355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Попов » Горящий рукав » Текст книги (страница 14)
Горящий рукав
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 05:56

Текст книги "Горящий рукав"


Автор книги: Валерий Попов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 21 страниц)

Купчино, выпивая на наших тесных кухоньках, – тут можно было душу открыть.

Но в руководящем своем кабинете Володя был непоколебим, все наши кухонные колебания он отметал. И был прав: руководитель должен уверенно всех вести вперед. Не назад же? Шел лютый бой между нашими и ихними. Врагом нашим был чекистско-коммунистическо-православный

Союз писателей России, точнее – руководство его, свившее свое гнездышко еще в пучинах застоя в бывшем барском особняке на теперешнем Комсомольском. Наш Союз, преобразившийся слишком внезапно для них и руководимый людьми отнюдь не из их номенклатуры, бесил их.

Сюда зачастили всякие ихние литературные вожди, пытавшиеся властно нас ставить на место, – и Володя жестко и четко отвечал им. Кто бы подумать мог, что их окажется так много, и, главное, что и их рядовые писательские массы тоже не одобряют новых перемен! Помню совершенно жуткий Шестой писательский съезд в конструктивистском, в форме пятиконечной звезды, здании Театра Советской Армии в Москве, когда мы сидели, как в бурю на островке, среди злобно ревущего зала.

Вот, оказывается, каковы они, писательские массы! Более того, даже под кровом нашего Дома обнаружились недовольные, почему-то не верившие, что изменения приведут к лучшему. Пахло расколом.

Володя был прям и тверд. И выдерживал это напряжение довольно долго.

Не выдержал он тогда, когда и среди ближайших сподвижников нашлись недовольные. Оказалось, что принадлежность к прогрессивной партии вовсе не дает гарантий человеческого совершенства, оказалось, что и в наших рядах все непросто. Наш столбовой путь все больше разветвлялся на какие-то запутанные тропки, порой ведущие не вперед, а назад. Даже наши ближайшие союзники в Москве вдруг раскалывались на конкурирующие группы, делили дачи и чины, хотя чины уже не имели того веса, что раньше. Наши левые друзья становились крайне левыми и, чтобы победить своих соперников, бывших друзей, просто левых, неожиданно соединялись с крайне правыми, ушедшими от обычных правых, и т. д. Голова шла кругом. Но Володя требовал от своих помощников и от меня прежней четкости, активности, делал вид, что все идет по плану. Я защищался от наступившей ахинеи привычным способом – сидел с честно открытыми глазами, но думал о другом. Если все это переживать с прежней силой – пропадешь. Порой я вдруг внезапно зевал.

– Попович! Ну ты прям… какой-то митек! – восклицал Вова.

Резкого осуждения очередных наших право-лево-правых уклонистов, которые в очередной раз перевернули все наши святыни даже хуже, чем наши противники, о чем следовало немедленно написать им гневное письмо, – такого у меня не получалось. Увы, как и раньше, понял я вдруг, все зависит от качеств отдельных людей, а не от каких-то спасительных перемен. Вова сердился на меня – я как бы подрывал устои его официальной веры, но расставаться мы и не думали: с кем же еще можно было поговорить неофициально, по душам, в выходной день – о том, что творится на самом деле? Я очень дорожил Володиной дружбой: он ведь все делал правильно, правильно шел, – а чтобы кому откровенно сказать, как все сложно, был я.

Все передовое тогда яростно сражалось с привилегиями. За это и поднялись мы на бой. Однако в исчезнувшем государстве кой-какие механизмы еще тикали. К примеру, на Союз писателей еще выделялись дефицитные автомобили, и Володя захотел купить себе машину, как блокадник. Соперники тут же обрушились на него: мы боролись за отмену привилегий, а ты что ж? В результате машину ту купил один из ближайших Володиных единомышленников, купил честно и даже с гордостью, поскольку никаких привилегий не имел! Мы с Володей от души тогда напились. И дело вовсе не в машине, а… Ладно. Друзья все-таки лучше единомышленников, поскольку рядом с тобой всегда.

И когда мы в последний раз встретились с ним в немецком городе

Майнце, где он теперь живет, – поняли в очередной раз, что любим друг друга не за заслуги, а просто так.

ИОСИФ БРОДСКИЙ

Бродский, сын военного журналиста, никак вроде бы не причастного к высшим сферам искусства, еще в детстве оказался жителем легендарного дома Мурузи, знаменитого, пышного «чуда эклектики» на углу Литейного и улицы Пестеля. Тут не может не возникнуть опять тема какой-то предопределенности, высшего промысла и т. п. Перед революцией, оказывается, домом этим владел генерал в отставке Оскар Рейн. Знал ли об этом наш знаменитый современник, поэт Евгений Рейн, друг и, как он скромно признается, учитель Бродского, неоднократно посещавший его в этом доме? Также из жильцов этого дома был широко известен купец Абрамов, прославлявший свою продукцию в стихах собственного сочинения. Так что литераторы в этом доме жили давно. В дворовом флигеле, на четвертом этаже, жил писатель Н. Лесков. В этом доме был знаменитый литературный салон Д. Мережковского и З.

Гиппиус. Здесь бывали Блок, Белый. В 1918 году сюда, в заброшенную квартиру князя Мурузи, случайно забрели писатели К. Чуковский и А.

Тихонов (Серебров) и решили здесь учредить литературную студию.

Преподавали в ней К. Чуковский,

Н. Гумилев, М. Лозинский, В. Шкловский. Среди студийцев были М.

Зощенко, М. Слонимский, И. Одоевцева. Н. Гумилев учредил здесь в

1921 году "Дом Поэтов". Н. Берберова, тогда начинающий молодой поэт, вспоминала о Гумилеве: "Он взглянул на меня светлыми косыми глазами с высоты своего роста. Череп его, уходивший куполом вверх, делал его еще длиннее. Он был некрасив, я бы сказала – немного страшен своей непривлекательностью: длинные руки, дефект речи, надменный взгляд, причем один глаз все время отсутствовал, оставаясь в стороне. Он смерил меня взглядом, секунду задержался на груди и ногах". После он сказал ей: "Я сделал Ахматову, я сделал Мандельштама. Теперь делаю

Оцупа. Я могу, если захочу, сделать вас".

Иосиф Бродский вырос тут и стал великим поэтом. Отсюда уезжал – в геологические экспедиции ("С высоты ледника я озирал полмира…"), потом – в ссылку в Норинскую, потом – навсегда в Америку. Много замечательных людей жило в доме Мурузи. Но мемориальная доска – только одна: "Здесь с 1949 по 1972 год жил поэт Бродский".

В молодости мы не раз встречались с ним. Хорошо помню его мучительную стеснительность, переходящую в высокомерие и дерзость, – уже тогда он начал четко выстраивать свою великую судьбу. Говорил он сбивчиво, невнятно, заикаясь, отводя глаза. Зато, когда начинал читать стихи, побеждал нас всех небывалым напором, страстностью, шаманским завыванием, но главное – длиной и мощью, образной роскошью своих стихов, их горечью и надрывом, а также необузданностью бескрайней эрудиции, сразу ставящей его стихи в самый высокий ряд.

Потом, после судов и ссылок, он уехал. Тогда казалось, что уезжают навсегда, в небытие – или мы в небытии остаемся. То, что мы никогда больше не увидимся, было ясно всем.

Но "железный занавес" приподнялся и пришли его книги. Мы услышали о его мировой славе и Нобелевской премии. Вот так "кореш с нашей улицы"! Как же я волновался, когда вдруг выпала возможность полететь в Америку и увидеть его! Организуя семинар по русской литературе в

Коннектикут-колледже, он пригласил своих старых знакомых – переводчика Виктора Голышева и меня. С нами летела и замечательная московская поэтесса Таня Бек.

Помню утро в маленьком домике в Коннектикут-колледже, в светлой гостиной на первом этаже. Шла беседа со студентами-русистами, и вдруг переводчик Голышев, закадычный друг Иосифа, сидевший в гостиной лицом к окну, воскликнул:

– О! Его зеленый "мерседес"! Приехал!

И вот скрип его шагов, быстрая, картавая, чуть захлебывающаяся от волнения речь – "на слух" Иосиф почти не изменился. А "на вид"? Ну что он там застрял? Кофе с дороги? Я понимал, что волнение не только от предстоящей встречи с приятелем, в прошлом таким же нищим и безвестным, как все мы, сделавшимся вдруг гением, известным всему миру, Нобелевским лауреатом, – главное волнение от предстоящей сейчас встречи со Временем. Прошло больше двадцати лет, все плавно двигалось, и ничего вроде не изменилось. Но вот сейчас предстоит глянуть Времени прямо в лицо. И вот он входит.

– Валег'а, п'гивет! Ты изменился только в диамет'ге.

– Ты тоже.

Хотя это совсем не так! На нем отпечаталось до грамма – все, чего ему стоила Вторая жизнь и Нобелевская награда. Не меньше, уверен, изменился и я – хотя поводов меньше.

– В первый раз выступал в этом калладже за двадцать долларов! – улыбается Иосиф.

Чувствуется, что он всеми силами старается убрать отчуждение, возникшую дистанцию, – словно ничего не изменилось меж нами за эти пустяковые двадцать пять лет, все как прежде, приятели-друзья. Хотя добродушие его, как мне уже объяснили, распространяется лишь на прежних друзей, приехавших ненадолго (в этот раз он сам пригласил нас). Но если кто тут надолго окопался и пытается проложить себе путь, используя Иосифа, – того ждет совсем другой прием. "В багрец и золото одетая лиса" – как сказал об Иосифе один из известных московских поэтов и остроумцев, которому лучше знать эти дела.

Да, изменился лауреат – теперь в нем уверенность и твердость, прежней дрожи почти не видать. Одет он абсолютно небрежно (пусть те, кто еще пробивается, одеваются аккуратно!) – на нем какая-то мятая размахайка цвета хаки, в каких у нас ездят на рыбалку, такие же штаны. Продуманность видна разве что в том, что одет он демонстративно небрежно. Его высокая породистая жена, из старой русской эмиграции, ставшая уже почти совсем итальянкой, здоровается сдержанно (или отчужденно) и усаживается в сторонке. Ну ясно: она любит Бродского теперешнего – и зачем ей эти смутные, нервные, тяжелые воспоминания из прежней жизни, которые я привез сюда?

Вот воспоминание-вспышка. Встреча на углу Кирочной и Чернышевского, в шестьдесят каком-то году. Он с первой своей женой, тоже высокой и красивой, Мариной Басмановой.

– Вале'га, п'гивет! Мне очень понравились твои г'ассказики в

"Молодом Ленин'гаде".

"Рассказики"! Величие свое он строил уже тогда! Мне тоже хотелось сказать, что мне понравился его "стишок" – странный, непонятно почему отобранный равнодушными составителями (и, кстати, единственный напечатанный здесь). Господи, как, что и почему тогда печатали? Тяжелые, нервные годы. Но заквасились мы там и тогда, в нашем "преображенском полку", – а дальше уже только реализовались, кто где и как смог.

Инициатива разговора с русистами переходит, естественно, к нему. Да, он по-новому научился говорить – настоящий международный профессор.

Интересная находка – заканчивать каждое свое утверждение вопросительной интонацией, как бы требующей немедленного общего подтверждения: "Так развивалась русская история, да?", "И этот стих был очень плохой, да?" Что-то наполовину английское слышится в этой интонации, и действие ее неотразимо. Потом я наблюдал, как десятки наших продвинутых филологов копировали эту интонацию, становясь тем самым в ряд "непререкаемых".

После беседы мы идем на выступление, проходим через замечательный кампус – белые домики студентов, привольные лужайки с раскидистыми дубами, запах скошенной травы.

В большом зале сначала что-то говорим мы с Голышевым, я читаю свой давний "Случай на молочном заводе". Американцы "врубаются", смеются, аплодируют. Потом на трибуну выходит Бродский. Прокашлявшись, он, чуть картавя, начинает читать – и мое сердце обрывается, падает. Что так действует – голос? Или – слова?

Я входил вместо дикого зверя в клетку.

Выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке,

Жил у моря, играл в рулетку,

Обедал черт знает с кем во фраке…

Была тишина. Потом – овация. Он стал читать этот стих уже по-английски.

Потом мы сидели на краю огромного зеленого поля. Спортсмены двух колледжей – в желтом и зеленом – играли в американский футбол. Было несколько странно, что футбол вызывал у них ажиотаж ничуть не меньший, чем прошедшее выступление…

Через полчаса было новое выступление – и не хотелось плестись в наш домик и сразу – обратно, поэтому мы пережидали на лужайке. Разговор шел о пустяках. Назавтра он уезжал, и надо бы было сказать важное: что он значит теперь для нас. Но для старых приятелей, выросших в эпоху анекдотов, пафос не проходил.

– Нет, не пойдем! Тут поошиваемся! – запросто проговорил Иосиф.

– "Хата есть, но лень тащиться!" – процитировал я одно из моих любимых его стихотворений.

Иосиф усмехнулся. Пусть хотя бы видит, что мы знаем его наизусть.

Ночью мы долго сидели в нашем домике, вспоминали общих приятелей-горемык, пили водку. Наверноe, это было неправильно после недавней сердечной операции Бродского – Голышев перед каждой новой рюмкой вопросительно глядел на Иосифа, и тот кивал. Жена его кидала гневные взгляды. Hо мастер гулял! Когда же еще и погулять, как не при встрече с земляками!

– Мудак! – вдруг явственно проговорила она и, поднявшись во весь свой прелестный рост, ушла наверх в комнату. Оказывается, она неплохо знает русский!

Иосиф не прореагировал, увлеченный беседой.

Прерывистый ночной сон, случившийся где-то уже под утро, состоял из отрывков, вспышек-кадров. Пронзенный солнцем угол школьного коридора. И рыжий картавый мальчик что-то возбужденно кричит, машет руками. Это не школа против дома Мурузи. У советской власти среди многих странностей была и такая – ни в коем случае не записывать учеников в школу около дома, а посылать вдаль и каждый год переводить каждого в другую школу, – видимо, для того, чтобы не образовывались заговоры. Этот солнечный кадр – в школе № 196 на

Моховой улице, напротив теперешнего журнала "Звезда". В пятьдесят каком году?

НОВЫЕ ВРЕМЕНА

Ликование наше перебивалось горечью. Свобода! – с одной стороны.

С другой – закрылось единственное хорошее издательство, которое мы считали уже почти своим. На углу Литейного проспекта и улицы

Некрасова стоит красивое старинное здание. Это – дом Краевского. На втором этаже музей-квартира Некрасова. Этажом выше здесь в 80-е годы поселилось издательство "Советский писатель". В каком-то порыве, всеобщем стремлении к совершенству здесь работал самый лучший редакторский штат, равного которому я не видел ни до, ни после.

Почему-то самое достойное возникает у нас именно в переходный период. И лучшие книги Шефнера, Конецкого, Битова были принесены сюда и здесь, под сенью Некрасова, напечатаны. И вот – в нашем родном "Советском писателе", где наши книги выпускали сначала одну в пять лет, а потом уже почти ежегодно, нас перестали узнавать. На бурном собрании редакции (такие собрания шли тогда всюду) директором издательства выбрали красивую женщину с трудной судьбой, работавшую прежде корректором. Для начала нам было сказано, что это мы, писатели, виновны в ее трудной судьбе, хотя кто именно конкретно, не называлось. Видимо, все мы много лет мучили бедную корректоршу своими грамматическими ошибками, и час мести настал. Униженные и оскорбленные брали свое.

Пришлось нам отвечать за годы нашего зазнайства, когда мы нагло считали, что корректоры, и издатели, и книгораспространители существуют для нас. Выяснилось, что это мы для них! А им дай только волю! И волю им почему-то дали.

Школой стали командовать ученики – причем двоечники. И оказалось, они тоже не без идеалов – просто их идеалы десятилетиями угнетались, а вот теперь засияли нестерпимой красотой. Настало наконец времечко, когда простой охранник издательства мог с увлечением читать книжку, выпущенную этим же самым издательством, которое он охранял. И в книжке той – все о нем написано, как он жил, как служил, причем его же, охранным языком! Разве ж раньше такое могло быть? Разве ж раньше кто-нибудь о нем думал? Раньше и охранников-то в издательствах не было, во всяком случае, на них не обращали того внимания… зато теперь! Куда больше оказалось их, чем интеллигентов, которые раньше, оказывается, сами для себя и писали. Но вот – настоящий покупатель пришел! Хорошо, что Довлатов жил (и уже – не жил) на далеком американском острове, а то и он бы под эту мобилизацию попал. Мол, вы, конечно, неплохо пишете, но время другого требует. Сделайте из вашего "Чемодана" сериал, и если какой-нибудь известный актер сыграет, например, роль чемодана, то с его фотографией на обложке вашу книгу начнут нормально раскупать!

Мы с коллегами заходили на второй этаж в большую, барскую, благоустроенную квартиру Некрасова. Николай Алексеевич, певец бедноты, издатель лучшего прогрессивного журнала, был не только поэт, но издатель, причем издатель весьма умелый, поставивший дело на практический лад и даже сделавший его доходным! Мы заходили в его шикарную барскую квартиру, с чучелом медведя в прихожей, убитого, кажется, именно Некрасовым, тонким и нежным лириком, певцом природы.

Мы с завистью озирались вокруг и вспоминали его стихи, полные страдания… Да-а-а. Глядя из этого вот окна через Литейный на дом знатного вельможи, написал он горестные "Размышления у парадного подъезда" – о бесправных крестьянах-просителях, изгнанных из этого подъезда швейцаром. Стихи его навсегда ложатся в память и душу. До сих пор мы говорим о несправедливо обиженных словами Некрасова: "И пошли они, солнцем палимы!"

А теперь, солнцем палимы, пошли мы.

И куды ж мы пошли? Кто куда! Крова у нас теперь не было. Наш Дом писателя сгорел фактически, издательство "Советский писатель" – экономически (там был теперь салон для искусственного загара). Как будто естественного загара им мало!

Я уехал на дачу в Репино, которую арендовал один из членов нашего

Литфонда, но арендовать перестал в связи с отъездом за рубеж. И туда въехал я. Прожил там три лета. Удивительные были времена. Вот уж действительно – переломные! На второй год аренда выросла в полтора раза, чем мы были весьма недовольны и даже ворчали. Зато на третий год аренда выросла в двести раз – и тут мы, всем довольные, съехали.

Но польза от этой дачи была, что-то я там, в тиши лесов, создал.

Первое лето было холодное, ветреное, дождливое. Я сидел на террасе

(в комнате протекал потолок) и медленно стучал на машинке. Я поклялся себе, что напишу сочинение, которое перебросит меня в новую эпоху, в мир чистогана – или меня вынесут ногами вперед. И наша щедрая жизнь позаботилась о том, чтобы хотя бы одну часть своей клятвы я выполнил. Чтобы не околеть, я топил печку-цилиндр всяким мусором, что находил на помойках во время прогулок. И вдруг – раздался стук в дверь и я увидел хмурого человека с железной тачкой, полной угольных брикетов.

– Надо, что ль? – мрачно произнес он так, словно я долго умолял его об этом и он наконец сделал одолжение. Перед такими людьми всегда теряешься, даже если их должность невысока. Чаще всего она именно невысока – но именно потому наше интеллигентное воспитание заставляет нас перед ними суетиться.

– Да, пожалуйста, – сюда, сюда! – радостно, словно страстно его ждал, я показал на лист жести перед печной дверкой.

Рядом с крыльцом был деревянный пандус (сделанный, видно, для скатывания коляски). Гость с грохотом вкатил свою тачку и, подняв тучу пыли, высыпал уголь. Моя чистенькая терраса приобрела сразу вид заводского двора. Но раз надо. Туча медленно оседала. Сделав свое черное дело (черное не только по цвету, но и по смыслу, как оказалось потом), гость неподвижно застыл у грязной горы. Ах да! Я полез в ящик, вынул деньги, какие там были. И протянул ему. Он хмуро взял их и сунул в карман фартука. Мало, наверное? – мелькнула паническая мысль. Впрочем, я хорошо уже его знал, встречал, хотя слегка в ином облике. И знал, что, дай я ему хоть миллион, хмурая морда при нем все равно останется. Образ!

Помню, еще когда я работал на верфи, у нас был точно такой кладовщик. В подвале, при тусклом освещении, за деревянным некрашеным столом, в неизменном треухе, сидел, всегда хмурый.

Требования на любые материалы, подписанные высоким начальством, бросал на пол. Ему не указ.

– Нету! – мрачно говорил. И если что-то давал, то после долгих наших унижений.

Фаныч – звали его все, по некоей труднообъяснимой ассоциации с фановой системой, которая еще зовется канализацией.

Чтоб отдохнуть от него, я уехал в отпуск на юг, но там, у добродушной говорливой хозяйки дома, где поселился, муж вдруг

Фанычем оказался! И потом много лет Фаныч преследовал меня. Прихожу в библиотеку – в гардеробе Фаныч, пальто почему-то не берет. В

Филармонии и то – вдруг перед началом концерта зарубежного маэстро входит в зал со стремянкой и начинает зубилом стену бить: мол, обождете, мои дела поважней! Избавился я от него, только написав рассказ "Фаныч". Победил его пером! И поэтому появление его на террасе с тачкой даже порадовало меня. Жив! Похоже, создал я истинно народный образ! Поэтому с приходом (и особенно с уходом его) почувствовал прилив вдохновения. Не зря тружусь!

Писал я, правда, об ином герое. О героине, точней. Но и приход

Фаныча порадовал меня. Приятно, когда весь мир твой, подчиняется тебе – сначала хотя бы на бумаге. После того как написал "Жизнь удалась!", жизнь действительно стала удаваться. А когда мой герой, провалившись под лед, выбрался сухим, да еще с рыбой в руке, потому что воду из-подо льда откачали, все стали говорить обо мне: "Ну!

Попов! С этим разве что будет! Он если даже под лед провалится – сухим вылезет, да еще с рыбой в руке!" Так и пошло. Сладостно, когда мир подчиняется тебе, – и, глянь, это совсем нетрудно!

Писал. Время от времени плотоядно поглядывал на груду брикетов перед печкой, шевелил пальцами в носках. Зябну! Сейчас затоплю! Сейчас! На мое счастье, азарт работы не отпускал меня – никак от стола было не оторваться. И в этом, кстати, спасение мое, до сих пор. А тот день просто наглядно это показал!

Абсолютно случайно заехал приятель-инженер, который катил по шоссе мимо и вдруг вспомнил про меня. Услышал я сквозь дождь стук мотора, с досадой поморщился (и был не прав). Толкнув разбухшую дверь, друг вошел на террасу. Я уже заранее знал, что это он – по характерному звуку мотора, хотя в машинах не разбираюсь.

– Сейчас, сейчас, – пробормотал я, глянув на него. – Сейчас, только закончу! Подожди!

Он посидел, нетерпеливо скрипя стулом, и мог бы так и уехать, но потом посмотрел на печку-цилиндр, на сваленные горой брикеты и спросил:

– Ты чего – самоубийством решил покончить?

– Почему это? – удивился я.

– А зачем тогда эти брикеты?

– Для тепла!

– А-а! А я думал – для самоубийства! Ты разве не знаешь, что эти брикеты – для котла? А в этой печке – верный угар, причем даже при открытой задвижке! Не знал?

– Знал бы – не взял… – Я с ужасом смотрел на брикеты. – А тебе не нужны?

– Да нет, я еще поживу немножко. А откуда они у тебя?

Я рассказал.

– Да-а. Хорошо о тебе заботятся потенциальные читатели! Лучше выкини!

Да! – восхитился я. Ай да Фаныч! Я-то думал, что уже списал его, описав, – а он исчезать и не думает, напротив – меня чуть не уморил.

Настоящий герой! Вечный! Вот так работаем!

– Погоди! – крикнул я вслед уходящему другу.

– Да ладно уж – вижу! – Он махнул рукой, и вскоре послышался стук мотора, который я всегда узнаю. Надеюсь, друг не обиделся?

Я накинулся на машинку. Пережитое потрясение, как ни странно, сильно подтолкнуло сюжет, хотя речь там шла о другом. О чем?

Прошедшей зимой цены на продукты подскочили в тысячу раз! Так – оздоровление экономики. Но если бы цены подскочили всего в десять раз – и то не по карману. Карман был пуст. Все прежние пути обогащения как-то исчезли. Надвигался весьма необычный Новый год – за абсолютно пустым столом, даже картошки не было. Мало того, что продукты подорожали астрономически, их еще не было пока нигде – обещанное оздоровление еще не наступило. Ложись и помирай! Мы с женой так и решили встретить Новый год: в постели, еще живыми или уже мертвыми. Сколько выдержит голодный организм.

И тут вдруг брякнул звонок. В дверях стояла румяная Снегурочка. В прозрачном пакете у нее была пачка пельменей и бутылка водки! Я сглотнул слюну. Вот она, цена моего незаурядного дарования!

"Подходяще!" – как отец говорил.

– Вы ко мне?

– К вам, Валерий Георгиевич! – не без восхищения в голосе проговорила она.

К тому же она оказалась известной актрисой. Точно – в роли стюардессы ее видал! В отличие от меня и других моих несчастных коллег, у нее в тот момент было все (а сейчас – все и еще больше).

Она уверенно изложила предложение – уехать с нею на международном пароме "Анна Каренина" для написания сценария будущего фильма, связанного с паромом и, ясное дело, с деньгами пароходства.

– Но мы напишем о чем захотим, Валерий Георгиевич! – с энтузиазмом воскликнула она. – Ну – вознаграждение, естественно, гарантируется.

Ну и, конечно, питание тоже!

"Да я бы и за одно питание согласился!" – подумал я, когда еще на трапе голова моя закружилась от волшебного запаха борща.

Правда, я не знал еще, о чем фильм. Но догадывался – о горьких муках любви в комфортных условиях международного парома, полного всяких баров, ресторанов, саун и т. д. Оказалось, что это не так легко.

И вот теперь я писал об этом на холодной террасе, борясь со смертельным соблазном все-таки бросить пару брикетов в печь, что придавало действию еще большую остроту. Писал о том плавании – но так, как хотелось мне. О ней? Писал! По-своему. Ее "золотые цепи" сбросил я довольно легко – фактически пачкой пельменей гонорар и закончился, дальше шел борщ по-флотски, но уже за счет корабля. Но и он кончился – паром вернулся на родину, и на берегу наши отношения охладели.

Но душа моя пела – плавание прервало мое умственное оцепенение, вызванное закрытием любимого издательства, и я писал повесть. Она называлась "Будни гарема".Там и моя "заказчица" была, в несколько вольной интерпретации. Но не она только, черт побери! Это был Гарем

Муз. Кроме самой последней Музы – Музы коммерческой, представшей передо мной в виде той роскошной блондинки, умыкнувшей меня на паром, – в повести были еще Муза заграничная (в те годы цена писателя определялась его успехом за рубежом) и – просто Муза, не по корысти, а по душе. Как ни странно, они не ссорились между собою, а сплетались в довольно дружный гарем.

Повесть мчалась, как конь. Вовсе нет ничего плохого, понял я, в наступлении новой эпохи, когда от книг уже нужно не только глубокое содержание, но и азарт, скорость, напор, интрига! Ради бога! Секс, аморальность? Нашли, чем пугать! И это нам не чуждо, и это послужит нам. Как моя бабушка говорила: "Доброму вору все впору!" В упоении, в азарте я бегал по даче и, несколько раз, потеряв голову, чуть было не затапливал печь брикетами.

К осени, допечатав повесть, я помчался в город. Вот так вот!

Испугали сексом, интригой! Нашли кого пугать, и главное – чем! Нас советская власть не испугала! Хотите занимательности, преодоления всех прежних запретов? Получите! И если верить тому, что теперь, в свободной конкуренции, победит самое завлекательное, – значит, я богат!

Но я-то думал, что будет честная конкуренция, буйство роскоши – это я как раз люблю! Как все мы в ту пору, я непомерно идеализировал подступающий капитализм.

Ни фига! Никакой роскоши! Только самое банальное, хилое – и по самой дорогой цене. Вот главный бизнес-план! Гляжу на витрины самых дорогих бутиков Невского, занявших место парикмахерских, булочных и даже общественных туалетов, и слезы лью. За это мы сражались на баррикадах? Обещанная роскошь где? Над ценниками с шестью нулями висит абсолютнейшая рванина! Последний "бренд" этого сезона – какая-нибудь блеклая майка с меховым воротником, причем мех искусственный, ясное дело! Бедные богатые! Дрянь производят, толкая задорого (иначе быстро не обогатишься), – но ведь такую же дрянь вынуждены и потреблять. Где же роскошь нынче взять? Роскошь делать невыгодно. Пришел к другу-миллионеру домой. Вокзал! Вокзал ему сделали из некогда уютной квартиры! Уж не спрашиваю, что заплатил!

Главное, что и книги он теперь такие же издает: вложить копейку – получить рубль. Потом на этот рубль что-то копеечное покупает себе: где ж сейчас другое-то взять? Бери что дают! Бренд, не к ночи будь помянут!

Тогда, приехав с новой рукописью в город, я не знал еще нашего будущего, только догадывался. В городе восторг мой пошел на убыль.

Наше издательство, я говорил, захирело. Постоял, погрустил, как перед склепом. Раньше сто тысяч книг моих продавали, теперь три тысячи не могут продать. Читателей, что ли, подменили? Как позже выяснилось – именно в этом и состоял план. Только вот чей?

Я вспомнил, что два члена Союза писателей, раньше весьма солидные, респектабельные, вдруг, "укачавшись свободой", открыли весьма фривольное крохотное издательство с названием из трех слов, первые буквы которых складывались в те самые "три буквы"! Неужто теперь можно так? Слегка поежился. Хорошо, конечно, что мы добились свободы, – но куда ж это нас повело?

Это было удивительное время, когда остановилось все прежнее: даже хлеб пекли в маленьких кооперативах. В маленькой кладовочке размещалось и их издательство – в конце длинного и, как ни странно, школьного коридора. Наверное, все миллионеры начинают так? – успокаивал себя я. Мне вдруг стало казаться, что в школе такое издательство не на месте и вряд ли ждет успех и его, и меня. У раздевалки меня остановил дюжий охранник в полувоенном: "Вы к кому?"

Я сказал. Он начал звонить. "Странно, – нервничал я. – Друзья мои, бизнесмены, будто в тюрьме. Раньше в школе не было охраны. А теперь зачем?" Ждал долго. Наконец издалека послышался равномерный медленный стук. В конце длинного-длинного коридора появился предполагаемый мой издатель, Борис. Он шел почему-то в деревянных сабо на босу ногу, громко и, я бы сказал, вызывающе ими стуча.

Раньше он себе такого не позволял. Ходил, как и все, в скромных ботинках. А вот теперь… Вот она, поступь нового! Явно не торопится. Похоже, не очень-то верит в меня! Ведь был я вроде уже

"подающим надежды", и даже подал их, и имел репутацию и успех.

Странное государство у нас: каждые десять лет все прежнее выбрасывается на помойку – и неприятно себя вдруг увидеть там. Борис протянул руку – я протянул свою ладошку, но он усмехнулся: "Рукопись давай!" Потом все же милостиво пригласил меня с собой, но этим еще больше унизил меня: в кладовке небрежно бросил мою папку в груду других – мол, много вас, кто на нашем горбу хочет в рай въехать!

– Через месяц зайди!

Часто и мелко кланяясь, я попятился. Вышел на улицу, вытирая пот.

Радостно галдели дети во дворе, не подозревая о том, какая их в близком будущем ждет литература.

И вот через месяц я стоял там же и слушал его приближающиеся сабо. В руке он держал мою папку, пошлепывая ею в ладонь. Не пригодилась!

Так я и знал! Он метнул ее на столик охранника.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю