо всем этом он написал груду книг, которые были любимы, переиздаваемы, – казалось бы, живи, отдыхай. Но неукротимый дух Арро гнал его дальше. Во времена глухого застоя, когда, казалось, все застыло навеки, он удивительно чуял, что "детская лавочка" скоро закроется и надо срочно что-то изобретать. Никакого политического чутья у меня не было, но я тоже испытывал беспокойство. Лихая юность иссякла, отлилась в несколько книг – впереди стояло какое-то облако, в которое надо было входить.

Но – кем входить? Объединяла нас с Арро забота о судьбах наших детей, на которых духовный вакуум пустыря повлиял ужасающе. Мы-то с ним повидали еще кое-что, а дети росли вдруг такими, словно, кроме этой пустыни, не было ничего.

В нашем Союзе писателей смена руководства произошла особенно резко,

"контрастно". Бывший партийный выдвиженец, весьма скромный, хоть и неплохой поэт Анатолий Чепуров, и в жизни ничем не выдающийся (кроме порядочности и доброты, что немало), был заменен волей писателей на яркого демократа, победившего в острой борьбе с силами реакции, с партией и КГБ, сколько те ни старались сделать по-своему. Даже в его фамилии – Арро – было что-то дерзкое, невозможное прежде. Володя стал одним из самых знаменитых людей в Питере – вместе с Анатолием

Собчаком, который сделал то же самое, но в масштабе всего города. Мы победили – и победили благодаря им! Арро вместе с другими победителями избрали в обновленный Ленсовет. Зрелище было небывалое: в зале Мариинского дворца на Исаакиевской площади, который прежде был заполнен безликими партийцами, теперь мелькали бороды, свитера, джинсы. Наши пришли! Ликование тогда охватило весь город – радовались даже старички и старушки: выгнали наконец-то коммунистов-мучителей. Заседания в Ленсовете шли долгие, бурные.

Арро озабоченно делился со мной: слишком много страстей, разговоров.

Все хотят выговориться после долгого молчания. А до дела все никак не доходит! Впрочем, делом пока и не пахнет. Все рычаги управления городом по-прежнему в Смольном. Коммунисты помалкивают, а сами тихо продолжают рулить. Ежегодная сводка по городу, как и раньше, ложится на стол первому секретарю обкома Гидаспову, а не Собчаку.

Никто из наших не знал, как руководить городом, хотя амбиции были у всех, и чем меньше было умения, тем больше амбиций. Володя выходил из Мариинского дворца измотанный, но гордый. Он знал, что делает историю, правда, не догадывался, что это будет так тяжело. Такую махину предстояло повернуть на другой курс – корабль трудно поворачивать, а тут город должен прекратить прежнюю жизнь и начать новую, неизвестную. Помню время, когда город оказался без продуктов

– старые каналы были отменены, а новых не было. Собчак делал невероятное, заключал договора за границей, находил резервы еды чуть ли не в армии. Надо сказать, что эти новые трудности люди в ту пору воспринимали бодро, совсем не так, как постылые и уже надоевшие советские проблемы, – тут проблемы были наши, перестроечные, к тому же временные. Город радостно гудел. Да, не все гладко происходит! А ты как хотел? Володя работал в команде Собчака вместе с другими лидерами культуры, любимцами муз. Вместе с композитором Андреем

Петровым они придумали Координационный совет творческих союзов.

Теперь деятели культуры держались кучно, выступали сообща, бились за свое.

– Вчера с Андреем Павловичем в "Астории" хорошо посидели – потом приехал его зять на машине, нас развез, – рассказывал Вова.

То было неповторимое время: город был наш, мы сами решали его судьбу. Кипели споры: какое ему вернуть имя – Петроград или

Петербург? Где хоронить останки Николая и его семьи? От таких тем кружились головы – раньше такое невозможно было произнести вслух!

Арро был замечательным руководителем – он точно и вовремя чувствовал, что можно и нужно теперь делать, чего раньше было делать нельзя. У нас в Доме писателя замелькали иностранные твидовые пиджаки, задымили нежнейшим медовым ароматом "трубки мира".

Готовилось небывалое событие – писательский круиз стран Балтийского моря! Огромный, добродушный, раскованный руководитель шведского

Союза писателей Питер Курман, один из организаторов этой затеи с их стороны, показал всем нам, как делаются нынче дела – уверенно, быстро, с размахом! Нужно было решить уйму вопросов – куда плыть, на чем, за какие деньги. У Арро сразу нашлись толковые, цепкие помощники – Дмитрий Каралис, Михаил Глинка, Александр Житинский.

Несколько раз они сплавали в Швецию на комфортабельнейшем пароме

"Силия Лайн", в Стокгольм, и там легко все решили.

И вот участники заплыва съехались на борт теплохода "Константин

Симонов", стоявшего у причала Морского вокзала в Гавани. Мы сели ужинать в ресторане, и тут пейзаж за окнами "поплыл" – мы отчалили!

То замечательное плавание – одно из самых лучших впечатлений жизни.

Мы неслись по волнам, одновременно в салонах и гостиных корабля шли семинары, диспуты, выступления. Никогда раньше мы не видели столько иностранных коллег сразу – румяные тучные финны, крепкие стройные шведы, голубоглазые норвежки. И все любили нас, вырвавшихся на свободу, – мы обнимались, выпивали, спорили, откуда-то вдруг вспомнив забытый со школьных времен английский. Гуляли по Гамбургу,

Копенгагену, Стокгольму, потом возвращались на родной корабль, потом чуть не всю ночь отплясывали с нашими новыми друзьями под дикие вопли замечательного ансамбля "Два самолета", приглашенного в плавание Житинским. Утром выходили на палубу, смотрели на волны. Мы мчались к свободе, к нормальной жизни, к равноправию, дружбе и любви со всеми нормальными народами и странами. Стоило все это затевать, все то, что так изменило нашу жизнь. И Володя Арро был в центре этой жизни, деловито сидел в компании руководителей делегаций, решал сложные возникающие вопросы, которых я в упоении не замечал.

Разговоры со скандинавами – всегда благожелательными, великолепными, улыбающимися – были, если честно признаться, не так легки.

Разговаривая с тобой, они все время поглядывали куда-то тебе за спину, словно искали кого-то настоящего, а с тобой разговаривали как бы автоматически, ожидая нормального разговора с кем-то другим. Ну да, они общались между собой уже давно, знали самое важное, о чем надо им говорить, – а с нами разговаривали лишь поощрительно, из желания помочь, из столь распространенной у них там политкорректности, холодное сияние которой мы только начинали тут постигать. Это ощущение неприкаянности, нашего несоответствия мировым стандартам, до которых мы вот так, с разбегу, норовили допрыгнуть, угнетало ужасно. И, разумеется, разговоры шли не на русском – любя нас, они почему-то "великий и могучий" осваивать не спешили, предпочитая английский. Поэтому, после долгого этого напряжения услышав вдруг где-то русскую речь, я радостно кидался туда… и нарывался. Странная компания, до моего радостного появления ну точно говорившая по-русски, вдруг мгновенно забывала наши звуки. Все с холодным изумлением смотрели на меня. Что это за друг явился к ним? (Ничего общего!) Латыши, литовцы, эстонцы, грузины, все наши бывшие "братья" общались между собой на "русском имперском" – а на каком же еще? Им он для задушевной беседы годился вполне. Но разговаривать на русском языке с русским? Позор! Свобода, за которую и мы, русские, боролись и страдали, "отблагодарила" нас.

Русский народ, как и все "тюремное братство народов", полагалось забыть. А нам-то казалось, что мы так проникновенно выпивали с эстонцами, так лихо гуляли вместе с грузинами. Русскому языку шел акцент. Омываемый по берегам акцентами, русский становился богаче, где надо – точнее, где надо – смешнее. "О! Це дило!" – так восклицали мы, когда были в веселом настроении. "Слушай, дарагой!" – стараясь расшевелить хмурого собеседника, мы переходили на грузинский акцент. "Ет-то ошень то-ро-ко!" – мы подражали нашим экономным друзьям-эстонцам, и, как нам казалось, это было приятно и нам, и им. Нам казалось, что мы любим наших соседей, а они нас…

Оказалось – вырвано с корнем! Если у кого-то и остались прежние позорные чувства, то их полагалось скрывать. На всех этих коллоквиумах и диспутах мы, как "оккупанты", получили от прежних друзей "по полной". Все выступления наших бывших "братьев", так уютно общавшихся между собой по-русски, делались только на английском. Получи, Ваня, за свою имперскую политику! Я тоже сделал свой доклад на английском – безусловно, самый паршивый в моей жизни: все умственные силы ушли на инфинитивы и герундии. Кончился наш век.

Я лишь злорадно заметил, что и английские доклады бывших наших братьев сделаны на пределе их возможностей в этой области и были значительно хуже, чем принято на таких встречах. Изъятие "русского имперского" им нелегко далось. С русского ствола их листочки отлетели, а попытки прилепиться к английскому стволу были жалкими.

Одно лишь знание герундиев культуры не создает. На английском дереве выросла могучая, но не наша культура, а наша выросла на дереве русском! Но теперь такого оглушительного успеха, какой имели, скажем, грузины или эстонцы в переводе на русский, им не видать. На русском дереве выросло много листьев-культур. Самых разных, и на нем они поднялись высоко и стали видны всем… теперь, отлетев, эти листочки увяли. Им теперь и друга друга не видать – раньше они читали соседей в переводе на русский, так же как и всю мировую литературу. Как теперь грузины прочтут латышей, латыши – венгров? Но это их почему-то не беспокоило. Главное – отделиться!

Даже совсем вроде близкие наши друзья-украинцы вдруг возненавидели нас.

"Москали нас душили всегда!" – это откровение, прозвучавшее на дискуссии в главном салоне корабля, да еще высказанное на украинском

(по-русски и гутарить не желали!), подкосило нас.

И это и есть та свобода, за которую мы так страстно боролись? Когда я высказал это Арро, он посмотрел на меня с досадой.

– Вечно ты, Попович, все путаешь, за мелочами не видишь главного! – проворчал он.

Наше взаимодействие с западными партнерами как бы росло. В каком-то порту они даже подарили нашему Союзу несколько компьютеров – до того никогда никаких компьютеров у нас не было. И Арро имел полное право гордиться: выходим наконец-то из нашего дохлого угла на мировой уровень. А тут этот Попович со своими глупостями прет, всегда не то видит!

Ну, а не кажется ли ему, бурчал я, что наши могущественные западные друзья довольны, что эстонцы теперь против нас, а грузины уже не только против нас, но и с абхазами за один стол не садятся? Теряем мы – или больше находим? Но поговорить на эти душераздирающие темы нам с Володей тогда не удалось – он должен был излучать уверенность и ясность, а я лишь воду мутил!

Вынужденную отчужденность на корабле мы восстановили потом в нашем


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю