![](/files/books/160/oblozhka-knigi-goryaschiy-rukav-184648.jpg)
Текст книги "Горящий рукав"
Автор книги: Валерий Попов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц)
ПЕРВАЯ ПОБЕДА
Но годы не проходят впустую. Особенно в юности. Какая-то струйка все время булькает, наполняя душу.
Лето в Пушкине, бывшем Царском Селе, где мои родители – агрономы работают на опытных полях Всесоюзного института растениеводства.
На последнем родительском собрании перед каникулами моя бабушка протолкалась к столу сквозь толпу других родителей и скатала лежавший там длинный список задач по математике и упражнений по грамматике, которые надо сделать в каникулы.
– Вам не надо. Это только для отстающих! – вроде бы сказала ей какая-то женщина.
– А давай все же сделаем? – бодро сказала мне бабушка, когда мы переехали в Пушкин. – Всего по две задачи и по три упражнения в день! А то что ты зря будешь болтаться?
Спасибо ей! Что бы делал я в то холодное, одинокое лето? В школьном гвалте, раздирающем тебя на куски, почти невозможно было ощутить себя. А тут я впервые стал чувствовать свой вес, свою силу. Время, оказывается, не просто бесцельно идет – оно может иметь ценность!
Согбенным просидев два часа, как сладко наконец выпрямиться, потянуться: "Сделал!"
– Вот молодец! – радостно всплескивает руками бабушка.
Я выхожу на крыльцо. Нет ничего лучше запахов после дождя. Доски крыльца мокрые, черные. Холодно! Чтобы еще острей прочувствовать холод, можно подвигать пальцами в носках – пальцы скрипят друг о друга. Тугая, с мелкими капельками, сирень упруго навалилась на стекла террасы, несколько маленьких цветочков, похожих на гвоздики, упали на крыльцо. Я смотрю на небо с рваными тучами. Вот протиснулся луч, и его почти сразу закрыло. И я вдруг чувствую, что я, усталый труженик. гляжу на все это ласково-снисходительно: "Ну что, природа?
Шалишь?" Первое почти взрослое чувство! Начинает накрапывать дождик, но я застываю на крыльце неподвижно. Двинешься – потеряешь. А я страстно хочу запомнить это, не упустить!
Я выхожу на Московское шоссе, где мы снимаем дачу. Иду в сторону знаменитых царскосельских парков.В прошлые годы я любил гулять в них один, доводя чувство грусти и одиночества почти до какого-то восторга. За время недавно кончившейся войны парки одичали, заросли, стали таинственнее. Сердце мое выпрыгивало, когда вдруг, продравшись в зарослях крапивы, чертополоха, сцепившейся бузины – ясно, что тут не проходил никто много лет, – я видел вдруг потерявшуюся в высокой траве, упавшую мраморную статую, которая к тому же оказывалась женской. Она была моя – больше ничья! Я ходил на свидания к ней, скрывая эти хождения немыслимой дымовой завесой выдумок и вранья – хотя и так против моих прогулок никто не возражал, – но к ней я шел, всегда озираясь, окольными путями, от дома всегда шел в обратную сторону. Сколько страсти было тогда! Просто свернуть и пройти сто метров в том направлении, не достигнув даже ворот парка, – уже было сладкой мукой! А таких объектов у меня было несколько. Страшно волновали меня разрушенные и словно забывшие свое прошлое немые дворцы – они были сейчас ничьи, а значит – мои, и темные картины моей жизни в них (в прошлом? в будущем?) проходили в сознании, пока я глядел на руины, спрятавшись в кустах… от кого? От тех, кто мог развеять мои видения… то есть, практически, от всех.
Но то было предыдущим летом, а в это я с упорством, укрепленным неустанным решением математических задач, искал себе друга. В школе все носились толпами и невозможно было медленно выбирать – а здесь в жизнь никто не вмешивался и можно было все почувствовать самому. В таком же промокшем деревянном доме неподалеку жил Саша Никольский, сын интеллигентных родителей – наши родители нас и свели, спасая обоих от одиночества и грусти. Но от нашего соединения грусть лишь удвоилась. Вместо одной грусти в парке гуляли две. Он так же, как и я, любил стоять у разрушенных дворцов! Мы молча стояли у моего любимого дворца. Я, с отчаянием, принес его в жертву нашей дружбе – ведь нельзя же вечно жить одному! С макушки одной из колонн опасно свисала огромная глыба – было ясно, что она огромной тяжестью вот-вот придавит большое количество кустов бузины, а мы только что шли через это место! Без риска те прогулки не были бы столь остры.
– Вот бы глыба эта рухнула на весь наш класс! Никого бы не оставила!
– произнес вдруг мой спутник.
Я молчал. Хотел ли я того же самого?
– Ну и перевели бы тебя в параллельный класс! – произнес наконец я с усмешкой.
Так я сделал свой выбор. Саша вздрогнул – словно оказался рядом с гадюкой (иногда они попадались в сырых местах). То лето мы еще проходили вместе – но на будущее мы выбрали разные пути. И мы обычно молчали, думая каждый о своем. Стоит ли все снова начинать в параллельном классе? А что, разве что-нибудь достигнуто в этом? – в прогулках этих думалось хорошо. С виду – ничего не достигнуто. Но если внимательно вдуматься – есть! Например, я заметил, что один на один (когда двоих назначали дежурить) многие вели себя гораздо приятней, чем в шобле. Они, я чувствовал, ценили меня – я один отстоял право разговаривать, а не орать: иногда так хочется поговорить серьезно. Нахлынет шобла – и они опять заорут. Но наша
"тайна на двоих" не исчезнет уже и когда-нибудь победит! И все перевернется вверх ногами! А точнее – вверх головой. Все скажут то, что давно тайно думают: своя жизнь важней шоблы! Макаров, в панике, заорет – но все повернутся к нему спиной и разойдутся. Моя победа близка!
У Саши Никольского была странная забава – "мочить трусы". Он заходил в пруд, медленно и осторожно. То была своего рода ювелирная работа – чтобы не было ни малейшей волны. И замочив тонкую ровную каемку трусов, он так же медленно и бережно, словно нес драгоценное питье, выходил обратно. И лишь на берегу предавался ликованию.
– Видел? – показывал он мне. – Так я еще никогда не мочил!
Чем тоньше была полоска – тем больше, по установленным им понятиям, успех. Бесконечное, захватывающее дух, приближение к нулю. Но – не нуль! Тончайшая грань! Я прилежно кивал, восхищался. И не уклонялся от тех странных прогулок, почему-то считая их своим долгом. И тоже мочил трусы, оттеняя своей торопливой бездарностью его ювелирный талант. Однажды я ступил в яму и чуть не утонул – помню отчаянные мои всхлипывания, попытки глотнуть воздуха, когда я как-то выкарабкивался на поверхность (плавать я не умел). И снова надолго – навсегда? – серая вода со странно переломленными солнечными лучами.
Не помню, как я вылез, дышал на траве. И осознавал с отчаянием (хотя еще и без ясных слов), что это еще лишь начало моей странной судьбы
– отвечать за странности других людей! Ценил ли он мою поддержку – или, наслаждаясь моим услужливым несовершенством, еще сильней возносился и замыкался? Этого уже не узнать. То лето кончилось, а следующее уже оказалось совсем другим. Кем, интересно, он стал?
Заинтересовал ли еще кого-нибудь своей странностью, кроме меня, или я остался первым и последним, перед кем он открылся и кто так внимательно смотрел на него?
То лето кончилось, растаяло, больше не вернулось, и странного своего спутника я не видел больше никогда.
Вернувшись, я сразу ощутил поддержку родных стен, почувствовал, как я привык к городу и двору – это уже мое, надежное.
Я уже кожей чувствовал и любил жар нагретых кирпичей высокой стены двора, предчувствовал – и наслаждался переходом с нагретого двора под сырую, прохладную заплесневелую арку. Я хозяин, владелец этого!
А друзья? Слушатели? Слушателями я их, понятно, не называл даже в мыслях. Просто чувствовал, что они нужны мне, чтобы я не провалился снова в одиночество и тоску. Когда чего-то страстно жаждешь – все образуется!
К счастью, компания сверстников нашего двора отнюдь не повторяла наш полудикий класс. В нашем дворе дома № 7 по Саперному переулку собирались в основном дети научных сотрудников Всесоюзного института растениеводства – то была отнюдь не обычная уличная компания. Хотя возглавлял тогда нас сын дворничихи Юра Петров – но какая это была дворничиха, и какой Юра!
С ребятами нашего двора я схожусь чуть легче, чем с дикими одноклассниками, – хотя и тут приходится заниматься не своим, а тем, что принято. Помню самый большой в те годы праздник – седьмое ноября, день Октябрьской революции, холодное солнечное утро. На тарелке передо мной – мягкая буженина, сделанная бабушкой. Вдруг рябой светлый зайчик со скоростью, недоступной материальным предметам, проскальзывает через комнату, потом возвращается, дрожит на потолке. Это – меня зовут! – радостно понимаю я. Подскакиваю к окну. На другой, солнечной стороне улицы стоят мои друзья.
Снисходительно-добродушно щурится Юра Петров, исключительно по случаю праздника взявший в руку такой несерьезный предмет, как зеркальце, и занявшийся пусканием зайчиков. Но – праздник, что делать?! – говорит его улыбка.
Крикнув что-то радостное бабушке в кухню, я выскакиваю за дверь.
Через холодный мраморный подъезд выбегаю на пригретую солнцем улицу.
Улыбающиеся ребята приближаются ко мне. По случаю праздника нам предстоит увлекательный и рискованный поход. И благодаря Юре, его спокойному и уверенному стремлению к справедливости и добру, ребята не забыли про меня, как это было в предыдущие годы, а вызвали и берут с собой!
Мы выворачиваем с переулка, идем в сторону Невского. Я гляжу, как вымыты, причесаны, аккуратно одеты ребята – это в честь Юры Петрова, являющего пример! Мы на ходу теснимся к нему поближе, доставая ему примерно до локтя.
Я взволнованно думаю – что сделать, сказать, как отличиться? Такой яркий запоминающийся день, когда мы все вместе, повторится не скоро, и нельзя его упустить – так всю жизнь упустишь! Взгляд мой блуждает по улице, останавливается на большом застекленном щите объявлений.
Какой-то вуз проводит "День открытых дверей" и извещает об этом.
– День… отрытых зверей! – громко (чтобы Юра меня услышал), кивая на щит (чтобы он меня понял), восклицаю я.
И он понимает – и его одобрительная улыбка подстегивает остальных.
– День… откопанных животных! День… мертвых людей! – изощряются мои соперники. Юра слушает их, но лицо его не меняется.
– Да нет. Валера получше соображает всех нас!
Он был первый, кто заметил меня! Не родители, которые своих детей всегда любят, – а посторонний серьезный, наблюдательный человек!
Эта первая в жизни похвала оглушает, качает меня. Как будто через какое– то долгое время я выныриваю, вижу улицу, слышу гвалт друзей, уже возбужденных чем-то совсем другим. Слегка приотстав, я их догоняю, подпрыгивая. Был ли в моей жизни более счастливый момент?
До этого не было!
Свое счастье я прячу глубоко. А сейчас с удвоенной добросовестностью включаюсь в общее обсуждение совсем других дел.
Невский отгорожен грузовиками и милицией, туда не пройти и не увидеть праздничный военный парад. Надо – быстро и четко решаем мы – идти в обход, к Летнему саду. После Дворцовой, знаем мы, военный парад пойдет по набережной, и сквозь решетку Летнего сада можно будет увидеть его. По улице Пестеля мы подходим к Летнему саду – там толпа идет быстро, почти бежит. Радостно передается – оцепление перед Летним садом на минуту ушло, скоро там появится смена караула
– а сейчас, еще несколько минут, можно прорваться. Толкаясь, люди втекают в аллеи. Какой-то крепыш в шляпе отталкивает локтем Юру и убегает дальше к решетке Летнего сада, за которой уже грохочет по набережной техника.
– Шляпа в шляпе вырвалась вперед, – насмешливо произносит Юра.
Мы смеемся и вдруг замираем. Бег крепыша меняется, ноги его двигаются все медленней, и вот он останавливается и оборачивается. И медленно идет к нам.
– Бежим! – кричит Сережка Архиереев, и мы кидаемся врассыпную… но потом останавливаемся, смотрим назад.
Юра не двинулся с места – стоит и ждет, когда крепыш приблизится.
"Вот так, – с замиранием понимаю я, – надо уметь отвечать за свои слова… особенно если сказал их не просто так!"
Крепыш приближается. Мы сгрудились постепенно за Юриной спиной… но не очень близко. Настолько близко, насколько хватило нам смелости.
Крепыш разглядывает Юру. Мимо к решетке несется радостная толпа – драгоценное время ограничено.
– Это ты… про шляпу сказал? – зловеще произносит обиженный.
Можно еще отречься, слукавить!
– Да! – произносит Юра. Потом спокойно добавляет: – Извини.
Люди, подбегая к решетке, залезают на мраморные тумбы… скоро там не будет мест! Крепыш, чуть помедлив, тычет Юре в зубы не очень крепко сжатым кулаком и, развернувшись, мчится к решетке. Да, за слова, тем более меткие, иногда приходится отвечать! – это и я чувствую, вместе с Юрой. Мы стоим молча. Юра вынимает аккуратно сложенный платок. Вытирает губы. Пауза. Потом Юра поворачивается, улыбается. Да – приходится отвечать. Но никакой в этом нет трагедии!
Может быть, это торжество.
– Ну что стоите, как засватанные? Вперед!
Вот так вот! Мы радостно мчимся к кованой чугунной решетке. И успеваем еще влезть на тумбы – правда, по несколько человек на одну.
Тяжелая гусеничная техника грохочет по брусчатке так, что невозможно ни сказать, ни услышать. Мы только обмениваемся восторженными взглядами, поднимаем пальцы. И наконец грохот обрывается. Тишина давит на уши. Какие-то искушенные люди (среди них "шляпа в шляпе") утверждают, что скоро должна пойти тут еще одна колонна. Напрасно повисев еще полчаса, люди отцепляются, спрыгивают, идут. Парень в шляпе снова почти прижат толпой к нам, но Юра спокоен, – не ускоряясь, но и не замедляясь, идет себе.
– Ничего серьезного не показали, – кидает нам небрежно Юра. И мы наперебой восторженно соглашаемся.
– Это точно, – примирительно произносит и "шляпа в шляпе".
Вот таким вот, как Юра, надо быть, спокойным и твердым, вот так вот переносить удары!
Ночью вдруг выпадает глухой обильный снег и все под собой хоронит.
Наутро я выхожу в пушистый двор. От вчерашнего не осталось ничего, только зыбкие воспоминания. Но и они скоро растают, как первый снег.
Надо что-то еще сделать, как-то закрепить ускользающее… а то так и не останется от жизни ничего. Но что можно сделать тут? Все участники – они же свидетели вчерашнего праздника – задавлены этим мрачным снегопадом с темного неба, угрюмо сидят дома, куксятся. И что могу сделать я?
Небо закрыто высокой кирпичной стеной. Каждый год, когда выпадал мягкий липкий снег, мы кидали снежки в эту "поднебесную" стену, пытаясь перебросить через нее, смутно чувствуя, что тогда вместе со снежным комочком попадем в какое-то другое место, в другую жизнь.
Сначала мы добрасывали лишь до половины стены. Потом снежные нашлепки стали восходить повыше – до победы не хватало двадцати кирпичей… пятнадцати… десяти!
Уже больно было, замахиваясь, закидывать руку назад. Пальцы почти превратились в сосульки – но я все кидал и кидал. Нужно победить эту белую липкость, порвать ее, доказать свою власть над ней – иначе она тебя задавит, сейчас и навсегда! Два кирпича до гребня! Один!
Звонкий удар в жестяной бордюр на самом верху. И снова – целых пять кирпичей вниз. Стемнело – а я все кидал и кидал! И вот – снежок, перевалив таинственную границу, беззвучно исчез там! Вот теперь – да. Я постоял, запоминая эту минуту. Потом засунул под пальто обледеневшие руки и побежал домой.
ПЕРВЫЕ СТРОКИ
Сладки грезы – но горька жизнь. Кто в юные годы не бредил в рифму – но резкий встречный ветер рвет все на куски и уносит, как паровозный дым.
К тому же появляются практические соображения: оказывается – можно писать стихи не о вымышленной любви к несуществующей девице, а о конкретных школьных делах – и сразу стать, в обгон всех, школьной знаменитостью, баловнем начальства!
Идет тоскливейший урок геометрии. Муха жужжит на стекле, и – о господи! – еще целых полчаса скуки! И вдруг дверь класса распахивается, и появляется школьная знаменитость, всеобщий любимец, веселый прохиндей Илья Банник. Он нахально, уже абсолютно по-мужски, смотрит на сразу напрягшуюся нашу классную воспитательницу Любовь
Дмитриевну, потом переводит свой взгляд на меня:
– Попова в кабинет завуча! Новогодняя стенгазета, – снисходительно поясняет он.
Мы уже с ним на такой высоте, что какая-то там классная воспитательница нам не чета!
– Извините – можно? – бормочу я, обращаясь к учительнице. Но притворная моя скромность не обманывает уже никого. А то нельзя! – если наша школьная стенгазета то и дело побеждает на городских смотрах! Собрав ранец – на целых полчаса раньше освободился! – я выхожу. Ропот класса приятно будоражит. Завистливые взгляды щекочут лопатки.
Услужливые новогодние рифмы уже готовы – а мы только еще подходим к кабинету завуча! Так быстро – за несколько месяцев – из безвестного робкого ученика оказаться вдруг в школьных лидерах! Уж это не спроста – явно я чего-то стою!
К тому же я лучше всех пишу школьные сочинения. Как не понять, что от них требуется? И каким же надо быть охламоном, чтобы этого не сделать! Двоечники и троечники злобно думают, что быть отличником крайне тяжело. Фактически нет ничего легче – надо только обозначиться, и потом твоя слава сама тебя понесет. Вот им, двоечникам, под постоянными ударами – действительно тяжело! На самом деле – радостное открытие – все совсем не так, как принято думать.
Но это – моя тайна, пока помолчим.
"Образ Ленина в поэзии Маяковского". Сколько надо нагромоздить дикой, напряженной ерунды, чтобы получить двойку! А простой набор фраз из учебника дает "пять"! Слишком уж грубо этот простой фокус демонстрировать не надо – нужно что-то добавить и от себя. Как бы взволнованный, рваный ритм Маяковского надо распространить и на фразы сочинения – тщательно контролируя возможные ошибки, – и готово уже не просто правильное, а "искреннее" сочинение! "Делов-то!" – уже небрежно-снисходительно думаю я.
Сколько надо сотворить чепухи, чтобы стать изгоем! Слава Малов, который был до меня отличником и учительским любимцем, вдруг подговорил ребят не выходить на дистанцию лыжного кросса и увел всех шататься по поселку Кавголово. Что-то выпили, с кем-то подрались. В школу пришла бумага – и Слава слетел. Я, к счастью, там не был, делал газету. А то попробуй не уйди вместе со всеми! Но когда человек при деле – дурь обходит его, чувствуя – к этому не прилипнешь! Я заметил уже, что мыслю высокомерно, но попробуйте об этом узнать: держусь-то я по-прежнему крайне скромно! Неуязвим.
А стихи для себя, которые я раньше писал… "И в любых сраженьях ни за что и никогда я не сдамся, Женя!" Какая такая Женя? В глаза ее не видал! А может, это вообще не она, а он? Существо какого-то среднего рода! Оно! И ради вот этого нереального существа я обязуюсь мучиться, "не сдаваться нигде и никогда" – хотя, возможно, кое-где и кое-кому приятней будет, наоборот, сдаться! Улыбку проницательного ума так приятно чувствовать на губах. У большого зеркала на площадке я поправил серо-голубую форменную гимнастерку, но Банник, щегольски-расхлябанный, подмигнул мне:
– Циркуля нет!
Циркулем у нас называли завуча. Мы вошли в просторный кабинет. На столе белел распятый лист ватмана – нам предстояло заполнить его буквами и рисунками. А завуча не было – он доверил нам это пространство! Все с ужасом входили сюда – а мы запросто!
Илья, всегда идущий до границ возможного и чуть-чуть дальше, немедленно злоупотребил высоким доверием… и я этого с трепетом ждал! Он взял тонкое плакатное перо, обмакнул его в пахучую черную тушь, поднес к листу, дерзко глянул на меня.
– Давай циркуль нарисуем?
Я снисходительно улыбнулся: что еще за детские шалости?
– Ну давай тогда твое барахло! – пренебрежительно произносит он.
Я вытащил из кармана небрежно смятые листки с новогодними стихами – писал я их легко и без малейшего трепета.
– Так. – Илья просмотрел листки. – А давай лучше эти напишем… – Он прищурил глаз.
Пошла я раз купаться.
За мной следил матрос.
Я стала раздеваться -
Он задал мне вопрос.
Он читал достаточно громко, как всегда – на грани. Я заметил, что повторяю строки за ним. Ясное дело – они не для школьного сочинения и не для стенгазеты. Это не мои новогодние стихи с фальшивым восторгом – от этих колотится сердце и уши горят.
Он закончил балладу, и мы засмеялись: да, было бы неслабо, если бы эти стихи, широко известные в устном виде, появились бы в стенгазете.
Но смеялись мы с ним по-разному – я сконфуженно, чувствуя свое ничтожество и, главное, фальшь рядом с прозвучавшим шедевром народного творчества. Илья, первый мой беспощадный критик, смеялся торжествующе, издевательски, и не столько над общей бездарностью новогодней газеты, сколько конкретно надо мной и над моими стихами.
Так, во всяком случае, решил я. Уши мои раздулись и покраснели гораздо сильней, чем тогда, когда в них входила похабщина. Вот сейчас стыдно по-настоящему, причем – за себя. И тут я – поступок совершенно неожиданный для школьного карьериста – смял свои листки и бросил их в сетчатую урну. С сочинением моим, написанным так же расчетливо и фальшиво, я б ни за что так не поступил, – а тут вдруг прошибло. Как сказал бы я об этом сейчас: тут я мог позволить себе такую роскошь – смять и выбросить. Стихи и притягивают всех потому, что хотя бы в них можно позволить себе отвести душу. И я отвел – выбросил дрянь к чертовой матери! Но Илья, мой первый беспощадный критик, смотрел на меня насмешливо и проницательно.
– Так? – произнес он. Потом медленно отвинтил крышечку с туши, наклонил пузырек над ватманом так, что жгучая жидкость оказалась на самом краю. И еще как бы сделал движение – замах. Мол – заливаем?
Гуляем?
Я, потупясь, молчал. Илья с той же издевательской медленностью поставил пузырек на место, обмакнул перо в тушь, аккуратно вытер, словно писец в суде, и произнес, усмехнувшись:
– Ладно! Диктуй!
Мол, все эти твои жесты, комканья и бросанья копейки не стоят, ты свои бездарные вирши прекрасно знаешь наизусть!
И я, залившись краской еще сильней, действительно просипел все три новогодних стихотворения, ни разу не ошибясь! Доставать стихи из урны, разглаживать их, было явным позором. А так – нет?
Илья еще сопровождал мое чтение издевательскими гримасами – в самых пафосных местах закидывал голову, таращил глаза. Хорошо устроился!
Карьеру школьную делает вполне успешно, но при этом еще выступает как бы праведником, судьей! А я – позорник? Но пусть будет так – у каждого свой путь. Будем считать, что повезло как раз мне. Первый настоящий литературный урок был полезен, хоть и тяжек.
– Пошли домой, – говорит он, когда мы заканчиваем.
– Но ведь еще один урок будет?
– А, это не для нас!
Хоть тут смелость проявить…
– Ты не заболел? – испугалась бабушка.
– Почему это?
– Рано пришел… и лицо какое-то…
Оказывается, не так уж уютно это – выбиться из привычной колеи.
Солнце освещает комнату совсем не так, как я привык. От солнца завишу? Оказывается, от угла освещения, от поворота земли зависит и настроение – как-то я не в своей тарелке. Наконец-то крест, тень окна, оказывается на привычном месте – над письменным столом. Я успокаиваюсь, но время от времени тревога еще находит на меня: я словно зачем-то вылезал из своей шкуры, – и было страшно – и наконец-то вернулся в нее. Я подхожу к окну, чтобы закрыть форточку и сесть за стол, – и застываю с поднятой рукой.
Как всегда в это время, по переулку тащится Андрюша Гринблад, мой одноклассник. Его тонкие и как бы мягкие ноги гнутся во все стороны, он не может на них долго стоять даже с палкой – но вот сейчас ему надо дойти из школы домой. Все уже давно вернулись и пообедали, а он одолел только лишь полпути. Каждый шаг по асфальту происходит с диким усилием, в падении, потом он долго стоит, отдыхиваясь, опираясь на палку, и – новый шаг! Сбоку его поддерживает маленькая женщина в черном – его мама. Я уже привык к этой ежедневной картине, почти не реагировал, но тут вдруг сердце сжимается – словно я предал
Андрея. Ведь я на самом деле такой же! Он так ходит из школы и в школу – с мамой. По болезни и еще потому, что по своей робости так и не подружился ни с кем из удалых одноклассников. И я ведь почти такой же, только прячусь под румяной картонной маской. А он не прячется – не может – и переносит все! А я ведь, в сущности, иду в школу так же через силу, как он, почти с таким же отчаянием, несмотря на свои бешеные успехи… а может, как раз из-за них, мучаясь и стыдясь? Я, не отрываясь, гляжу ему вслед, запоминаю наши страдания: мое, крохотное, и огромное – его. Они с мамой медленно скрываются в огромной арке шикарного дома № 10… принадлежавшего раньше, как я узнал, предкам Андрея.
И тут же раздается звонок в дверь. Я вздрагиваю. Я понимаю, конечно, что Андрей Гринблад – ходячее, верней, плохо ходящее угрызение совести – ко мне не придет, хотя я и так его остро чувствую. Это – другое. И я уже знаю что!
– Кто это может быть? – Бабушка удивленно смотрит на ходики.
– Да это со двора ребята, – бормочу я.
– Сказать им, что нету тебя? – говорит проницательная бабушка.
– Не надо…
И я выхожу. Есть школа. А есть еще и двор. И я лихо спускаюсь с друзьями по лестнице. Лихо сплевывая вместе со всеми, стою в их толпе. По отдельности я всех их знаю и даже люблю – умные ребята, дети научных работников, других у нас во дворе почти и нет. С каждым в отдельности можно вести умные душевные разговоры, но когда мы толпой, "шоблой", уличная бацилла мгновенно распространяется среди нас и вместе мы совсем уже не то, что по отдельности. Хоть не выходи во двор! Но отсиживаться нельзя, пропадешь – это я чувствую. Хотя и тут – пропадешь. Куда податься? Снова затевается нечто опасное – как почти всегда, когда мы вместе собираемся! Что же заставляет нас всех делать то, чего мы в отдельности не хотим и боимся? Интересный вопрос!
Во дворе соседнего дома № 5 был какой-то таинственный заводик. И мы с друзьями со двора совершали туда набеги – открывали дверку в сарай, лихорадочно запихивали по карманам то, что лежало там… в последний раз были обрезки алюминиевых трубок. Где они? Осталось лишь ощущение страха.
– Пошли?
В этот раз мы лихорадочно нахватали обрезков какой-то очень мягкой технической материи… байки? На трясущихся ногах выскочили, быстро пошли, не оглядываясь, по переулку. О том, чтобы возвратиться во двор, не было речи – там нас наверняка ждала засада.
Потом мы повторяли эти налеты много раз. И уносили все больше этих
"шарфиков". Хотя носить их – в школу, и даже по переулку, и даже по двору – никто и не думал – это было бы безумием. Мы понимали это. Я их хранил, например, на дне шкафа, под коробками, и из-за них вздрагивал при неожиданных звонках. И дело было не только в том, что они краденые, – все было гораздо глубже и острей. Трудно было это сформулировать… У них были запрещенные цвета! Неприличной яркости желтый, недозволенно розовый, несоветский (если не сказать – антисоветский) оттенок красного. Мы не могли, да и не умели, сказать это, но чувствовали остро. И мы собирались эти шарфики надеть! Не сразу, разумеется, – но вот наконец решились! Мы собрались небольшой компанией, чувствуя свою обреченность, но скованные, как цепью, общей решимостью. До Невского мы несли наши "знамена" в кармане – надевать их на обычной улице было опасно и рано. Но где-то на подходе к проспекту мы зашли в парадную и, сделав глубокий вдох, повязали те полоски материи под пиджаки и, чувствуя их опасный отсвет на лицах, вышли на улицу. Наш испуг и восторг мы несли на
Невский. Только на Невском – в зоне риска, в зоне творчества – мы чувствовали бодрость, подъем. До сих пор помню то ощущение, отсвет того запретного, небывало яркого цвета на щеках и поиски ответа во взглядах встречных людей: ну как? Подъем сменялся отчаянием… Как?
Да никак! Никто нас по-прежнему не замечает, и вся наша смелость не нужна никому! И не в первый уже раз тогда я ощутил тоску, неприкаянность творчества: снова не то! И это будет мучить меня всю жизнь! – с отчаянием чувствовал я, хотя не мог еще объяснить: что -
"это"?
Наверное, мои ровесники помнят мутные зеркала витрины на углу
Невского и Литейного. Все наше поколение, сочиняя себя, смотрелось в них. Смотрел с отчаянием и я: тусклое отражение, жалкий, почти невидимый "шарфик" – и тьма, пустота вокруг тебя. Сколько надо сделать, чтобы осветить эту тьму, чтобы тебя наконец увидели!
Сделаешь ли? А с чего это ты вдруг решил, что можешь что-то?
Дальше я шел уже на дрожащих ногах: все пропало, в очередной раз провалилось. Неужели будешь пробовать еще? Да никогда в жизни! Ты – никто. Тебя – нет и не будет. Бойкие друзья, храбрившиеся на подходе к Невскому, по одному отставали, отчаявшись, и я шел один. Особенно остро неприкаянность чувствовалось на Аничковом мосту, под гениальными конными скульптурами. Вот оно, величие! А ты – никто.
Как же потрясен я был, когда через десять лет прочел стихотворение, написанное давно, но точно про это состояние и про это место!
Чернели грубо баржи на канале,
И на мосту, с дыбящего коня
И с бронзового юноши нагого,
Простертого у диких конских ног,
Дымились клочья праха снегового…
Я молод был, безвестен, одинок.
В чужом мне мире, сложном и огромном,
Всю жизнь свою я позабыть не мог
Об этом вечере бездомном.
И я позабыть не мог! Оказывается, сам великий Бунин, будущий нобелевский лауреат, чувствовал на том же месте то же самое, что и ты! Гении были так же слабы, как ты сейчас! Стихи ставят нас рядом.
Сначала это их стихи – а потом, глядишь, и твои тоже?