Текст книги "Все мы не красавцы"
Автор книги: Валерий Попов
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)
III. Весна
До самой весны я на каток ездил, пока совсем не растаяло. Но Таню не видел, хотя всё время чувствовал – она здесь обязательно, сейчас проедет. Но так и не увидел.
И всё растаяло, растеклось, на улицах грязь, и солнце часто появляется, но ещё грязное, чумазое.
Вывел я из чулана свой велосипед. Генку посадил на раму и поехал. Тяжело идёт, и грязь с заднего колеса вся на спине, на затылке.
А зачем я ещё и Генку посадил – не знаю. Но одному неудобно мне ездить.
Когда мне родители его подарили после экспедиции, я вообще его целый месяц скрывал. Стеснялся перед ребятами – у них ведь нет велосипеда. А когда вывел, они сначала все на нём ездили, кто сколько хотел. А потом уж я. И правда, удобно, быстро. Но фару я снял с динамкой, и крылья снял, и даже ручной тормоз. Только то и оставил, без чего уж никак не поедешь. Два у меня таких вопроса, из-за которых мне неудобно. Первое – велосипед, второе – учёба. С учёбой даже тяжелее. Просто не знаю, как и быть.
Только вызовут меня, а все уже смеются. Выхожу.
– Я, – говорю, – не знаю.
И учителя тоже ведь смеются. Особенно физик наш веселится.
– Так, значит, – смеётся, – не знаешь? Всегда знаешь, а сегодня нет?
– Сегодня нет.
– Значит, чего ты не знаешь? Что напряжение равно произведению…
– Сопротивления на ток, – говорю с отвращением.
– Так. А ещё чего ты не знаешь?
И пишет на доске сложнейшую формулу и нарочно ошибку делает. А я не выдержу, исправлю.
– Ага, – кричит, – попался! Садись, пять!
А вокруг опять хохот, крик. Сажусь в тоске, смотреть на ребят стыдно. У других четвёрки, тройки, даже двойки попадаются, а я, как гогочка, на одних пятёрках.
Да ещё это собрание общешкольное по итогам третьей четверти. Полный зал народу. Все гудят, каждый своё: завуч на трибуне, мы в зале.
И вдруг слышу, он говорит:
– Из девятых классов у нас кандидатом на золотую медаль является Александр Горохов.
И все на меня смотрят – хоть сквозь землю провались! А он ещё добавляет:
– И просим его, как представителя учащихся, занять место в президиуме.
Как я шёл – не помню, только стал на сцену по ступенькам взбираться, а они воском натёртые, скользкие, в общем, поскользнулся я и грохнулся со всего размаху!
А в зале рёв, восторг! Ещё бы!
«Ну ладно, – думаю, – хватит! При первом же случае получаю трояк – и будьте здоровы!»
А Лубенец, как и раньше, у меня жил, только всё же пожалел меня немножко, перестал свои полочки выпиливать. Я его отвёл в наш сарай, и он там сразу же на старые доски накинулся.
Только кончим мы с ним заниматься, он сразу вскакивает – и туда!
Однажды мы со Славкой зашли в сарай.
– Пахнет, – говорит Славка, – у вас тут хорошо, как в лесу.
А Генка стоит, доску зажал в деревянные тиски и строгает её фуганком, длинную стружку гонит, она свивается и вниз падает, а доска гладкая получается, чистая, жёлтая и почти прозрачная.
А Лубенец раскраснелся, доволен – поёт, улыбается. Ни разу не видел, чтобы из-за обычной доски так радовались. И вообще редко видел, чтобы так радовались.
– Ген, а чего ты делаешь? – Слава спрашивает.
– Ещё не знаю.
– По-моему, у тебя лодка получается.
– Да? Похоже вообще.
– Слышь, Ген! Я сейчас на улице объявление читал – в нашем отделении милиции выставка будет «Умелые руки».
– Это почему же в милиции?
– Ну, не в милиции – в детской комнате.
– И что?
– Лодку выставишь.
– Спортят.
– «Спортят-спортят». Не спортят!
– Да ну.
Так тогда и не договорились.
Но через месяц, когда сделали всё – просмолили, покрасили, – взяли мы со Славой её на плечи и понесли. Уже тепло было, совсем лето.
А Лубенец сзади бежал, кричал: «Отдайте!»
Поставили её в комнату, куда нам показали, среди других экспонатов. Много там чего было.
Был там робот, по комнате ездил на колёсиках, глаза-лампочки зажигал.
Был там автомобильчик, управляемый по радио, на полу восьмёрки выписывал.
Был там приёмничек в банке от монпасье.
– Всё электроны, электроны, – заметил Лубенец, – а вот мне плотницкое дело нравится. Что, нельзя?
Походили, посмотрели, и вдруг замечаю – перед нашей лодкой стоит на коленях дядька, голову туда засунул и ещё костяшками изнутри выстукивает.
Мы подошли, а он вылез и оказался батя Лубенцов. Гена к выходу, а он его за шиворот – хвать!
– Неплохо, – говорит, – сработано. Ты, что ли, делал?
– Ну я.
– Ладно, бог с тобой. Только ты мне вот что объясни…
* * *
А я? Я, надо сознаться, тройку так и не получил. И даже четвёрку. А что я могу сделать, если мне некоторые книги читать интересно, особенно по физике и по истории. Начнёшь – и читаешь, читаешь.
И тут меня осенило. Может, и вправду, мне золотую медаль получить? Ведь я и действительно лучше всех.
Пошёл к бабушке на кухню посоветоваться. Из кухни шипенье идёт, дым, бабушка блины печёт – зачерпнёт из кастрюли половником жидкого теста и выльет на сковородку, оно зашипит, забулькает, потом в нём начинает желтизна проступать, а краешки румянятся, тонкие делаются, ломкие, загибаются, а на блине пузыри коричневые вздуваются – это самое вкусное.
– Слушай, бабушка, а я ведь могу золотую медаль получить.
– На, получай.
И даёт мне блин.
– Да нет, я серьёзно. А с медалью знаешь как – самый первый буду, на всех могу поплёвывать.
– Ладно, блин ешь.
– Представляешь, прихожу и получаю золотую медаль!
– Только когда домой её будешь катить, смотри народу много не передави.
Странные у неё шутки. Не поймёшь, откуда – из сказок, что ли.
– Да нет, ты подумай!
– Всё равно, – отвечает, – что золотая, что чугунная. Главное – добрым быть да весёлым. Неси-ка блины в комнату.
Вошли, сели за стол. Наливает густой чай, сахарницу снимает с буфета, и сидим мы, пьём.
И происходит у нас разговор, и в нём я незаметно всё рассказываю – и про Таню, и про стихи, я уже понял тогда, что это были стихи.
– Ну что ж, – бабушка сидит, а у неё на губе капельки пота от чая, – ну что ж, может, и есть на этот счёт гимназии там, вузы. Только так я понимаю, главное – среди людей жить и всё понимать, что они понимают, так и станешь стихотворцем. А там, глядишь, в какойнито стиховой техникум поступишь.
– Слушай, бабушка. А поесть ничего не осталось?
– Помилуй, только что чай пили. И блинов съел груду – собака не перескочит. Помилуй.
– Жаль. У меня что-то от волнения аппетит поднимается.
IV. Опять весна
И теперь с той весны ровно год прошёл. Десятый класс кончаем.
А все знакомые, что приходят ко мне, одно и то же всегда спрашивают:
– Слушай, у тебя тут бабушка была, куда она делась?
Будто бы не знают, куда бабушки деваются. Но я её помню.
А родители вернулись. Но всё про Север говорят, видно, снова туда поедут.
А Лубенец школу бросил. Вернее, в вечернюю перешёл. Теперь я каждое утро вижу, как они с отцом из дома выходят, важные, оба в сапогах, и идут себе. А по вечерам во двор вёдра с тёплой водой выносят, головы моют, опилки вымывают.
А я, видно, всё же получу эту медаль. Тут уж ничего не сделаешь.
И Самсонов, наверно, тоже.
Два экзамена уже сдали. Завтра третий – английский. Только я и вышел, что в магазин за маслом. Держу это масло, стою читаю газету. А газета солнцем нагрета, освещена. Даже читать больно. Почитаешь, отведёшь глаза – перед глазами буковки зелёные стоят. И вдруг мне лицо две ладони закрывают, маленькие, мягкие, и между пальцами просвечивает.
Вырвался.
И вижу – стоит Таня и смеётся, но не очень громко.
– А, это ты.
– Я. Ну, как живёшь?
Пошли мы с ней по улице, и опять у меня дрожь началась, и чувствую – ничего я не забыл, ещё как помню!
– Ну, что нового?
– Да так, ничего. В Америке выступали.
– А-а-а.
– Ну, а ты как? Я помню, ты отличник был. Сейчас небось на троечки съехал?
– Конечно, съехал.
Как взял почему-то сначала злой тон, никак не могу с него слезть!
– А я на пляж еду.
– У меня масло, не могу.
И потом мы с ней в электричке сидели, ехали куда-то.
– Слушай, – смеётся, – наверно, ведь контролёры здесь ходят?
– А как же, ходят. С железными щипцами. А у кого билетов нет, тому ухо прощёлкивают или губу.
«Что, – думаю, – я на неё злюсь?»
Слезли, пошли по пляжу, песок горячий, и в нём седая трава развевается.
Долго шли по солнцу, и чем дальше шли, тем добрее становились.
Потом перешли вброд речку, тёплую, мелкую, дно песчаное, а вода странная, коричневая, но прозрачная. Долго мы по ней шли и словно смыли в ней всю нашу злость, всю обиду.
– А помнишь, как ты тогда на вечер пришёл с температурой?
Вышли мы на остров. Песок, а вокруг высокий тростник. И стоит старый деревянный навес и скамейки. А солнце садится в воду, и от всей воды, и от залива, и от речки такой блеск идёт, такой свет!
– А я, – говорит, – всё время о тебе думала.
– А я о тебе.
* * *
Вернулся я домой поздно, в темноте. Кастрюли какие-то свалил, загремел.
И вдруг ещё телефон зазвонил.
– Алло? Это ты, Славка?
– Я, а кто же ещё. Ты где болтался весь день?
– А что?
– Так ведь английский завтра.
– А-а-а.
Молчание.
– Ну ладно, Саня. Выходи во двор, хоть поговорим по-английски.
Вышли мы, сели на скамейку. Темно, только луна светит. И всю ночь мы по-английски говорили, протяжно, нараспев.
Большая удача
Среди пиратов
В жаркий неподвижный день, когда в комнатах душно и сонно, я вышел из дома и побрёл среди нагретых лопухов, блестящих сверху, а снизу мохнатых и мягких.
Я дошёл до обрыва и стал смотреть на тяжёлое, шлёпающее внизу море, уходящее вдаль полосами – от грязно-зелёного до ярко-синего. На горизонте оно играло белым, подвижным блеском, и остров там был почти не виден. Но, сощурившись, я сумел на мгновение увидеть его. Жёлтый, почти круглый, а вокруг, как лепестки ромашки, держались белые корабли. Раньше их было много, весь круг, но теперь осталось только два. Скоро и они отплывут.
И тут я вдруг сказал себе: «Пора!» Оглянулся ещё раз на спящий дом, на лопухи и спрыгнул с обрыва, вернее, поехал по нему, по острым мелким камешкам и сухой глине. Я разгорячил и ободрал локти и, когда вошёл в воду, почувствовал сначала только, как приятно и холодно локтям. Я задержался в зелени, в глубине. Становилось всё светлее, и вот меня вынесло наверх, я откинул мокрые волосы, оглянулся, испугался высоты обрыва и поплыл к острову.
Я плыл долго на спине и не заметил, как оказался на острове вместе с волной, которая с шипеньем ушла в песок.
Я полежал, больно и тяжело дыша, солнце обсушило меня, слегка стянув кожу на лице. Потом я встал и направился в тот конец острова, где поднимались за деревьями высокие корабли пиратов.
Солнце село в море и осветило рыбу, водоросли и камни. Потом вдруг сразу же стемнело. Подул сильный ветер, стало сечь песком по лицу. Штаны мои надувались, и меня несло боком, пока я не хватался за куст. Тогда я решил ползти и для утяжеления пихал в карманы тяжёлые камни, которые нащупывал в темноте на мокром песке. И только утром я случайно обнаружил, что это не камни, а старая жёлтая кость, тяжёлые медные часы и маленькое чугунное ядро.
Наконец я добрался до ступенек дома – высокого, деревянного, с освещёнными цветными стёклами. Тут я встал и, хрустя на зубах песком, нажал на высокую резную дверь и вошёл в зал, в гомон и пар.
От двери пол поднимался постепенно вверх, и там, у задней стены, привалясь, сидел на скамейке всем известный капитан Плешь-Рояль, в одних холщовых брюках, толстый, с маленькими блестящими глазками. В ушах его раньше, видно, висели колоссальные серьги, но сейчас остались лишь огромные дыры, в которые он, отдыхая, продел свои ослабевшие руки. Один палец был забинтован, а к другому был привязан крохотный, чуть больше пальца, костыль. На столе перед Плешь-Роялем стояла кружка с кипячёным вином, поднимался пар.
Справа от Плешь-Рояля сидел – его правая рука, его постоянный помощник – Кульчар. На нём вовсе не было одежды, но и назвать его голым было нельзя, потому что он был с головы до ног забинтован.
– Ну, – с угрозой сказал Плешь-Рояль Кульчару, прихлёбывая горячее вино, – помнишь, как последний раз мы тонули? Помнишь, как ты захватил целую ножку от стула, а мы с ребятами втроём болтались на огрызке карандаша?.. Ну ладно, не будем вспоминать…
Тут, с силой придавленная ветром, хлопнула дверь. И в зале оказались три пирата, с ногами, похожими на 0, на 11 и на 22. Народу понемножку поднабиралось.
Снова хлопнула дверь, и вошли два пирата, одетые в одну тельняшку. Чувствовалось, что они ненавидят друг друга, – они толкались внутри тельняшки, тельняшка трещала, но, видно, другой одежды у них в настоящий момент не было.
– Рад вас видеть, друзья! – сказал Плешь-Рояль, поднимая кружку. – А что это там, в углу, – какой странный отблеск от лампы?
– Это не отблеск! – сказал я, поднимаясь во весь свой рост.
– Та-ак! – зловеще сказал Плешь-Рояль, вынимая из-за пояса свой старый верный «брюэль».
Так же медленно, ничуть не быстрее, я опускал высокое ружьё, украшенное рыбьей чешуёй, оставленное кем-то в углу.
Мы выстрелили одновременно, но промахнулись. Тут Плешь-Рояль подбежал к моему столу и выстрелил навскидку. Но не попал.
Тогда он применил свой самый страшный приём: упер свой пистолет прямо мне в лоб и выстрелил. Но не попал.
– Ну-ну! – сказал Плешь-Рояль, подув в дуло своего пистолета. – А ты парень не дурак! Не испугался самого Плешь-Рояля, самого страшного пирата на побережье!.. Мы берём тебя с испытательным сроком… На вот, подпиши!
Он протянул мне контракт, составленный на мятом старом пергаменте из-под комбижира.
После того как я подписал контракт, он снова коварно выстрелил. Но не попал.
Поздней ночью мы пришли на их, а теперь уже наш корабль.
– Завтра, всё завтра, – бормотал Плешь-Рояль засыпая.
Я побродил в темноте по кораблю, ничего не понимая, и провалился в какой-то люк, из которого пахло, как из бочки с квашеной капустой. Я падал, падал и, наверно, так и заснул на лету, потому что не помню, как упал.
Утром я проснулся в трюме. Пылью, просвеченной солнцем, запахом старых стружек он напоминал большой сарай. Я приставил лестницу к люку и полез наверх.
Плешь-Рояль, видно, замёрз ночью на палубе, съёжился, но сейчас его пригрело, и он лежал, улыбаясь во сне.
Палуба – неструганые доски – ходила подо мной ходуном. На корму нанесло земли, и там криво росло какое-то деревце.
Вьющийся горошек с маленькими фиолетовыми цветами с берега залез на корабль, на мачту, висел всюду.
Стояла разная мебель: табуретки, столы, атласные кресла, зеркала в рамах, прислонённые к надстройкам и мачте. Под ногами бегали куры, валялись яйца, дёргались ящерицы…
Я посмотрел на то место за мысом, где стоял вчера второй корабль, – его уже не было!
– Вот чёрт, опять я проспал! – сказал Плешь-Рояль, оказавшийся рядом со мной. – Ушёл!.. И карта клада у него! Ну ничего!
Два наших пирата, сняв свою общую тельняшку и придавив её на палубе булыжником, прыгнули вместе в воду. Чувствовалось, что и без тельняшки они не могли быть далеко друг от друга.
Пират с ногами, похожими на 22, забросил с борта удочку и не рассчитал – тяжёлое грузило утащило в воду и поплавок, и удилище, и его самого. Не знаю, на какой глубине он решил наконец отступиться, но вынырнул он обратно приблизительно минут через десять.
Потом мы собрались на камбузе – огромном ящике, висящем в высоком трюме, как ласточкино гнездо. Кульчар развёл костёр из щепок, установил огромную сковородку и сделал яичницу из ста яиц, разбивая их о край сковороды. Последним пришёл Плешь-Рояль, вытер сковороду корочкой хлебца и эту корочку съел. И побрёл на капитанский мостик – возвышение с перилами, видимо балкон от какого-то дома.
Первая команда капитана была неожиданной:
– Душистый горошек распутывай!
Мы бросились в заросли. Каждый брал себе кончик с нежным фиолетовым цветочком и начинал бегать вокруг мачты, пролезал под креслами, а потом ещё долго сидел на краю палубы, отцепляя от себя тонкие зелёные кольца, пока весь длинный пружинистый стебелёк не оказывался свободным. Тогда, держа его на отлёте в выгнутой руке, нужно было мягко спрыгнуть и выложить стебель на земле.
С горошком провозились часов пять. Следующая команда Плешь-Рояля была:
– Кур, которых укачивает, на берег!
Нужно было ловить кур, сажать каждую в ящик и качать её в ящике, пока она не перестанет кудахтать – если её укачало. Если не перестанет – значит, её не укачивает.
К вечеру разобрались с курами.
– Ящери-и-иц…
Все застыли – и мы, и ящерицы.
– …лови!
Все бросились кто куда.
Пока переловили и выпустили в песок всех ящериц, стало темно. Утром мы обнаружили, что некоторые ящерицы влезли обратно на палубу, а также вернулись некоторые укачиваемые куры, но мы теперь легко отличили их по грязи на лапах.
К полудню всё было готово.
Мы с Кульчаром, лёжа животами на верхней рее, размотали скрученный парус, и обладатели тельняшки привязали его к мачте внизу. Он сразу надулся ветром и потянул корабль вперёд. Плешь-Рояль поймал ещё ящерицу и изо всех сил бросил её, и она долетела до берега и вверх белым животом упала на мягкий песок.
Я стоял и смотрел, как удаляется остров, а вдали красной черточкой – берег, обрыв, с которого я так недавно, а кажется, так давно, съехал.
А корабль скрипит на волне, а парус хлопает и стреляет на ветру, как бельё, которое вывешивала мама на перилах галереи.
…Под вечер мы увидели впереди корабль.
Половина моря была уже тёмной, а половина ещё светлой, и корабль тот стоял как раз на границе света и тьмы.
Плешь-Рояль оживился, надел на глаз чёрную бархатную повязку, которой в обычное время чистили сапоги, потом порвал на груди рубаху – на всякий случай, чтобы не порвали её в драке. Кульчар проверял ржавые абордажные крюки. Матросы надували длинные резиновые мешки, чтобы, когда начнётся бой, дубасить этими мешками матросов вражеского судна по головам.
Мы тоже вошли в полосу штиля, но продолжали ещё двигаться по инерции. Я стоял, вцепившись в поручни, готовый к прыжку с первым ударом бортов.
И тут мы увидели чёрный флаг и узнали знаменитый фрегат под названием «Верное дело».
– Эх вы, неудачники! – закричал нам в рупор капитан «Верного дела» Санафант. – Что, удалось распутать горошек и выпустить всех ящериц на берег? Если бы мы не попали в штиль – никогда в жизни вам бы нас не догнать!
– Но вы всё же попали в штиль, – сказал Плешь-Рояль усмехаясь.
Граница света и тьмы подвигалась, и скоро всё вокруг стало тёмным…
Я проснулся среди ночи от жалости к Плешь-Роялю и его людям.
Я решил прокрасться на корабль Санафанта, взять у него карту и отдать Плешь-Роялю.
В полной темноте я нащупал руками лестницу и вылез по ней на палубу.
Меня охватил страх – не перед какими-то там пиратами «Верного дела», а страх гораздо более глубокий.
Не было видно ничего. Ничто не говорило о том, что я на палубе корабля, а не в каком-нибудь тёмном чулане.
Я наткнулся, кажется, на мачту и быстро полез по ней вверх, – может, хоть с высоты я увижу какой-нибудь дальний огонёк.
Я всё ещё лез вверх и вдруг услышал громкий визгливый смех. Я сразу же оказался на земле, увидел себя в парке. Был холодный, сырой вечер, и наша соседка в стороне, возле кустов, в которых начинал уже запутываться туман, стояла в толпе своих толстых подруг и, закатив глаза, высоко поднимая ноги и руки, как обычно, изображала меня. Я повернулся и, задыхаясь слезами и обидой, прошёл через заросший мягким мхом мост, поднялся на холодную веранду, взял белую банку молока, отставшую от клеёнки с лёгким шелестом.
Гулкий объём банки усиливал шум прерывистого моего дыхания и редкие звуки глотанья.
Как чётко я помню то одинокое лето в Пушкине!
Помню – я пришёл в контору к отцу и долго его жду. Я сижу в полутёмном кабинете, в зеленоватом свете оконных стёкол. Чёрный кожаный диван холодит мои голые ноги. И не помню, кто тут только что был. Помню лишь ощущение: кто-то ушёл и должен вернуться. Я сижу на холодном кожаном диване в полутьме, в свете зелёных стёкол, и вдруг меня охватывает странное оцепенение, и я только думаю напряжённо:
«Ну, ещё немножко, ещё бы немножко никто не входил. Сейчас, вот сейчас что-то важное должно произойти!..» И вот является то, что вроде бы так просто, но, если вдуматься, так странно: «А ведь я существую!.. Я есть!»
Потом я снова погружался в свои фантазии: то оказывался вдруг в огромной комнате, устроенной под потолком нашей квартиры, и вот я въезжаю туда на мотоцикле, и какие-то тихие, полупрозрачные люди бегут выполнять мои приказания.
Потом я вдруг оказывался среди пиратов: всё было странно и вместе с тем – так реально. Я точно, например, знал, что капитана зовут Санафант.
И снова я ходил, не видя ничего вокруг, размахивая руками, высоко поднимая ноги, выкатив глаза, пока чей-нибудь смех не возвращал меня на землю.
Потом мы вернулись в город.
Я побродил по квартире, казавшейся с отвычки большой и высокой, и вышел в наш двор-колодец, освещённый солнцем.
У стены возле наваленных досок стоял мой друг Толик.
Кивнув, он непонятно сказал: «Сейчас!» – и побежал зачем-то к себе домой. Через минуту он вылез из своего окна на доски, держа в одной руке включённый в комнате паяльник и брякающую жестяную коробку.
Подоконник, продавленный его рукой, через некоторое время выстрелил, подбросив фонтанчик ржавой шелухи, и шелуха эта стала с шорохом съезжать по жести.
Мы возвращались домой, ходили в школу, ещё куда-нибудь, но мне эта работа на досках представляется в памяти моей непрерывной.
Собрали мы маленький приёмник и сразу, как мне кажется, стали делать трёхламповый, на шасси. Светило солнце или, переламываясь, неслись через двор тёмные тени облаков – мы всё работали, ничего не замечая.
Помню, как раз в это время перекрывали у нашего дома крышу и стоял весь день звон деревянных молотков по светло-серому кровельному железу.
И этот непрерывный звон как-то ещё больше нас заводил. Рабочие заканчивали дела, мы оставались во дворе одни, подходили к деревянному верстаку, собранному в углу двора, и большими деревянными молотками выгибали на уголке маленькую алюминиевую коробку шасси. До сих пор вижу, как отлетают от алюминия чешуйки, как уходит – именно уходит – под ударами матовость со сгиба.
Потом начинаем паять схему: блестящая блямбочка олова, отражающая и удлиняющая наши лица, постепенно мутнеет, тускнеет, а тут ещё нетерпеливый Толик быстро слюнит палец, трогает её, и она, зашипев, застывает – мутная, сплющенная, с отпечатком кожи на ней.
И начало нашей работы, которой мы потом занимались всю жизнь, именно здесь: мы сидим с Толиком на досках, и тени облаков, переламываясь, несутся через наш двор, но мы не думаем о них, а только, не поднимая головы, держа паяльник на весу, ждём, когда опять посветлеет. И вот постепенно, как освещение в кино, возвращается дневной свет, и вот уже схема в перевёрнутой коробке шасси снова становится цветной: маленькие красные цилиндрики сопротивлений, чёрно-жёлтые, змеиной окраски, провода…
Но главным удовольствием моим тогда было ходить: выйти из дома и быстро идти по улицам без определённой оправдательной цели, но с горячей целью внутренней, заставляющей меня дрожать и таиться!
Я ещё точно не знал, куда я пойду. Я только точно знал, что пойду туда, куда захочу!
Каким это было счастьем – стоять на тихом солнечном углу и по мельчайшим, необъяснимым толчкам определять, куда пойти – налево или направо. И вдруг ухватить, и пойти, и чувствовать с наслаждением – точно, сюда! Вроде бы случайно, но совершалось самое важное: я начинал сам чувствовать жизнь, и хорошо, что мне никто не мешал.
Помню, как однажды мама мне велела подстричься, и я сидел в тёмном зале ожидания парикмахерской. Из светлой комнаты, где стучали ножницы, показался маленький мрачный мальчик.
– Коля! – неожиданно воскликнула его мама. – Коля, как хорошо тебя подстригли!
Его подстригли действительно прекрасно. Мальчик оттолкнул мать и стал неподвижно смотреться в зеркало. На боку у него поблёскивала маленькая кобура.
Из зала вышел ещё клиент. По лицу его чувствовалось, что он хотел подстричься иначе и это парикмахер его запутал. Он направился к гардеробщику и, отдав номер, получил пальто. По лицу промелькнула тень. Чувствовалось, что пальто ему тоже не очень нравится.
– Следующий! – закричал усатый мастер, появляясь в дверях.
Я уселся в кресло и сидел неподвижно. Соседний мастер точил бритву, и ноздри его раздувались. Старушка шваброй выметала из-под кресел волосы и намела посреди комнаты большую разноцветную клумбу.
И вдруг мне словно заложило уши. Вернее, я стал всё чувствовать как-то иначе. Мне казалось, что я смотрю на всё это не то с очень далёкого расстояния, не то из очень далёкого времени.
И ещё я почему-то понял, что теперь мне иногда будет вспоминаться эта картина.
У меня уже было несколько таких картин.
После парикмахерской я оказался почему-то в зоопарке. Погода испортилась, набрались тучи. Зверей почему-то почти не было, многие клетки стояли пустые. Просто так, без клетки, маячил одинокий носорог. Рядом, приседая, ходил чёрный орангутанг. Вот он сел, накрыл рукой голову и стал вдруг похож на большой живой телефон с белыми глазами-цифрами.
Дул холодный ветер. Деревья широко раскачивались, стуча друг о друга скворечниками.
В конце аллеи красовался огромный скворечник из досок. Из него вдруг выскочил человек в кепке с длинным козырьком и быстро побежал по аллее.
Я вдруг почувствовал себя чем-то расстроенным и поплёлся домой.
Дома на белой скатерти под яркой лампочкой стояли тёмно-фиолетовая бутылка с наливкой и торт.
– Где ж ты бродишь? – сказал весёлый отец. – У меня сегодня день рождения как-никак.
– Да? – сказал я. – А можно, у меня сегодня тоже будет день рождения, а?
– Э-э-э, нет! – захохотал отец. – У тебя в декабре, а сегодня уж у меня!
Отец сидел на стуле, расставив свои огромные ноги. Я прислонился спиной к его колену, потом медленно сполз по ноге и сидел на полу, закинув голову отцу на колено. У лампочки под потолком появились блестящие золотые усики. Они играли, лучились, вытягивались… Я сделал глубокий поспешный вдох, но горячие длинные слёзы уже текли по щекам, щипали их.
– Надо же! Ведь что такое?.. Ведь пропадёт же таким! – слышал я сквозь дверь тихий голос мамы.
Отец что-то глухо ей отвечал.
Я лежал в темноте, в кровати, ещё протяжно, глубоко вздыхая. От жёлтой дверной щели тянулись лучистые усики. Потом щель погасла, стало совсем темно. Но в углу я чувствовал сгусток темноты. Потом я вроде бы понял, что это всего лишь чугунная гиря, купленная мной для тренировок, чтобы стать спокойным и сильным… Но сейчас мне казалось, что это голова какого-то чугунного человека, который пробил снизу пол и тяжело, упорно смотрит на меня…
Утром, как ни в чём не бывало, я выскочил с лестницы во двор, уже заранее отчего-то ликуя, увидел угол двора, тихо освещённый солнцем, и бросившее зайчик отполированное сиденье стула с мотком пушистой шерсти на нём…
И тут я вдруг понял, почувствовал: «Не так важно, что с тобой будет, – главное, каждую секунду чувствовать, что ты живёшь!»